355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Гоголевич » Мой остров » Текст книги (страница 3)
Мой остров
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:05

Текст книги "Мой остров"


Автор книги: Татьяна Гоголевич


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

Психологически случившееся вполне объяснимо. Существует, говоря вообще, известный закон перехода количества в качество, с простейшими примерами диамата, когда при накоплении градусов вода становится паром, или, наоборот, превращается в лед при обратном процессе. У людей это бывает тоже, причем у каждого – по-своему. Я словно потеряла способность думать логически, и в то же время – никогда еще голова моя не была такой светлой. Тихая радость пришла ко мне от понимания, что я сейчас сделаю – и тихой она была оттого, что я сдерживала ее. Был час дня: меньше часа мне потребовалось, чтобы доехать до своего общежития. В два я вышла оттуда с рюкзаком. Я взяла какую-то сумму денег – достаточную, к слову, на билет до Москвы и обратно или чтобы прожить, не бедствуя, в гостинице дня три. Часть вещей и наш походный, литровый железный термос – остались у свекрови. Около трех я была в ее доме, без двадцати – без десяти четыре – на вокзале. Когда автобус тронулся, еще не было четырех.

Дом свекрови стоял пустым. Когда подходила к нему, потемнело, начинал накрапывать дождь. Я открыла дом и поставила на огонь чайник, мята, которую я рвала для чая, была мокра. Мне пришлось зажечь свет – так серо вдруг стало во дворе. Я отдыхала, пока закипал чайник, и мне было так уютно, что, на какое-то время показалось, что хорошо и здесь – но, когда чайник закипел, это прошло. Повторяю: я не думала. Я была как ребенок или животное, которое не знает сомнений, и делала только то, что мне хотелось. Сама моя природа вышла за мои пределы – во всяком случае, за пределы моего сознания.

Когда я, закрыв дом, уходила, то поняла вдруг, что не знаю, вернусь ли. Это не огорчило меня, но наполнило легкостью. Не знала я также, куда еду. Я не очень хорошо помню, почему я оказалась на автовокзале старого города, а не на железнодорожном вокзале, например, – должно быть, так было удобнее. Собственно говоря, мне, наверное, это было все равно.

На автовокзале, в нарастающем белом дожде, стоял – как-то боком, не возле какой-то определенной площадки, как будто вообще ни к чему не относясь – великолепный люксовый автобус. Он словно ждал меня. Я подошла сразу к этому автобусу, минуя кассу – там уже сидело несколько человек, и водитель примерялся к рулю. "Возьмете?" – спросила я водителя, и он кивнул: "Залезай". Я села в мягкое, самолетное кресло справа, недалеко от водителя, и мы тут же тронулись. Уже по дороге водитель крикнул мне: "Куда?" "А куда мы едим?" – спросила я. Водитель назвал какой-то очень отдаленный пункт, не то Рязань, не то Саранск (не то вообще Санкт-Петербург какой-нибудь), и уточнил, что это – через Сызрань. "Высадите меня в Переволоках", – попросила я и словно упала – не в сон, но в очень похожее состояние, счастливое и невесомое. Мы долетели до Переволок за каких-нибудь полтора часа. Водитель окликнул меня в Переволоках. Мы стояли в самом селе, дома намокали серым от невидимого дождя. Я почувствовала, что мне, вобщем, нужно не сюда, и объяснила водителю – куда именно. Я вышла из автобуса за Переволоками, километрах в четырех от села, и пошла через поля к дачам. За дачами начинались обрывистые берега – чудесные обрывистые берега, поросшие диким миндалем, боярышником, ковылем и разными душистыми травами: чабрецом, душицей, зверобоем. Снизу обрывы были скалистыми, и было всего несколько троп, которыми можно было пройти по скале. Об этих тропах, кроме рыбаков, знали немногие. Были еще овраги, и, глядя на плотные стены скал, казалось заманчивым воспользоваться именно ими, но эти овраги были и вовсе непроходимы: так крепко переплетались в них боярышники, ежевика и колючий дикий миндаль. В скалах были гроты и пещеры – и над, и под водой; в самых недоступных, незаливаемых водой пещерах рыбаки оставляли свои снасти. Неизвестно, откуда они брались, эти рыбаки – появлялись они на берегу в мае, исчезали поздней осенью, и, как будто бы, не имели отношения к дачам. У самой воды, примерно напротив того места, где я попросила остановить автобус, бил мощный чистый родник. Было бы здорово провести ночь на берегу. Я не очень хорошо представляла себе, как это будет, но это не имело большого значенья. Где-то в дачном массиве была дача, оставшаяся от отца моего мужа – та самая, на которой мы жили после кругосветки.

Но перед этим было поле, километра два до дач, в мелком дожде. Он дымил над полем белой пылью, и еще в этом поле крепко пахло осенью. Грунтовка, хотя дожди и шли, не совсем размокла, и вполне можно было идти. Я вышла из автобуса около шести, когда по освещению, даже в дожде, ясно угадывалось, что день уже идет к концу. Минут через 30-40 я была на дачах.

Сады меня – изначально – не привлекали, только нужно было мимо них пройти на берег. Но когда я пошла по узким улицам, спокойным и пустым, очарование покинутых садов запало мне в душу. Сады шумели, как море. В них были воздух и простор. В них царила осень, в них пахло старым вином, и ветер неспешно шел по садам, шевеля охапки сброшенной листвы и перебирая осенние последние цветы. На уже четко очерченных силуэтах деревьев и кустарников трепетали размытые клочья огненных и бледно-желтых красок. За заборами мелькали ягоды калины и пятна хризантем, встречались лиловые флоксы. В одном из садов кусты роз, еще стоявшие в бледной листве, были обсыпаны темно-алыми, похожими на крупный шиповник плодами. Я пыталась вспомнить чьи-то стихи про заплаты из бархата и парчи – это были стихи про осень. Над садами парили чайки. В холодном воздухе, сквозь запахи листвы, дождя и дыма (где-то топилась банька, кто-то, видимо, все-таки жил в этих пустых дачах), ощутимо сквозила струйка чабреца, растущего на верхушках морщинистых, отвесно уходящих в воду скал. (Я однажды долго плыла вдоль этих скал, ища место, где можно выбраться на берег или хотя бы передохнуть, опираясь на камень – но скалы уходили в темную воду под углом, и было много подводных гротов, или – заполненных водой почти доверху). Свернув на одну из улочек, очевидно ведущую к Волге, я вдруг узнала знакомое – и почувствовала, что одежда моя мокра, что стремительно темнеет и что, вообще, эта дачка мне теперь кстати. Я перемахнула через невысокий забор и огляделась.

Дождь – внезапно – почти стих, но на юг, в сторону Волги, надвигалась огромная смоляная туча. Как бывает иногда перед такими тучами, сад чудесно осветился – как если бы в нем зажгли волшебную лампу. Я вдруг почувствовала себя хозяйкой этого – я знала точно – уже совсем оставленного на зиму сада. Как бы там ни было, этот вечер наверняка принадлежал мне. Розовела, светясь, сброшенная наземь листва яблонь. Яблоки уже давно были собраны, но на верхушках яблонь оставался добрый десяток яблок, и вот теперь они упали, и алели в розовой листве, и прекрасно сохранились в прохладе. И все другое уже, как будто бы, было собрано и убрано, но я, бродя по саду, находила новые сокровища. Виноград темнеет спелой гроздью в просвечивающих насквозь желтых листьях – незамеченной, наверное, пока листва была темно-зеленой. В желто-коричневато-розовом ворохе яблочных листьев – нежные лепестки случайно уцелевшего гладиолуса, которые я при первом взгляде приняла за кусочек случайно оброненной, намокшей нежной ткани: так могли выглядеть оранжевые влажные бархат или шелк. Пахло грецким орехом, росшим на этой даче у домика, и его глубокий нежный запах смешивался со строгими запахами опавшей листвы, сырой земли, последней зелени, и с холодным сладким запахом яблок, и с легким запахом мяты. В последнем отчетливом солнце уходящего дня светились полоски жести, которой был обит домик, и серый мокрый забор казался синим. Но лучше всего были сливовые деревья. Я их увидела не сразу – возможно, освещение менялось, выхватывая то один, то другой фрагмент, и сливы, вместе с вишнями и иргой, шли общим лилово-оранжево-охряным фоном. Они (и сливы, и вишни, и ирга, и черноплодная рябина) еще стояли в разноцветной листве, веселым нежным пятном среди других цветистых пятен, невидимые, пока не появились вдруг, выразительно освещенные снизу, на фоне очень темного неба, в котором синева переходила в черноту. Возможно, это продолжалось секунды. Темно-красные стволы вишен и фиолетовые – слив контрастировали со светлой, уже не частой, листвой. Насквозь просвечивал прозрачный янтарь вишневой камеди. Удивительно много, как мне показалось тогда, было неопавших синих слив, не просто вполне созревших и хорошо сохранившихся, а чересчур жизненных для позднего октября. Их было больше, чем листвы, и в них неправдоподобно держалось лето. Сливы были темно-синие, почти черные, чуть припушенные голубым матовым налетом, в маленьких серебристых каплях недавнего дождя и медово-розовые на изломе. У них была душистая сладкая мякоть: не слишком сочная уже, а как бы слегка подвяленная, и потом во рту какое-то время был легкий вкус какого-то хорошего южного вина. Их, конечно, и на земле было много – лопнувших вдоль шва и перемешанных с живописной листвой.

Дождь совсем прошел, ветер шептал в сырых ветвях, перебирая листву – или, вернее, остатки листвы. Воздух был, я повторяюсь, кажется, прозрачен, очень прозрачен – Волга, должно быть, была теперь необыкновенно хороша – думала я, а туча, между тем, валила прямо на меня, и нужно было принимать какие-то меры. Я выставила стекло, залезла в домик. Дожди начались недавно, и изнутри домик был сух и душен. Внутри домика, у двери за зеркальцем, висел запасной ключ. Я открыла им дверь. Втащила в домик рюкзак, переодела штормовку и свитер, вставила обратно стекло и разожгла стоявшую во дворе железную печку (щедро облив керосином дрова), а кроме того, – примус. Над печкой кто-то сделал навес – и это было, судя по туче, кстати. В печке пекла картошку, а горячие прогоревшие угли занесла потом в домик, для тепла. Странные мысли – пока не стемнело – приходили мне в голову. Я представляла, что пространство садов безгранично, и я скачу по розовым листьям на лошади, или плыву по большому темному озеру, разгребая веслами охапки листвы.

Октябрьские сумерки густы. Крепкая синева упала в сад одновременно с плотной стеной дождя. И это был уже не тот дождь, который похож на дым или облако тумана; иногда часа полтора можно провести в таком тумане, прежде чем осознаешь, что одежда намокла, – нет, это был ливень, шквал, почти ураган. Чего-то подобного я и ожидала от подобной тучи – но все-таки это случилось так внезапно, что я успела вымокнуть, пробегая десяток метров до домика.

Дачный участок располагался на склоне, в небольшой ямке. Летом, из-за того, что он плохо продувался, в нем скапливались комары, но теперь низинка сослужила даче хорошую службу. Основные порывы ветра пролетали над дачей. Дождь, конечно, рушился в сад с грохотом и ревом, но все же он не принес даче тех повреждений, которые я видела следующим утром в других местах. Густая синева быстро сменилась чернотой – абсолютной, как деготь. На печке стояли открытые рыбные консервы, и когда я, надев клеенчатую накидку, пошла за ними, то изумилась тому, что темнота может быть такой. Огонек печи едва мерцал сквозь стену воды, я шла – вначале на этот огонек, а потом обратно, на свет окна, – с трудом нащупывая ногами почву. В банке с консервами была горячая дождевая вода – столько, сколько поместилось до краев. В убежище моем, впрочем, было на удивление сухо и тепло – и всю ночь было сухо и тепло, хотя я иногда открывала дверь, чтобы послушать дождь. Должно быть, маленький домик, уже согретый примусом (а потом – и угольками) хорошо прогревался керосиновой лампой и свечой, которые я зажгла, когда стемнело. Дождь горьковато пах дымом и садом, крепко обострив все те же запахи земли, листвы и зелени.

В домике имелись: длинная лавка вдоль стены, стол, 2 стула и большая кровать. Кровать, кажется, была просто досками, на которых лежали матрасы и подушки, и отгораживалась занавеской – таким образом, получались спальня и кухня. Над кроватью висели травы, – пучки зверобоя, душицы, мяты, ежевичных листьев. Эти травы собирали в диких оврагах у Переволокских скал наши попутчики по кругосветке из Самары и Питера (разумеется, травы забыли случайно), но, хотя от кругосветки меня тогда отделяло не больше трех месяцев – я не вспомнила о ней. Это были просто травы, принадлежавшие мне вместе с начинающейся ночью и дождем. Весь мир был моим, простым и понятным. Что я чувствовала? Восторг. Может быть, тихое счастье. Фрейд считал, что миром движет либидо, сексуальная энергия. Адлер – что в основе всего лежит стремление достичь превосходства и адаптации к среде. Список можно продолжить, но я, пожалуй, сразу закончу его (собой): моей теорией было желание свободы. Я хотела быть собой. И я была собой, и мне очень подходила эта ночь с сумасшедшим дождем, который несся через сад со свистом и грохотом, с керосиновой лампой, отраженной в глухой синеве окна, с чаем, крепко заваренным в обоих термосах, с влажными нежными листьями, которые успело перед штормом намести через порог домика… Хотя и Фрейд, и Адлер были по-своему правы. У истины много граней. То есть, конечно, бывают истины, которые просты и прозрачны, но у большинства истин есть суть и есть грани. Если поймать суть – самая сложная вещь окажется понятной и простой. Грани же могут быть настолько разными, что могут показаться противоречащими друг другу.

Я начисто вымыла стол и разложила бумаги. Акварель мне не пригодилась: слишком темно было для нее, и для простого карандаша – тоже. А вот фломастеры были в самый раз, и, пока не кончился чай в обоих термосах, я рисовала, рисовала, рисовала, и писала – письмо. Потрескивала лампа. От колебаний живого огня вздрагивали тени, чуть-чуть смазывая контуры предметов. Негромко скреблись мыши – шум дождя их не пугал. Я пила чай с хрусткими яблоками, которые подобрала в саду. Мне хотелось передать кому-то – эту ночь, ее избыток, прежде, чем я оставлю ее себе, и я написала в письме, что провожу ночь на дачах в Переволоках, в маленьком домике, и что идет очень сильный дождь, а на моем столе горит керосиновая лампа, и отражается в темном окне. Я написала о синих сливах. Я нарисовала эти сливы – фиолетовые сливовые деревья (а может быть, они были коричневыми) в фиолетово-синих сливах и розовой (а может быть, коричнево-желтой или оранжевой) листве. Я рисовала начинающийся дождь, я рисовала полуобнаженные деревья, я нарисовала отраженную в окне керосиновую лампу и дым над кружкой с горячим чаем. Я нарисовала примус и свечу, и печку, какой она была, когда уже шел дождь, а в ней горел огонь. Потом я одела свой полиэтиленовый плащ, вышла на улицу и нарисовала светящееся окно, и, когда кончила рисовать, поняла, что основной дождь уже прошел. Я налила себе остатки чая и стала пить его во дворике, не снимая плаща, потому что еще капало, и сад всхлипывал, шептался, шелестел.

Было около двух ночи, когда я решила пойти на берег. Я дошла до конца дач, но не решилась идти дальше. Было очень темно – ну, может быть, чуть-чуть светлее, чем до этого. Я стояла высоко наверху, над обрывами (до обрывов еще нужно было спуститься). На Волге шумел шторм. Ее саму не было видно, лишь где-то очень далеко – может быть, на Васильевских островах, а может быть, еще дальше – еле различимо светился огонек. Темнота пахла мокрой степью. И что-то тихонечко и печально звенело в траве, в нескольких метрах от меня. Потом я вернулась на дачу, погасила лампу, сняла шуршащий, уже ненужный плащ, и, выйдя из домика, увидела, что в забытой на столе под открытым небом чашке с чаем отражается свет. Я подняла голову и увидела большие яркие звезды. Они немного дрожали. Я прошлась по саду, и вернулась в домик, принеся на плечах капли дождя и листья.

На кровати лежало очень толстое, теплое одеяло из розового атласа. Я завернулась в него, и уснула, и спала очень крепко.

Я проснулась до восьми. Должно быть, я спала той ночью около четырех или пяти часов – но совершенно выспалась. У меня было чувство, что я выспалась за всю свою прошедшую жизнь. Я по-прежнему никуда не спешила и – как будто бы – не думала ни о чем, кроме того, что видела и о чем хотелось думать. За ночь домик и все в нем немного отсырело, но холодно не было. Пахло керосином. Я сбросила одеяло и вышла в сад . Поднималось солнце – в глубокой тишине. Утренний сад был спокоен, словно и не было никогда этой сумасшедшей ночи. Но листвы поубавилось. Капли висели на кончиках веточек, время от времени срываясь вниз с робким вздохом. Тонкие стеклышки льда поблескивали в опавшей листве, и гладиолус был уже не оранжев, а рыж, он расплылся по земле и сброшенным листьям подтеками ржавчины.

В домике нашлись сухие дрова, и я развела огонь в печи. Дым туманом стелился вокруг печки. Я вскипятила чайник и сделала кофе. Рукомойник в саду был наполнен душистой водой – дождевой, должно быть. В ней плавало несколько вишневых листиков. Я умылась этой водой.

И Волга – я снова, перед отъездом, сходила на нависшую над берегом гору – была тиха и ровна – как стекло. Она была ясна той ясностью, которой не бывает даже летом. Прозрачная вода мерцала в неярком солнце.

Я уходила так же, как и пришла, прибрав все в даче, закрыв дверь, повесив в домике ключ и выбравшись через окно. Я возвращалась той же дорогой. Сады изменились: листва за одну ночь почти полностью свалилась с деревьев, и продолжала падать. В одних садах она текла неслышно, как в немом кино, в других – сочно шлепалась на мокрую землю, поднимая брызги и усиливая запахи прошедшего дождя и земляной сырости. И было видно, что по одним садам этой ночью пронесся поток из ветра, воды и листопада, а в других просто прошел дождь, отмыв напоследок дома и деревья. Некоторые сады выглядели так, словно побывали под поездом. Шторм превратил их в груды наваленных в беспорядке ветвей. И все время, пока я шла мимо дач, нежно светило солнце и тревожно, и трогательно пахло медом. Я не сразу обнаружила, что так пахнут распустившиеся вдоль дороги желтые одуванчики. А потом, когда я шла через поле, солнца уже не было. Но я не помню дорогу через поле. Я только помню, что сразу же возле меня остановился – даже прежде, чем я подняла руку – автобус, шедший в Новый город, который через два часа высадил меня на Ворошилова, в пяти минутах ходьбы от общежития. Я вернулась в общежитие, забросила рюкзак в комнату, стащила с себя одежду, в которой путешествовала, переоделась в халат, приняла душ – и потом просто так два часа пролежала на тахте, все так же, без мыслей – как если бы я лежала и смотрела на облака.

А что было потом?

Потом была жизнь.

Я опоздала на работу ровно на 15 минут (для нашего диспансера, когда большой прием и никто целых 15 минут не знает, где врач – это – много). Я опоздала не потому, что у меня не хватило времени, но потому, что не спешила. Заведующему я объяснила, что ночевала в Самаре у мужа-студента, и не рассчитала времени. Я сказала это прежде, чем поняла, что говорю неправду с непривычной для себя легкостью – но понятно же, что правды сказать было нельзя. Причину сочли почти уважительной, только выразили надежду, что я буду ночевать у мужа в Самаре не слишком часто.

Письмо, написанное на даче, я, вместе с рисунками, отправила в Самару институтской подруге, еще студентке, – я знала, что дальше нее эта ночь не пойдет. Подруга сохранила рисунки, но я никогда их больше не видела. И долго никому я больше не рассказывала про свою удивительную ночь на октябрьской даче – почти 14 лет прошло, прежде чем я поняла, что могу рассказать это еще одному человеку. И, действительно, это невозможно было рассказать – и нельзя было рассказывать. Я словно бы вернулась из небытия. Та осенняя ночь освежила меня, как обморок. Мне хватило ее надолго.

Это нельзя было рассказать и потому, что мне очень важно было сохранить для себя эту ночь, и потому, что почти нечего было рассказывать. Я и теперь с ощутимым трудом подбираю слова к тому, что описываю, чувствуя, что самого главного не умею назвать даже теперь. Даже теперь краски, которые я подбираю для общей картины, в общем, поверхностны. Что можно еще сказать о плотной синеве сумерек с крепким запахом осеннего настоя? Или – как передать падение и полет листвы? И – гул несущегося мимо маленького окна потока из листвы и дождя? И – низко висящий над огнем дым? Но этим можно жить, вспоминая, каким это было уютным и несуетным, и моим, только моим. А главное в том, что я ощущала себя частицей мира, сомкнувшегося вокруг меня, и инстинкт говорил мне, что все просто, что и деревья, и шторм, и космос, низко склонившийся надо мной ночью, – одно и то же, и много было в этом силы и покоя. Осень была глубокой, бездонно нежной, и нежность эта неконфликтно сочеталась с жесткостью приближающейся зимы. Это не просто сочеталось – это было гармонично.

Есть такие вещи и события, которые, при их, казалось бы, невероятной, несокрушимой силе, – хрупки, как человеческая жизнь. Их, как и человеческую жизнь, невозможно повторить. Они до какого-то предела истончаются, слабеют, уродуются и все-таки остаются жить – с дефектом, со склеенной трещиной. Но есть то, что их убивает. И тогда уже их невозможно воссоздать, как нельзя вернуть к жизни человека. Можно родить другого человека, но это и будет другой человек.

После того сентябрьского посещения дачи, помнящей меня с детства, я так крепко вычеркнула из себя (как до этого вычеркнула – чтобы жить дальше – своего не рожденного ребенка) яблони, еще – тем горячим сентябрем – хранившие след от гамака, в котором я спала в свое последнее тольяттинское, девятнадцатое лето, и свой кабинет в малиннике в пятнадцатое лето, и совсем детскую фантазию о том, что звезды, падая ночью в сад, становятся маргаритками – что когда, наконец, можно стало вернуться, ничего из этого уже не было.

Некоторые вещи умирают, когда их называют вслух.

Свекровь, съездив весной на дачу, рассказывала нам, что осенью на даче кто-то побывал. Она полагала, что это был ее младший сын, который приезжал туда не один, а с какой-то девушкой. Мне казалось, что я не оставила после себя следов, но она, хозяйка, все же почувствовала, что был свой, и, к тому же, женщина. То, что свой и женщина – одно лицо, она даже и не предположила. Младший брат мужа, который в таких случаях отмалчивается, ничего ей не сказал; не стала рассказывать и я.

Есть у меня родственник, который из-за любой ерунды (на наш посторонний взгляд, т.к. для него это – не ерунда, а трагедия) уходит в загул или бродяжничество. Т.е., исчезает, не ставя в известность родных, а если и ставит – то запиской такого рода, что лучше бы он вовсе не оставлял записок. Возвращается он через разные интервалы времени – и, обычно, – в состоянии просветления. Мне понятен этот механизм, и я думаю иногда, почему мне самой – хватило одного раза. Может быть, я крепче.

Конец марта – начало апреля 2003.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю