355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Соломатина » Одесский фокстрот » Текст книги (страница 6)
Одесский фокстрот
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:59

Текст книги "Одесский фокстрот"


Автор книги: Татьяна Соломатина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Охранник, торчавший у центра арабской культуры в минувшем феврале, вообще ничего объяснять не стал. Нельзя – и баста! Вот и приобщайся после этого к арабской культуре. Оно бы и хотелось. Но как? Туда – в штанах нельзя. Сюда – просто нельзя. Куда бедному крестьянину податься?

Если уж меня снова взял в плотное кольцо космополитизм, пока я лавирую шахматными одесскими кварталами, вспомню ещё одну историю.

Блуждали мы как-то с моим другом Борькой Мещеряковым улицами Иерусалима. Шли себе, шли Старым Городом. И куда-то вышли. Где-то налево свернули, где-то направо – и привет. Как водится. Борька, он хоть и гражданин Израиля, но живёт не в Иерусалиме. И возможности экскурсии по Старому Городу и выпить с русскими товарищами всегда рад. Но в этом салате из конфессий – не всегда хорошо ориентируется. Ну а я – так вообще не местная.

И тут вдруг Борька, безупречно стрекочущий на иврите со скоростью бывших одесских старух, лопотавших на идиш, замолкает. И делает свирепое лицо. Оно у него и без того смуглое, с бородой и брюнетистое. Не знай я, что Борух чистопородный еврей, несмотря на фамилию Мещеряков, не будь я с ним знакома и дружна – наверняка приняла бы за араба. А там, в куда мы заблудились, опрометчиво игнорируя районирование Старого Города, только такие – на вид – и ходят.

– Ну и куда? – интересуюсь я у Борьки.

– Ты спроси у кого-нибудь, – тихо шепчет в ответ мой друг.

– Я?! – тоже перехожу на конспиративный шёпот. – Я ж только по-английски могу, а ты на иврите – это само по себе да, а здесь – так тем более!

– Тут иврит – не преимущество! – строго отвечает мне Борух.

В общем, не знаю, из-за каких таких художницу Юлию Стоцкую, обложечника и иллюстратора моей серии «Естественное убийство», в центр арабской культуры не пустили. Да и не важно. Хотя моя подруга, живущая аккурат рядом с этим самым центром, утверждает, что пускают всех желающих. Возможно, Стоцкая – не все. Или недостаточно желала. Потому что один из прототипов всё того же «Естественного убийства» – Леся Соколова – помнится, в церковь Спасо-Бородинского монастыря прорвалась, несмотря на штаны. В теологическую дискуссию с храмовой служительницей вступила – и та сдалась под натиском аргументов. Ну, на то Леська и топ-менеджер крутой фирмы. А Стоцкая – вольный художник. Что им, художникам, напрягаться до аргументов? Встал и ушёл.

А Танька моя – Татьяна Валерьевна – как раз на балконе по Большой Арнаутской курит. Значит, я как раз под мысли свои от Дегтярной досюда уже дошла.

– Поднимайся! – кричит. – Знаю я, что ты – топографическая идиотка! Во двор заходи – и налево сразу.

К давно оставленной шахматной партии надо подходить осторожно. Припомнить нюансы. Аккуратно приглядеться к запылённой временем комбинации фигур.

Нашли мы друг друга – снова – не так давно. На той самой нашей общей каминной полке, называемой Интернетом. Расстались-то сто лет как. И не на самой мажорной ноте. И не на минорной. На никакой. Расставаться на никакой ноте – особенно гадко, если честно. Нам с самого детства многое друг в друге не нравилось. И с самого же детства нас безумно друг к другу влекло. Дружба – она, как и любовь, предпочитает равных. Интеллектами. Талантами. Примерно, но равных. А тут ещё пару лет назад роман «Коммуна» вышел. Где Татьяна Валерьевна запрототиплена. Да чуть ли не под собственной родной фамилией. Практически как в «Повести о настоящем человеке» – одна единственная буква изменена.

Если бы я боялась потерь – я бы, разумеется, так не поступала. Если бы я думала, что дружба – это всерьёз, я бы тем более так не поступала. Но я не боюсь. И не думаю. Я верю. И верю я лишь в безупречность игры. Не будь я агностиком, я бы, пожалуй, сказала, что это моя единственная религия: вера в безупречность игры. Но я просто молча написала роман «Коммуна». Издательство молча его напечатало. Люди читали. Кто с удовольствием и интересом. Кто – без оных. Кто молча, а кто – высказываясь. За или против – не важно. Это тоже такая игра: высказать мнение. И интеллекта требует куда меньше шахмат. Требует лишь эмоций. Чем от шахмат и отличается. Может, поэтому высказывальщиков всегда пруд пруди, а достойных шахматистов – как-то раз-два и обчёлся?

Время шло. Роман «Коммуна» жил своей жизнью. И – тьфу-тьфу-тьфу! – многая ему лета. А один из основных прототипов никак себя не проявлял. Хотя читать она всегда любила. Не то чтобы я ждала какой-то реакции хоть от кого-то из друзей детства и юности. Напротив! Тут я чисто Хемингуэй – люди, знавшие тебя, не могут просто читать. Они выискивают. И обижаются. Или радуются. Но не могут отойти в сторону и посмотреть беспристрастно. Люди – они не шахматные фигурки. Если бы я хотела реакции от тех людей, кто волей-неволей стал прототипом, так я бы тех людей искала, рассылала им письма с просьбой уведомить о прочтении, рассылала бы им книги – и всё в таком роде, как принято на нашей всеобщей, сильно затоптанной каминной полке – в Интернете. Но я сидела и молчала, как мышь. Потому что чем меньше они знают – тем крепче ты спишь.

И тут возвращаюсь я минувшим апрелем из Израиля, пишу в своей уютной жежешечке длинный пост со множеством картинок, и в комментариях появляется моя… Татьяна Валерьевна. Дальше, как у людей и положено: слово за слово… Выясняется, что «Коммуну» она читала – кто-то из наших одноклассников порекомендовал. И теперь Татьяна Валерьевна даже и не знает – убивать меня или любить сильней прежнего. В любом случае надо было встретиться. И раз уж я в Одессе…

Татьяна Валерьевна преподаёт сценическую речь и театральное мастерство в одесской театральной же школе. «Да, ангелами нам не бывать, но хотя бы вернёмся домой!», как сказано в «Догме». В том смысле, что известной актрисой Татьяна Валерьевна так и не стала, но хотя бы занимается любимым делом. А может быть, и не «хотя бы». Скорее всего – именно своим делом.

Я позвонила – и мы договорились встретиться у театральной школы. Когда она закончит работу.

Я пришла заранее. Мне несложно. Я охотно играю в игры. И если кто-то из старых друзей хочет, чтобы я пришла, и я подождала – да ради бога! Совсем не то место, где надо хоть что-то считать.

В объятия друг другу не кинулись. А жаль. Я люблю обниматься. Это делает игры в дружбу и в любовь куда более станиславскими. Обнимаясь, веришь как-то искреннее.

Но мы были сдержаны, как и положено зрелым тёткам, которым ещё далековато до впадения в климактерическую экзальтацию. И просто пошли выпить вина и текилы в кафе «Старая Одесса» рядом с Тёщиным мостом. Татьяна Валерьевна – вина. Я – текилы. Она была, как и прежде, безупречна в текстах. Я, как и прежде, не сдерживала себя в речах. Под вино и текилу таяла кора старого, спёкшегося льда и с фигурок облетала пыль. Закончили мы наш маленький саммит, как и положено: «А помнишь?.. А помнишь?!. А помнишь?!» И я проводила её по Приморскому бульвару, по улице Ришельевской, до самой до Большой Арнаутской. Дома Татьяну Валерьевну ждали две дочери и пожилая мама. Потому мы просто вежливо распрощались у арки, ведущей в старый одесский двор. Договорившись встретиться ещё. А это кое-что да значит! Как минимум то, что нам интересна эта давно заброшенная шахматная партия.

– Ты могла бы стать прекрасным поэтом-песенником! – сказала мне на прощание Татьяна Валерьевна.

Я пожала плечами. Потому что не знала, что сказать. То, что я не люблю глаголов прошедшего времени, особенно вкупе с сослагательным наклонением? Я могла – и стала. Я могу – и стану. Подобные конструкции куда более по мне.

Возвращаясь в ночную тень винограда под Жеваховой горой, я предалась тому, чем заражает меня этот не нравящийся мне город – подсчётами:

1) я могла стать врачом – и стала;

2) я могла стать колумнистом-эссеистом – и стала;

3) я могла стать писателем – и стала;

4) я могла начитать аудиокнигу – и начитала;

5) я могла написать сценарий – и написала.

В принципе, я уже могу ездить по миру с лекциями, но времена Марка Твена и Оскара Уайльда прошли. А мои ещё просто не настали. В принципе, я могу плясать, но это смешно, когда есть Барышников, Андрис Лиепа, ансамбль, лихо отколачивающий риверданс и дон Хенаро, в конце концов. Зачем мне становиться поэтом-песенником или уныло завывающим бардом? Я и так каждый раз плачу под «А тот, который, во мне сидит, я вижу, решил на таран…» Вот когда смогу написать такое – так и пожалуйста, не раньше.

Я приветливо машу Татьяне Валерьевне, курящей на своём балконе. На предыдущем балконе я получила такую мощную прививку от прошедшего времени и занудной язвительности, что весь мой иммунитет юношески топорщится в мир всеми своими рецепторами. Он туг и смел. И готов стать кем угодно, лишь бы не бывшим. Бывший иммунитет – это оксюморон. Просто мёртвый человек.

Радостно салютую. И захожу во двор. И сразу налево.

И, разумеется, прусь вовсе не на ту лестницу. Потому что это не детская Танькина квартира. Это более взрослая её квартира, «через дорогу». Мы всегда через дорогу от детства. Всё дело в ширине полотна. Её – не слишком широко. Пока я прусь вовсе не на ту и достаточно, надо признать, опасную и крутую лестницу, из подъезда выбегает Танька и заразительно хохочет.

– Так и знала, что ты попрёшься не туда!

Все, кто меня знают, таки знают, что я всегда прусь не туда. Какая разница, куда переться, если всё равно окажешься в нужном месте?

Я иду за Танькой и оказываюсь в нужном мне месте.

– Мама, мама! Она попёрлась к бабе Махе!

Тётя Надя тут! Как я рада, что тётя Надя тут! Сегодня! Тётя Надя – это детство! Тётя Надя – это то и те, что нравилось и нравились мне в этом городе. Тётя Надя – это дух! И даже пафосное олицетворение, потому что мне становится так весело, что даже пафосное олицетворение сейчас – милое и родное.

– Я приготовила картофельники. Я помню, что ты их любишь!

Боже мой! Она через все эти годы помнит, что я люблю её картофельники! Сто пятьдесят раз мне не нравится этот город. Но тут есть тётя Надя, которая помнит, что мне нравятся её картофельники! Картофельники – это такая страшно трудоёмкая, вкусная еда. Это пирожки из картошки. Внутри которых – мясо. И тётя Надя помнит, что я их люблю! Разве ради этого не стоит жить? Ради этих чёртовых картофельников, которые не стали для тёти Нади бывшими! И, значит, никогда не станут бывшими для меня! Уже никогда не станут для меня бывшими – и к дьяволу все игры и пространные размышления о природе дружбы и любви. Дружба и любовь – это картофельники. Когда кто-то помнит, что ты их любишь.

И приятно. И тепло. И нежно. И накрытый стол ломится.

– Ой вэй, да разве ж это стол!

Накрыли, как обычно в Одессе. И есть это вкусно, легко и приятно. И рассказы о прошлом – совершенно настоящие. А будущее не интересно, потому что настоящего – полным-полна коробочка.

– А помнишь, как Вовочка сбежал с моего дня рождения? Вернулся через полчаса и сказал: «Братухе заверните!» – и даже сто граммов со стола слямзил.

– Конечно, помню! Он с каким-то бомжом закорешился.

– И как мужик с мужиком…

– Чисто по-пацански…

– Разделил пайку!

Ржём. Как лошади. Действительно, вполне мужской поступок. Вспоминаем одноклассников. У хороших – всё хорошо. У разных – по-разному. Как и положено человеческой природой. Это если сильно близко – что-то кажется несправедливым. А если отойти на много лет – то даже анализировать не надо. Всё по местам.

Тётя Надя хлопочет. Сейчас она живёт ради внучек. Есть такие женщины – они должны жить ради кого-то. Когда женщины на самом деле такие – это гармонично. Это тёти Надина суть – ради них. Потому она естественна, как природа. Она – сама природа женственности. И плевать, сколько она весит, как выглядит и что на пенсию в одном из самых стоматологически продвинутых городов мира зубы не вставить. Тётя Надя – безупречно красива. Она излучает свет, благодаря которому все вокруг неё имеют далеко не всегда заслуженный ими покой.

Танькины дочки – тёти Надины внучки – чуть нагловатые, чуть хитроватые. Это называется – слегка перевоспитанные. Как результат – избалованность. Ни этикета, ни протокола. Только вопиющее «я». Всё, впрочем, как и положено классическим одесским девочкам.

Ремонт у Таньки слегка недоделан. «Слегка» – это корень квадратный из разрухи. Архитектор-муж оказался объевшимся груш. Танька у него была первой и слишком долго – единственной. К сорока он решил рассмотреть, каковы же на ощупь и вкус другие. И ушёл, бросив, как водится, всё на полдороге. Архитектор-теоретик – это что-то вроде столяра, созерцающего доску: стружка, может, и появится, но табуретки точно не дождёшься. И потому теперь в Танькиной квартире, в одной из кладовок, где планировалось сделать вторую ванную комнату, замурована дорогущая джакузи. Даже не распакованная. Которую бы Татьяна Валерьевна давно продала. Но ту ни повернуть, ни вынести. Может, кто возьмётся почистить авгиеву кладовую?

В гардеробной – недоделана дверь. В стене гостиной – зияет дыра под камин. Муж-теоретик ушёл познавать мир женщин на практике, решив, что одного-единственного проекта таки мало, чтобы что-то соображать в этом деле. Даже если в результате проектных работ родились две чудесные девочки. К которым он сейчас относится также, как к ремонту в квартире бывшей жены. Зачем познавать мир собственных девочек, когда ещё не познан мир чужих женщин? Надо было ему мою книгу «Папа» презентовать. Впрочем, что ему даст теория отцовства, если ему не даётся практика архитектуры и мужественности? Танькин муж мне никогда не нравился. И совершенно справедливо отвечал мне взаимностью. Он всегда был для Таньки слишком худ, слишком слабосилен. Слишком теоретик. Она для него была слишком опытна, слишком ярка, слишком мама. Женщина не должна быть для мужчины мамой. Мужчина не должен быть для женщины серостью. От Танькиного мужа в её доме остался саркофаг джакузи и пивной постер в недоделанной кухне.

– Он ещё пожалеет! – Тётя Надя плачет.

– Мама! – Танька весело её одёргивает.

– Зря я подняла эту тему, – приношу свои извинения.

Я подняла всего лишь тему странного смешения претенциозности задела на так и не наступивший будущий интерьер и обыкновенного одесского халоймеса, на фоне которого моя Татьяна Валерьевна читает мне лекцию о том, что спиртные напитки надо употреблять из соответствующей тары. Именно так должны поступать культурные люди.

У культурных людей пространство культурное. А посреди культурного пространства можно пить хоть чай из унитаза, хоть виски из гранёных стаканов, хоть водку из горла с подъездным бомжом.

«… И вместе им не сойтись!»

Что-то не сходится, кто-то не лепится. Всё как у всех – сплошная нелепица свершений, наложенная на некогда чистый лист ожиданий. В цвете всё забавней. А когда надоест – порви, выбрось, смахни – и начертай детскую раскрашку твёрдой взрослой рукой. Несу что-то подобное. Несу от всей души. Потому что я верю в это. Я верю в то, что саркофаг джакузи можно как-то демонтировать и вынести. Есть специально обученные крепкие мужики. Всему обученные. Во всём крепкие. Не надо снова и снова на одни и те же грабли. Не надо встречаться «по скайпу» с еврейским мальчиком из Сан-Франциско. Не потому, что он еврей. А потому что он вяжет шарфики. И если бы ты на самом деле была ему нужна – он бы уже был в Одессе. Потому что планета наша – крохотная. И в Сан-Франциско даже у того, кто вяжет шарфики, есть деньги на билет до Одессы. Авиасообщение поразительно регулярное! А за Одессу и любовь – лучше в самой Одессе, не правда ли?

Но кто-то с яйцами вяжет шарфики. А кто-то без яиц этому умиляется. И никого из нас не переделать. Никакими псевдоэзотерическими «практиками». Потому что не практики это, а теории. Есть только одна практика. От Мюнхгаузена. Себя за волосы. Себя – пинками под зад. Себя – снова и снова, каждое утро. И в шестнадцать ноль-ноль – подвиг. По дороге и девчонки менее балованными станут.

– Дашка хотела поступать на архитектуру. Я наняла ей учителей рисунка и украинского.

– А математики?

– У нас на архитектурный не сдают математику.

– Как так?!

– Вот так! Сдают рисунок и украинскую историю.

– Ну да. Без математики архитектор проживёт. А вот без украинской истории… Остаётся только пожалеть современную украинскую архитектуру. Если она есть, конечно. Украинская история преподаёт азы расчёта строительных объёмов и толщины перекрытий?

– Я попросила его помочь. Он же там доцент, на кафедре… Дашка недобрала баллов по рисунку. Хотя её капитель была самая лучшая, сейчас я тебе покажу!

Листает мобильный телефон. Показывает. Капитель как капитель.

– Ещё рисовали голову. Голова у Дашки вышла не очень… Так посадили, что был крайне неудачный ракурс.

– Голову, капители и кувшино-яблоки надо по памяти рисовать. Закрыв глаза. Раз уж ты решил, что это дело твоей жизни – архитектура.

– Короче, на бюджет она не прошла. На контракт у меня денег нет. Я его попросила, так он сказал: «Значит, это и не её, раз не прошла». Представляешь, как ей было обидно слышать такое от собственного отца?

Представляю. Действительно, обидно. Если от собственного отца. Но если разобраться – «у торчка здравая мысль». Возможно, бывший Танькин муж прав. Но лучше промолчать. Хотя у меня на морде всё написано. Танька отлично считывает с моей морды. Вздыхает. Она всё понимает. Она – умная. Но обида на бывшего мужа плюс слепая любовь к дочери – страшная смесь. Лишает разума. Обижаться и любить стоит всё-таки разумно. Не играя в разум. А используя его в жизни. Вне пьесок, разыгрываемых всеми нами для окружающих – что ещё терпимо. И для самих себя. Чаще всего. Вот такой вот театр одного актёра и одного же зрителя.

– Ну, она и поступила, там… В университет, в общем.

– Если хотела стать архитектором… Если действительно хотела – надо было проситься работать к папе на кафедру лаборантом. Наплевав на обиды а-ля «маму бросил». Или – если гордость – искать работу маляром. Штукатуром. Чертёжником. А на следующий год снова. Кстати, почему ты не поступала на театральный больше?

– Как не поступала?! Я поступала…

– Ну, а Даша зачем поступила в университет, на непонятно-размытый факультет, если мечтала стать архитектором?

– Ну, знаешь, мечты… Есть реальность!

– Реальность мечтаний тоже есть.

– Девочке надо где-то учиться.

– Девочке надо учиться жизни.

В этом месте меня здесь никто и никогда не поймёт.

Тётя Надя плачет. Я никого пока ещё не раздражаю. Хотя уже могу. Потому что никому не нужна правда. Человек, говорящий правду, всегда неуместен. И глуп. И зол. Так и есть. Это правда. Даже если люди понимают правду – она всё равно их раздражает. Глупость и злость несения правды заключаются в том, что правда от кого-то – всегда мимо цели. Пронзить самого человека, изменить его жизнь – может только его собственная правда. О себе. От себя. Потому лучше говорить о дихотомии добра и зла. И об алгебре. Вспоминать завучей и классных руководителей. Рассматривать фотографии одноклассников на одноимённом сайте, коим я никогда не пользовалась и не буду.

– Руслана у меня в друзьях нет. Сейчас зайду к Стелке, покажу…

– Он какой?

– Стал, кем хотел.

– Да уж, воля к победе. У других была масса возможностей – и они не стали. У него не было ни единой – и он стал. Сколько раз он в высшую мореходку поступал?

– Не помню. Три. Или четыре.

– На судоводительский! Мама – так себе, папы – нет, в мореходке – одни мажоры насквозь, не говоря уже о блатном судоводительском факультете.

– Да. Физику зубрил. Математику грыз. Помнишь, как тебе всегда ставили пятёрки, а ему четвёрки?

– Ага! Потому что я у него очень тщательно, красивым почерком всё передирала. Безо всяких учителей физику и математику долбил. И английский. А какое у него было тело! Плечи широкие. Бицепсы, трицепсы, «кубики», все дела! Безо всяких фитнес-клубов. На дому. Со старыми железяками…

– Поступил. Окончил с отличием. И стал капитаном. Ходит под британским флагом. Так показать?

– А он какой? По сравнению с десятым классом… Я не имею в виду его светлую голову и волю к победе.

– Ты разочаруешься.

– Тогда не показывай.

Мускулистые и красивые оплыли. Непрезентабельные толстячки похудели и подкачались.

– Показывай мне красивых. Вовка молодец. Нет, ну «братухе заверни», а?! Вовка – Бак-крутяк! И теннис, надо же! Кто бы мог подумать! Вовка – спортсмен!

Смеёмся.

– Не показывай мне Руслана. Не хочу разочаровываться. Идём покурим.

Мы курим на балконе, и тётя Надя ворчит, что дым идёт в комнаты. Отчего бы и дыму не найти себе уголок в ста двадцати пяти старо-архитектурных метрах центра города? Дым, доносящийся до детей с балкона, вредит им куда меньше, чем убеждение детей в их безусловной исключительности на фоне абсолютного неумения себя вести в присутствии гостей.

– Ну, у них такой возраст. Еве пять. Дашке – девятнадцать.

Всегда «такой» возраст. Возраст культурного пространства. Или жизнь пространства некультурного. Джакузи – это хорошо. Когда не саркофагом. Мечты – это вообще отлично. Когда прёшь к ним, как танк, невзирая на неудачи. Успех складывается из множества попыток. Из такого множества, что попытки начинают казаться бессмысленной пыткой. А когда «папа не помог» – это не мечта. Это так, выпендрёж неракурсной головы на обычной такой капители. Иногда лучше честно признать, что твоё – это кувшин с яблоками. Кабриолет и маленькая собачка. И развевающийся шарф. От дяди. Потому что на свой кабриолет, свою маленькую собачку и свой развевающийся шарф надо вламывать. А не выламываться.

Тётя Надя достаёт альбомы. Смотрим старые фотографии – мы такие смешные. Господи, почему детям разрешали выходить замуж?! Каким взрослым мне казался мой первый недолгий муж. Кажется, ему было двадцать девять? Нет, я, конечно, – совсем ясли. Но и он – реально пацан.

Нас сгибает от хохота. На полные, набитые картофельниками, варениками, хитромудрыми баклажанами, вкуснейшими куриными отбивными и прочим безумно вкусным от Таньки и тёти Нади животы – нас сгибает от хохота. Это совсем нетрудно.

Тётя Надя ворчит на какие-то – принесённые мною – дурацкие пирожные. Они дурацкие, но красивые. Тётя Надя ворчит, что легче приготовить самой. За такие-то деньги! Блин! Я как распоследняя тупица не отодрала ценники. В Одессе ценники клеят насмерть.

Тут, где всё чуть-чуть не так – а у кого совсем так? – тут всё легко и приятно. Воспоминания об учителях, об одноклассниках, о бывших – чьих-то нынешних – мужьях.

– Ты скотина! Я позже всех вышла замуж! У всех свидетельницей побывала. Всех вас выдала – и позже всех вышла! А ты!.. Ты написала!.. Я думала, ты меня любила, а ты!..

– Я не любила. Я тебя люблю.

Всё ещё хлопочет тётя Надя. Но уже больше о внучках. Мы с Танькой всё ещё хохочем о былом и всерьёз говорим о настоящем. Но всё тише улица. Всё плотнее ночь. И мне уже пора, хотя видит бог, как мне тут хорошо. С Танькой и тётей Надей. А все эти бывшие мужья, дети… Это другие люди. Не мои. И никогда моими не станут. Если только сами не захотят. А эти – не захотят. В них даже любопытства нет. Что это за дети такие, нелюбопытные?! Старшая, Даша, вернувшаяся достаточно поздно, не желает со мной знакомиться дальше отстранённого «здравствуйте». Я бы тут же шлёпнулась на уголок дивана и застыла там мышкой, впитывая, в том числе мамину, чёрт возьми, жизнь!

– Выпьешь с нами вина? – спрашивает её Танька.

– Нет.

И уходит, слегка выламываясь. Я бы на её месте обязательно выпила. Из любопытства. Или из вежливости. Как минимум. Ну что ж… Жизнь или выровняет. Или поломает.

Свои дети всегда исключительные. Все дети – исключительные. Если бы ещё родители, потакая массовому неисключительному в своих исключительных детях, не портили им карму…

– А гитара?

– А гитару оставим на следующий раз. И, возможно, я даже напишу песню.

– О нас?

– Пока не знаю. Тань, мне пора.

Я целую тётю Надю. Как это прекрасно, когда есть женщины, умеющие обнимать и целовать. Женщины, умеющие отогревать тебя, взрослую, циничную от всего наносного. От тех самых штанов, в которых не пускают в храмы. Пусть они будут, эти женщины, готовые принять нас одетыми неправильно и обнажить нашу истинную суть. Нежно. Ласково. И даже ворча. Не воспитывать, а принимать. И принимая – воспитывать. Пусть она будет в этом городе, тётя Надя. Женщина, помнящая, что я люблю картофельники. Мать моей лучшей школьной подруги.

Они вдвоём машут мне вслед с балкона. Танька чуть картинно курит. Тётя Надя демонстративно отмахивается от дыма Танькиной сигареты и украдкой промокает слезу. Я машу им и больше не оглядываюсь. Глубокая ночь. Я иду вниз, на Пушкинскую.

Ночь на пушкинской

Ночь густа, как в разгар лета, несмотря на октябрь. Я спускаюсь на Пушкинскую. Захожу в круглосуточную лавку-подвальчик, оснащённую в умат бухой, но до звёзд доброжелательной, раздолбаистой бабёнкой примерно моего возраста. Она суха и морщиниста сверх всякой меры. И, скорее всего, не слишком счастлива в том, что у них принято называть «личной жизнью». Но и не слишком несчастна. Потому что вообще об этом не думает. Я покупаю у неё бутылку текилы. И желаю счастья. И она мне желает того же. Совершенно искренне. Текущее её состояние сознания неискренности не предполагает.

Я кидаю фуфырь с золотой кактусовой самогонкой на дно моей брендовой сумы. И медленно иду, бессмысленно улыбаясь, по ночной Пушкинской. Почти никого нет. Только огромные платаны. Выдержанные со вкусом платаны. С безупречным вкусом. Позавчера я зашла в одну из пафосных обувных лавок на этой самой Пушкинской. И нашла безупречную пару ботинок. В бежевато-коричневато-салатовой гамме. Я схватилась за них, как утопающий хватается за спасательный круг – с надеждой.

– Последняя коллекция! – высокомерно объявила куда-то мимо меня продавщица бутика патетических лаптей. И с придыханием озвучила авторство.

«Продавец-консультант» – гордо гласил приколотый к груди девчушки бейдж.

Какую консультацию может дать мне, старому профессиональному охотнику за галошами, девчонка двадцати пяти лет? Это просто смешно! Особенно её пугливое высокомерие. Когда уже будут существовать лавки вообще без продавцов? С одним-единственным кассиром на пункте расставания покупателя с деньгами? Она бы ещё пить меня поучила, эта девчонка. Или с мужчинами общаться.

– Спасибо, я сама всё вижу.

Беру с полки безупречность и… И получаю удар под дых! Буквально – ногой в солнечное сплетение. Даже дышать не могу несколько секунд. Не то что слово молвить. Надежда издохла. Утонула. Круг оказался галлюцинацией. Фальшивкой, подкинутой воображением.

На бежевато-коричневато-салатовом совершенстве тонко выделанной телячьей кожи вандализмом реет металлическая цепура.

Я брезгливо ставлю ботинки обратно. Со смешанным чувством презрения и жалости. Цепура нравится девчонке-консультанту. Но не мне, потенциально покупательно-способной.

На платаны никто не лепит металлических цепочек. Не впаивает блях на их гладкие бока.

Ночью обувные бутики закрыты. Потому можно совершенно спокойно присесть невдалеке. На ступеньки убитого подъезда, раскрашенного монотонно-белыми надписями. Сесть на ступеньки, достать фуфырь из сумы, вытянуть ноги и с наслаждением глотнуть прямо из горла. И со вкусом затянуться. Ночь. Всем всё равно. Как в Сан-Франциско днём. В Сан-Франциско всем всё равно в любое время суток – если в рамках закона. Не существует закона, запрещающего сидеть на ступеньках. Но в Одессе бы днём всё равно оглядывались. А сейчас всем всё равно, потому что все спят. Одесса становится моим личным пространством глубокой осенней ночью. На этих ступеньках. Под этими платанами. Этим платанам всё равно – одесситка я или нет. Платаны – космополиты. Безупречно элегантные, равнодушные космополиты. Просто киты космополитизма. Моби дики. Я салютую им кактусовой самогонкой и достаю блокнот. Сума валяется невдалеке. Фуфырь стоит рядом, на ступеньках. И никому до меня нет никакого дела. Ни тем небезупречным калошам, ориентированным на вкус продавщиц, неспособных выложить за них четыреста долларов. Ни даже босоногим голубям.

*

«Голубей не кормить!» По-русски. И по-испански. Не кормить голубей по-русски и по-испански. На родном языке – английском – надписей нет. Или англоговорящим можно кормить голубей, или, в отличие от русских и латиносов, англоговорящие знают, что голубей кормить нельзя. Не то голубей разорвёт вдребезги – тут к любой живности относятся с патетическим пиететом.

Антикварная лавка на Рашн-Хилл.

– Зайдём?

– Почему нет?

– А почему – да?

– Потому что открыто.

– Логично.

– Это везде логично. Но в Штатах это – свято.

– Да святится логика твоя, Америка!

– Ты знаешь, чему учат в американских детских садиках?

– Тому же, чему и в детских садиках по всему миру? Вырезать кружочки и квадратики?

– Каждое утро в американских детских садиках американские детки садятся в кружок или в квадратик – говорить друг другу хорошее.

– В смысле?

– Ну, помнишь, мы с тобой смеялись… Вернее – сперва говорили серьёзно. А потом смеялись?

– Мы всегда сперва говорим серьёзно, а потом смеёмся. Так делают все нормальные люди.

– Мы нормальные?

– Мы – просто воплощение нормы.

– Поэтому другие считают нас ненормальными?

– Уводишь от темы.

– Смысл утреннего упражнения в том, что детки не просто должны сказать друг другу хорошее. Они должны сказать это по-честному. Вот, скажем, Билли – толстячок. Но у него густые красивые волосы. И Молли должна сказать Билли, что у него – густые красивые волосы. И Молли должна додуматься до этого сама. При поддержке воспитательницы.

– По наводке воспитательницы.

– Воспитательница-наводчица!

– Таким вот нехитрым образом американские детки перенастраиваются на хорошее и доброе. И вечное. Научаются видеть достоинства прежде недостатков.

– Не поспоришь – умно.

– Нормальные люди никогда не считали американцев глупыми.

– И совсем уж непонятно, какому злобному глупцу первому пришло в голову ляпнуть, что американцы – неискренние.

– Такие же, как и все остальные люди – разные.

– Да. Но всё-таки наученные доброте и искренности. И культуре пространства.

– Что есть – то есть.

– Здесь спокойно. И мило. И можно сидеть на ступеньках.

– Докурила? Давай бычок.

– Ты очень красивый.

– Нет, ты очень красивая.

– Мы оба – очень красивые.

– Ладно, тогда ты умный.

– И ты – очень умная.

– А Соединённые Штаты Америки – это детский сад для взрослых.

– И это прекрасно!

Наконец заходим в лавку.

В дальнем углу сидит старичок. Сразу понятно, что он старичок, хотя он ухожен и бодр. И безупречно элегантен в своих простых вязаных одёжках. Всё так завалено разнообразным товаром, что места в лавке не так уж и много. Бодрый старичок приветливо кивает на наше «хайхауар’ю!», но не встаёт с места. Он продолжает своё священнодействие. На газетке перед старичком разложен бутербродик. Стоит термос. Старичок медленно открывает термос и наливает в крышечку дымящийся кофе. Лавка тут же наполняется приятным ароматом. Есть же места в США, где варят отличный кофе и наливают его в термос старичкам! Или старички сами это делают? А в сухих вентилируемых подвалах их аккуратных викторианских домиков штабелями всё ещё лежат мешки с бразильским кофейным зерном выпуска эдак года 1920? Наверное, так.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю