Текст книги "Багатель"
Автор книги: Татьяна Шапошникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
От приношений свекрови отказываться было нельзя. Палка о двух концах: не съешь – неблагодарная, съешь – нахлебница. Задавив в себе вздох, Ира придвинула матери тарелку и вложила в ее пальцы ложку.
– Ирочка, красавица моя, да сохранит тебя Бог, – прошептала мать.
Ира нахмурилась (она никогда не была красавицей) и выскользнула из комнаты так же бесшумно, как и вошла.
Старикашка из церкви пропал. Ни по вечерам в среду, ни в другие дни он больше не появлялся. Ира даже потащилась ради него на воскресную литургию, где народу не протолкнуться – тщетно. Пришлось дожидаться окончания службы и справляться о нем у свечницы. Точно: исчез.
Ира схлынула по ступенькам вместе с последней волной прихожан, но, вместо того, чтобы пойти домой, неожиданно для себя принялась кружить вокруг церкви – высматривать старика на скамейках в палисаднике, в близлежащих дворах. Она увеличила радиус поиска, принялась оглядывать все подъездные лавочки: вдруг не дошел? Ему же как никому другому требовался Спаситель! Подобрав полы пальто, она осторожно (только бы не соскользнуть!) взошла по перекладинам свежеиспеченного мосточка из неструганных досок в месте разрытой теплотрассы. Здесь, в грязи, не зная, за что ухватиться, чтобы не упасть, она и увидела ее, шедшую ей навстречу, поднимающуюся к ней по мостику…
То была женщина с распущенными волосами, неравномерно окрашенными в цвет соломы, явно не салонный уход, в раскрытой на груди куртке, вязаной трикотажной бежевой юбке – довольно нелепой на самом деле. Ирочка сразу вцепилась взглядом в лицо женщины, чтобы, по обыкновению, скалькулировать ее возраст – лет тридцати шести, наверное, хотя могла быть старше: уже в процессе видимого увядания… При ней не было сумки, только какая-то вещица, обернутая несколько раз пакетом «Пятерочка». Она вполне могла идти за вторым ребенком в садик, чтобы на обратном пути зайти в магазин – так сразу почему-то придумалось Ирочке… И тут она встретилась глазами с женщиной – та сначала улыбнулась ей как знакомой, оторопело и обрадованно, хоть и несмело, потом как-то одновременно виновато и беззащитно, только вот улыбка ее, одними глазами, предназначалась явно не ей, не Ирочке… И вот этот вот взгляд внутрь себя, случайно обнаруженный Ирочкой, словно подсмотренный, – столько в нем было открытости, тепла и, пожалуй, того самого главного, что так и осталось Ирочке неведомым, Ирочке, якобы узнавшей в этой жизни все о мужчинах и женщинах, – он явился для нее откровением. Гм… Если Бог правда существовал, то сейчас он был здесь, на этих мостках, облепленных грязью…
Ира не выдержала и обернулась: «Она влюблена! – поняла Ира, готовая отчего-то разреветься. – Она влюблена!»
Близилось лето. Человек с Шестой Советской дал понять, что летом за ним ухаживать некому (Ире так и не довелось увидеть его мифическую жену – если, конечно, она действительно существовала), и прозрачно намекнул, что если Ира окажется хорошей дочерью… Ей повезло, что ее глаза никогда не были зеркалом ее души.
Это оказалось ошеломительным, совершенно не свойственным ей открытием – она никогда не играла в такие игры! – но на этот раз она даже не собиралась останавливаться на полпути, чтобы подумать-подумать, глядя в пол, и, по обыкновению, шагнуть в тень.
Она стала являться на Шестую Советскую ежедневно, с утра, как на работу. Дома считали, что она все дни проводит в какой-то редакции.
Бедняжка ее подопечный! Такой же, как и все мужчины! Попался на то самое, на подленькое. На то, на что попадался каждый день Ирочкин муж (не забудьте еще про Геннадия Всеволодовича, Гошу, Андрея и армию авторов): слабость, беззащитность, мягкость, нежный изгиб губ. Он, так же как и муж Ирочки, напрочь забывал, казалось, в те минуты, когда Ирочка была рядом с ним, про женскую природу – которая суть сплошное притворство, ежечасно пускаемое в ход для того, чтобы защитить себя от грубого, жестокого мира мужчин, да еще умудриться выжить среди отчаянно конкурирующих между собой женщин. А может, ему это, так же как и Ирочкиному мужу, было все равно? Может, ему вовсе и не приходилось обманывать себя? Он просто покупал молодость, нежную кожу, тонкие пальцы (его пальцы!) в дорогих камнях? Взгляд из-под ресниц? Молчание? Кто-то из великих красиво писал про это неуловимое очарование в женщине, которая всегда молчит. Ира молча ненавидела его, а он молча таял, оттого что снова наконец-то был главным, и красавица, его красавица, сидела у его постели и подавала ему обед.
Не хватало еще, чтобы он начал хвастать ею.
Так и есть, он с деланным раздражением басил в трубку непонятливой медсестре:
– Нет-нет, я же говорю вам – нет, этого не потребуется, к вам подойдет моя дочь завтра, с шестнадцати до девятнадцати! Именно так, моя дочь, она филолог!
Отец, давным-давно завершивший заочное обучение в высшей школе, искренне полагал, что если человек исправляет за кем-то ошибки в тексте, то он филолог. И ему явно нравилось, как это звучало.
Ира повернула кран с горячей водой и принялась терпеливо ждать, наклонившись над тазом, поставленным прямо в ванну, когда вода потеплеет, а потом погорячеет, как это всегда бывало в этой квартире, – а она все лилась холодной и холодной. Однако не час ночи на дворе! Ира еще раз попробовала рукой воду: это надолго. Пришлось закрыть дверь в ванную, чтобы соседи не косились на то, как чужая женщина переводит их воду… Ира уже довольно долгое время держала кисть руки под струей, будучи не в состоянии припомнить, с какого именно момента и на каком таком основании «этот» в ее голове стал называться «отец» – и почему это вышло само собой, так просто и естественно, – и только потом сообразила, что из крана продолжает течь холодная вода потому, что горячую она и не открывала. Совсем запуталась.
Наталья торжествовала:
– Ласковая теля двух маток сосет!
Ира приносила отцу домашнюю еду в термосе, а чтобы разогревать приготовленную на коммунальной кухне – купила микроволновку, мультиварку, блендер. Да что там! Выстаивала в очередях за льготными лекарствами, регулярно мазала и перебинтовывала его ноги, делала массаж, помогала бриться, мыться, приучила его к креслу-туалету!
Они по-прежнему ни о чем не разговаривали. Только о мелочах. О клеенке на столе, о мази-дженерике, о дежурящих больницах городах. Отец только один-единственный раз спросил Иру о ее профессии, о ее муже и о ее сыне. Ира полагала, что отцу будет приятно узнать о том, сколько важных и солидных книг вышло в свет при участии его дочери, что он непременно попросит принести ему хотя бы одну из них, однако отец попросил принести… кроссворды с лотка Московского вокзала – здесь, недалеко. Почему именно с Московского вокзала? А там больше выбор.
Говорить было не о чем.
Ира просто пришла за наследством – и отец обещал ей его, на более или менее определенных условиях. Мысль об этом казалась ей невыносимой. Собственно, это было просто отвратительно. Но отказаться от двух миллионов Ира позволить себе не могла – как отказаться от ежедневного зрелища поверженного врага, которому никогда больше не выйти из этой комнаты! Конечно, это был кусок, принадлежавший ей по праву, но доставался он ей, как и все в ее проклятой жизни, с кровью. Наталья права – уйти от мужа сейчас, без денег… Вернуться, как когда-то, к мягкому маргарину и порошковому творогу? Искать, где на десять копеек дешевле?
И от того, что все это было именно так, а не как-то иначе, и ничего нельзя было придумать, ничем нельзя было оправдать сложившееся положение вещей, – Иру выворачивало.
Ведь на самом-то деле все было не так! Не так! Она пришла к нему от отчаяния!
Но она не смела говорить этому человеку ни об отчаянии, ни о… О самом важном всегда приходилось молчать.
Итак, она толкалась в общественном транспорте в час-пик, вдыхала в себя запахи пота и духов, ее выносило вместе с пассажиропотоком на перрон, хотя ей следовало ехать дальше, послушно стояла в очередях – и все думала: «Зачем?» И отвечала себе: «Это такая работа». Потом ее вновь накрывали сомнения, будет ли хоть какой-нибудь толк от ее усилий, не бросить ли все это разом, пока не поздно? Сын изнывал от жары в квартире, один, а она… Она плавилась внутри битком набитого троллейбуса, пререкалась с регистраторшей в поликлинике, умасливала социального работника, училась использовать бинты по два раза. Зачем? Ради кого?! Ради абсолютно чужого человека, не имеющего ничего общего ни с ней, ни с ее сыном! Ни с ее матерью – так он решил однажды! Почему она должна была на целый день оставлять сына и впитывать в себя этого чужака – его нужды, его страхи, его надежды?! Вчера она на бегу заглянула в хитрую мордаху сына. И что? Разве она увидела в ней что-то, чего не видела раньше, какие-то другие черты? Нет. Она и ее сын всегда были только одни, только вдвоем.
Тогда зачем она, Ира, – здесь?!
Снова и снова она мыла этого человека, который и в самом деле был как животное, домашнее животное, потому что не мог обойтись без помощи человека. Изучала этого необыкновенного человека (домашнее животное!), простого инженера-электрика, которого мать «возвысила до себя», настояла на получении им высшего образования, сделала ему бороду, как у Фиделя Кастро, не подумав о том, что, ощутив себя этим самым Фиделем, он перестанет быть ее мужем. «Простой человек, – твердила мать, – простой». Что это значило на языке матери? То, что он предпочел жизни с ней в брежневской трешке коммунальный рай? Вернулся, так сказать, туда, откуда вышел? А что это значило на языке Иры?
Ира в который раз оглянулась на этажерку с книгами в жиденькие полтора ряда. Беллетристика, детективы, и с краешку, как будто смущаясь своего соседства, русская хрестоматийная классика уровня девятого класса. Что ж, может, не так уж это и плохо. Интересно, сколько лет назад отец брал в руки эти книги?
И Ирочка снова разглядывала отца, тайно, из-под ресниц. Рассматривала широкий лоб, выразительный профиль, тонкие губы, точеные брови, руки, как у самой Ирочки, с длинными тонкими пальцами, и думала – со сколькими женщинами он соединялся? Скольким шептал в волосы одни и те же слова? Любил ли он когда-нибудь? Неужели нет? Зачем тогда была его жизнь? Был ли у нее смысл? Ирочка не в счет – слишком уж маленькое она ничтожество. Но… мать? Голубоглазая красавица-блондинка, воспитанная в лучших традициях советской школы, с ее дурацки-трогательными принципами, сохранившая в себе секрет несокрушимого духа, несгибаемой силы?..
А вот на этом месте она вдруг перехватила его взгляд: выходило, он способен был так же исподтишка рассматривать ее, и его глаза при этом непонятно блестели. И лоб тоже.
Ира нехорошо усмехнулась внутри себя. Вспомнилась Анька Горелова, которая, будучи начинающим неврологом, посещала престарелого папашу их общей одноклассницы. В прошлом академик, членкор, под конец своей бурной жизни он превратился в высохшее девяностолетнее поленце, аккуратно уложенное в подростковую кровать выросшей внучки и заткнутое одеялом со всех сторон. Однако это поленце оказалось куда более живучим, чем принято было считать, потому что однажды членкор, улучив момент, когда Анька задержалась у его постели одна, без дочери, без внучки, схватил Аньку за руку и озорно воскликнул:
– Помню тебя, Аня Горелова! – Он заговорщически ей подмигнул и понизил голос: – Сделай-ка ты мне, Аня, вот что… – Ничего не подозревающая Анька присела к нему на постель поближе и наклонила голову к его губам. – Сделай мне… минет.
Не сразу придя в себя от возмущения, от стыда, от разочарования, Анька потом ходила и авторитетно кивала: «Да-да, этот инстинкт сохраняется до последнего».
И сейчас, наверное, где-то ходит и так же кивает.
Снова и снова она, забыв о себе, о сыне, бегала, как заводная, с тазами в ванну и из ванной, с ведрами, полотенцами, мазями, присыпками, предметами вечернего туалета, посудой, пеленками.
Из-за жары у отца случился рецидив и Ира хлопотала больше обычного. Теперь она уже торчала на Шестой Советской от рассвета до заката и не сразу заметила, что несколько суток провела почти без сна – и не чувствовала ни малейшей усталости… И никакого дискомфорта в правом боку, этой непременной слабости до тошноты в районе полудня, дурацкого ощущения в ногах – ничего такого… Даже носового кровотечения ни разу!
Но ведь… Но ведь это значило, что она, пожалуй, здорова! Это значило, что программа сработала: недуг, загнанный глубоко-глубоко в клетки, уснул. Результаты анализов ремиссию подтверждали…
Это значило, что она свободна! Свободна! Года на два точно свободна!
У нее кружилась голова, но не от зноя в воздухе и запаха расплавленного асфальта, а от осознания победы – такой сладостной она ей показалась на вкус, такой пьяной, такой острой. Ничего подобного ей не приходилось испытывать в жизни раньше! Свобода… Что она сделает с ней? Поедет с сыном в путешествие? Снимет квартиру? Найдет работу? Нет? Оставит все как есть, будет трястись за свою ремиссию и копить силы впрок? Ну уж нет. Точно нет.
Теперь-то она в коридорах стационара не пряталась за шляпой, надвинутой на лицо пониже, – летела с открытым забралом, наплевав на бахилы. Ей теперь было просто некогда! Ей нужно было успеть до четырнадцати за рецептом для отца, а всем известно, что медсестра норовила улизнуть домой пораньше, потом следовало сделать крюк до рынка, чтобы купить ему фруктов (и домой, сыну, тоже), не забыть позвонить мужу, проконтролировать мать, а потом… Потом дел тоже оказывалось невпроворот. До самой ночи.
Однако возвращалась она на Шестую Советскую с лицом по-прежнему непроницаемым, и мысль ее работала так же жестко и рассудочно, как в кабинете главного редактора. Комната отцовой мифической жены… Она так ни разу и не спросила о женщине, к которой ушел отец после развода, поэтому нет, не так: комната предположительно отцовой мифической жены – да и являлась ли та засаленная тетка, которую она видела пару раз мельком на кухне, той самой женой? Ее комната в летний период сдавалась посуточно, периодически там появлялись и исчезали гости Северной столицы, и Ира едва успевала вовремя вручить им ключи и свежевыглаженное белье. Третья комната принадлежала соседям, которые с мая по октябрь безвылазно находились на даче. И последняя, четвертая, была наглухо заперта. Ее даже не пытались ни продать, ни сдать.
И все равно Ира была кем-то другим, не Ирой Личак, не Ирочкой Пропастиной, когда однажды, после обеда, закрыв дверь за очередными гостями столицы и словно наблюдая за собой со стороны, вылила воду из чайника и кувшина, перекрыла на кухне кран, повредив ручку, и, прощаясь с отцом, «забыла» вытащить из сумочки купленное лекарство и положить его на подоконник (отец не вспомнил о нем; упаковка от предыдущего лежала на привычном месте; другие лекарства, которые не могли его заменить, но могли помочь пережить приступ, тоже подошли к концу – все совпало, совпало!), – она вышла из дома, думая о том, что стационарный телефон в этой квартире давно отобран за долги и наверняка продан какой-нибудь фирме за легкостью запоминания комбинации цифр и что завтра, стоит ей опоздать на «дежурство» и прийти в квартиру на два часа позднее… Да что там завтра! Уже сегодня к ночи отцу следовало сделать укол, чтобы у него было это завтра… В мобильный телефон отца она заглянула еще в полдень и за считанные минуты вывела все имевшиеся на счету средства. Кредит этому абоненту не предоставлялся.
Ей больше не придется ни в кого стрелять. В архив поступит другая папка с двумя датами, и ей самой умирать, благодаря этой папке, тоже будет чуточку менее страшно – когда-нибудь, когда закончится очередная ремиссия, когда она выдохнется и не сможет больше бороться. Когда отступится.
Почему, ну почему она это сделала?!
Не смогла простить порошковый творог и мягкий маргарин? Или капроновых колготок сэконд-хэнд? Мать долго и жарко спорила с подругой по телефону, являются ли колготки нательным бельем или нет. Потому что если являются, то, конечно, использовать их после кого-то нельзя. Но, так или иначе, Ирочка донашивала за кем-то те принесенные матерью в дом несколько пар колготок, и долго, ведь они были лучшими в той Ирочкиной жизни… Или как однажды мать увезли на «скорой» и Ирочка целых десять дней провела, словно в бункере: в школу не ходила, на звонки не отвечала, к двери даже не приближалась. Ей было одиннадцать. За те десять дней она съела все, что в доме было съестного. С наступлением темноты залезала под стол в материной комнате, почему-то полагая, что так будет надежнее – оттуда были видны стоявшие на широкой массивной тумбе для белья часы с большим циферблатом. Ирочка как завороженная глядела на бег секундной стрелки, потом переводила взгляд на минутную. Минутная двигалась чрезвычайно медленно, но она вздрагивала с чуть слышным треньканьем – и это убеждало Ирочку в том, что время все-таки движется. Что мама, если только она не умерла, обязательно возникнет на пороге этой комнаты. Если только она жива. Если только она жива – выстукивало в мозгу. Попросить помощи у кого-нибудь из знакомых, друзей, она не решилась.
Глупость, конечно, несусветная. Просто им с матерью не повезло – у них не было родных…
Но нет, все нет! Просто она поняла, что ей не нужно было это наследство. Нужно было что-то заместо любви. (На любовь в чистом виде Ира, банкрот, не рассчитывала.) Несколько слов, запоздалых, неточных, даже не слишком искренних, возможно, придуманных всего лишь пару недель назад, когда взрослая, красивая дочь стала приходить ежедневно, и пусть даже произнесенных, чтобы просто обмануть еще одну женщину в своей жизни, – в очередной раз. Обмануть, но не предать! Разница незавидная, но для такой нищенки, как Ира…
Получить эти два миллиона, ухаживая за умирающим, – значило согласиться с тем, что отца у нее нет и никогда не было, а была просто работа.
Но он был, ее отец, был! И в тот далекий день, когда он перестал звонить им с матерью и молчать в трубку, он изменил их жизнь!
Вернуться домой не представлялось возможным. Она бы сейчас этого просто не выдержала: запаха борща свекрови на одной половине дома и кафедрального баса мужа в другой. Она брела по центру города без единой мысли в голове, не соображая, где находится, пока, пересекая канал Грибоедова, не вспомнила один адрес и не остановилась.
Позвонила жившей поблизости подружайке, сначала по телефону, потом, подойдя к нужной двери, в домофон. Та выпустила ей навстречу двух своих волкодавов – хаски, которые от радости чуть не сбили с ног дорогую гостью, но, видимо, вовремя вспомнив про «воспитание», удержали ее на ногах своими боками, а потом каким-то непостижимым образом вознесли на второй этаж и буквально внесли на порог своего обиталища.
– Ирк!
Хозяйка, по обыкновению, хлопотала на кухне.
Хаски с тяжелым уханьем прыгали вокруг Ирочки в небольшом квадратном коридоре, безнадежно заваленном зимним барахлом и детскими вещами. Мамина Девочка сразу же полезла в Ирочкину сумку, а Мамин Мальчик засунул морду ей под подол и принялся там что-то исследовать. Все как всегда.
Выбежала хозяйка в фиолетовых лосинах и мокрой от пота зеленой майке с ласточками и потащила Ирочку в огромную кухню, где жаркий, знойный день и не думал заканчиваться, наоборот, Ирочка как будто вступила в парную – здесь полным ходом шла подготовка к зиме: стерилизация, маринация, соления, варения, и похоже, что в заводских масштабах.
– Все, Ирк, с помидорами к ночи управлюсь, завтра берусь за крыжовник! – Хозяйка, девица Ирочкиных лет, взмыленная, с распухшими красными руками, радовалась как дитя. – Сегодня вот только надо заставить мужиков сходить нарвать вишни.
– Какой еще вишни? – наивно спросила Ирочка.
– Лист вишни! Варенье с ним обалденное!
Светка без устали лавировала между банками, вениками из каких-то трав, пирамидами с крышками, кастрюлями, бесчисленными мешками, при этом раздавая пинки то собакам, то детям, снующим тут же, и не забывая контролировать самое главное: плиту с четырьмя конфорками – все они что-то производили! Да еще подкладывала Ирочке в тарелку то голубцы, то сметану.
– Где они возьмут здесь лист вишни? – Ирочка проснулась.
– А! – беспечно отозвалась Светка. – В Юсуповском надергают, потом рядом с Никольским собором. А Михайловский сад и Голландию совсем испортили, уроды.
– Почему? – вяло спросила Ирочка. Уже ушла в свою раковину.
– В Михайловском охраны понаставили, в Голландии вообще музей под открытым небом устроили. Мало, что ли, у нас зрелищ? Ж-жесть!
Ира брела дальше по нежелающему остывать асфальту.
Сейчас там, на Шестой Советской, одному человеку станет плохо. Он вспомнит о пропущенной инъекции, попытается встать с постели. Это ему удастся с трудом. Шатаясь, хватаясь обеими руками за спинку стула и стол, он доберется до подоконника и обнаружит упаковку, в которой не найдет ни одной ампулы. Упадет обратно на подушки и примется лихорадочно соображать, где же они, эти чертовы ампулы. Обшарит прикроватную тумбочку в поисках других лекарств, которые могли бы ему помочь. Ну, хотя бы унять это гадкое, невыносимое жжение в груди. И, самое страшное, нигде не будет видно телефона. Потом, отдышавшись, он снова встанет, у него непременно закружится голова, задвоится в глазах, но он обязательно дотянет до буфета – однако там окажутся только шприцы, бинты и стерильные марлевые повязки. И тогда он, как раненый зверь, заметается по комнате, сшибая с ног стулья, табурет, опрокидывая пирамиды с одноразовыми пеленками, бельем – в поисках мобильника. Он будет мечтать о глотке воды, но ведь всю воду из кувшина на тумбочке он уже выпил, когда лежал на подушках со «Спорт-Экспрессом», когда его просто немного подташнивало, как всегда по вечерам, и слегка темнело в глазах – пустяк. А когда все-таки найдет телефон – аппарат вежливо сообщит ему, что «услуги по данному номеру временно приостановлены». И выполнить последнее действие – вспомнить короткий номер вызова «скорой» со своего оператора, набрать эти три цифры, дождаться ответа и заговорить – он будет уже не в состоянии…
Ничего удивительного. Он предал – предали его. Пусть, пусть оторвется от своих кроссвордов, газет и прочей жвачки, которой он пробавляется в своем последнем зале ожидания – только чтобы не думать, только чтобы не бояться! Нет, пусть подумает напоследок, если получится. Может, вспомнит мать – ту, которую Ира никогда не знала, но которую знал он – которая понятия не имела, где суд, а где прокуратура, которой не было никакого дела до сергеев александровичей, дяди коли, дяди вали, дяди олега, дяди сережи…
Но она брела дальше по городу и потихоньку постигала то, что сделала. Гаденькая шутка? Очередная ее фантазия? Нет, там, в эти минуты, на Шестой Советской, из-за Ирочки и для Ирочки умирал человек.
Этот человек возил ее на санках, и она до сих пор не могла стереть из памяти картинку, стоявшую у нее перед глазами: туго натянутая бечевка, завязанная морским узлом на передке ее санок, дорогие брюки с безукоризненно проглаженными стрелками, и ритмично, в такт ходьбе, расходящиеся серые в елочку фалды пальто. По утрам, перед садиком, он ее причесывал – туго-туго заплетал волосы в две косички, скрепляя их черными хозяйственными резинками, украшенными красным пластмассовым цветком, – и всегда Ире было больно от его пальцев, но она почему-то боялась сказать ему об этом. В магазине, в отделе напитков, пока отец потягивал пиво и с кем-то беседовал, Ире разрешалось взять стакан для сока, перевернуть его и, вжимая в основание подноса, веселыми фонтанирующими струйками промыть стакан, а потом ей наливали туда персиковый или сливовый сок из трехлитровой банки. Персиковый был вкуснее. По выходным маленькая Ира ползала по спящему отцу и всюду, где только получалось, совсем не обязательно в прядях его пышной шевелюры, повязывала ему бантики из ленточек. И каждую ночь в один и тот же час Ира, уже просмотревшая свои семь снов, просыпалась в кромешной тьме и тут же зажмуривала глаза, пытаясь понять, где чернее – у нее в глазах или в комнате, – просыпалась оттого, что отец заводил будильник до упора – тот самый, с большим циферблатом.
С ненавистью Ира спозналась намного позже. Когда ее с ее очень простыми фамилией, именем и отчеством не взяли после учебного оркестра в настоящий, концертирующий («Исполняет Ирина Личак!» – скандируя, восклицала мать, изображая тех величественных дам в вечерних платьях, которые объявляют со сцены номера и солистов в академических концертах), когда Ира поступала на филологический два раза, а поступив, сразу же заболела и вылетела, потому что на первом курсе академический не давали. Вот когда он был ей необходим, отец! Его высокая фигура, кашемировое пальто, шляпа – и, конечно, бумажник. Для бесед с врачами. Чтобы у его дочери были лучшие врачи и лучшие программы. Чтобы девочки в палате увидели: вон какой у Иры отец шишка, а не только вечно озабоченная всем мать в задрипанной курточке на все случаи жизни. И уж конечно (конечно!), если бы отец стоял рядом, за ее плечом, в самый важный момент ее жизни, когда Ира становилась женщиной, никакому мужчине даже в голову не пришло бросить ее с ребенком под сердцем! С папиными дочками такого не случается.
А потом, после рождения сына в изоляторе больницы, куда родных не впускали, ей очень нужно было, чтобы он, ее отец (лучше любого молодого папаши), стоял, как и родственники ее товарок, под окном первого этажа, а она, со свертком в руках, напротив него – за стеклом. Вот тогда-то она впервые и подумала о том, что могла бы полюбить его, – и прокляла за то, что его не было под теми окнами.
Вот на какую бесполезную науку ей пришлось потратить свою жизнь! Отец бросил ее – и сразу же она стала хуже всех. Сразу, автоматически! А она не понимала этого, не соглашалась, спорила с судьбой. Ходила к Первому-И-Единственному, чтобы объяснить ему, что ребенок, его сын, все меняет… Мать, узнав об этом, пришла в ужас, оттого что ее дочь напрочь лишена женского достоинства. А на что оно ей, это достоинство, если жизнь ее кончилась?!
Она не заметила, что почти бежит в сторону Суворовского с пересекающими его Советскими. Остановилась, задыхаясь, у ступенек какого-то храма, но войти не решилась, с ужасом осознав, что туда ей отныне вход заказан.
Какая-то старуха, таких называют «местная сумасшедшая», взывала с паперти к плотному потоку спешащих куда-то людей:
– Не проходите мимо. Это храм Божий! Здесь Богочеловек дает пищу и питие, чтобы мы навечно остались живыми!
Ира присела на верхнюю ступеньку храма и прислонилась головой к перилам – и поняла, что обронила где-то платок, с помощью которого обязана была защищаться от солнца…
Мать ходила в церковь только в отчаянные девяностые, когда не знала, чем будет кормить ребенка через неделю. Она брала самую дешевую свечку, недоверчиво и придирчиво обходила храм, выбирая себе небесного защитника (Николая-Угодника, Иоанна-Воина или Богородицу с Покровом в руках), ставила свечу, загадывала желание и не отходила – охраняла ее от тех, пригретых, в платках и длинных цветастых юбках, что норовили, едва свеча прогорит наполовину, скинуть ее в ведерко, чтобы освободить место, хотя никакой очереди из желающих поставить свечу и не наблюдалось. А если бы и наблюдалась, то сейчас очередь – ее, матери!
– Не трогайте! – резко и властно останавливала их мать (начальственные замашки не забывались) и, расставив руки, закрывала ими кандило.
Иногда громким шепотом следовала энергичная перебранка между матерью и «прислужницей», но чаще всего та, дико взглянув на мать, испуганно семенила прочь, и кто-то из старушек, случайных свидетельниц сцены, часто-часто испуганно крестился.
Понятно, в свечке догорала материна мольба, по-язычески, чтобы прогорела непременно до конца, о лишних ста рублях, о новых ботинках для дочери, о платье на выпускной, стоившем столько хлопот и унижений, что пришлось отказаться и от платья, и от выпускного. «Нет, нет, нас учили правильно: опиум для народа», – шептала мать сама себе по ночам, ворочаясь в постели и не зная, что Ира не спит…
Конец света не наступил, и земля не разверзлась перед нею – более того, все, что ее окружало, оставалось в точности таким, каким было вчера, и неделю назад, и год назад, и еще чью-то жизнь назад. Люди с их каждодневными заботами, слезами, горестями, отчаянием, словами, словами, бесконечным нагромождением слов, из которых другие люди делали книги, а Ирочка помогала этим книгам увидеть свет. Жизнь вокруг оказалась так же сильна, как смерть. И у нее не было конца. Но она, Ира Личак, крохотная песчинка на этой земле, и она же одновременно целая вселенная, – уже была не здесь. Не с ними. Не с этими людьми. (А других она не знала!)
Не с теми, что шли сейчас мимо церкви, с озабоченными, усталыми лицами, обливаясь потом и едва ли догадываясь о том, что на самом деле их заботы и их усталость – их счастье. Сутулящаяся девочка-подросток, с пунцовым лицом и злыми слезами в глазах, что-то скандализованно выговаривающая матери, гастарбайторша, возвращающаяся с двенадцати, а то и шестнадцатичасовой смены, тяжело шаркающая резиновыми шлепанцами, водитель «Ниссана», вопящий и размахивающий руками, оттого что чье-то транспортное средство заперло его автомобиль, а ему «нужно двигать»… Светка, готовящаяся всей семьей варить варенье, – единственное только, надо добыть где-то лист вишни, а то варенье будет «не то». Светка, у которой в жизни, казалось, ничего иного и не было, кроме этого крыжовника с листом вишни?! Даже собаки и дети были вещами само собой разумеющимися, второстепенным, ведь они доставались ей легче крыжовника! А та женщина, с разрытой теплотрассы? Рядом с ней обитал Господь – подумала тогда Ира… Какими же одинаковыми все они были в этом пассажиропотоке, и такими же одинаковыми поодиночке, в очереди на исповеди, со своими старыми, как мир, и слепыми страстями – однако все они были людьми, сотворенными по образу и подобию… И до сегодняшнего дня Ира была одной из них, а теперь… Теперь, даже самые непривлекательные, даже самые дурные из тех, что шагали сейчас мимо нее по все еще пылающему асфальту неуправляемой массой, задевая друг друга плечом, наступая друг другу на пятки и ругая друг друга, – в один миг все они сделались для Иры недосягаемыми.
Ира кружила вокруг Шестой Советской, по-прежнему не испытывая ничего, кроме ненависти. К себе. Жгучей, пронзительной.
Там, в квартире на Шестой Советской, умирал человек. Она ощущала этого человека как себя (еще бы!): урежающийся пульс, мутящееся сознание, дыхание со свистом, пена у рта…