Текст книги "Дом, в котором меня любили"
Автор книги: Татьяна де Росне
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Татьяна де Ронэ
ДОМ, В КОТОРОМ МЕНЯ ЛЮБИЛИ
Моей матери Стелле и моему House Man NJ
Кровоточащий Париж, словно разрубленный саблей на куски.
Эмиль Золя. Добыча. 1871
…Париж не вернется (меняются стены,
Как ни грустно, быстрей наших бренных сердец).
Шарль Бодлер. Лебедь. 1861(Перевод А. Гелескула)
Я хочу, чтобы на моем теле были все эти отметки, когда умру. Я верю в такую картографию, выполненную самой природой, а не в гроздья имен на карте, словно названия универмагов, данные в честь их богатых владельцев – женщин и мужчин.
Майкл Ондатже. Английский пациент(Перевод Л. Синица)
Мой горячо любимый!
Я уже слышу, как они подбираются к нашей улице. Непонятный, угрожающий гул. Удары и стук. Я чувствую, как под ногами дрожит земля. А еще крики. Мужские голоса, громкие, раздраженные. Лошадиное ржание, стук копыт. Шум сражения, как в тот жаркий страшный июль, когда родилась наша дочь, как в тот кровавый час, когда город ощетинился баррикадами. Запах сражения. Тучи удушливой пыли. Едкий дым. Земля и строительный мусор.
Я пишу эти строки в пустой кухне. Мебель упакована и отправлена на прошлой неделе в Тур, к Виолетте. Они оставили слишком громоздкий стол и тяжелую эмалированную плиту. Они торопились, а я не могла смотреть на это зрелище. Меня ежеминутно захлестывала ненависть. За такое короткое время дом был полностью разорен. Ваш дом. А вы думали, что его пощадят. О любовь моя, не бойтесь, я никогда его не покину.
Сейчас утро и солнце освещает кухню. Мне всегда это нравилось. Но сегодня, без суетящейся Мариетты, лицо которой раскраснелось от жара плиты, без ворчания Жермены, которая постоянно заправляет в тугой шиньон выбившиеся пряди, комната выглядит мрачной. Но немного воображения, и, кажется, я почувствую, как дом медленно наполняется аппетитным запахом рагу, которое готовит Мариетта. Наша кухня, такая веселая в былые времена, выглядит пустой и грустной без сияющих кастрюль и горшков, без трав и специй в стеклянных баночках, без свежих овощей, принесенных с рынка, без теплого хлеба на разделочной доске.
Вспоминаю тот день, в прошлом году, когда пришло письмо. Это было в пятницу утром. Я пила чай и читала газету «Пети журналь», сидя в гостиной возле окна. Я люблю этот спокойный утренний час до начала дня. Письмо принес не наш обычный почтальон. Этого я никогда раньше не видала. Крупный худощавый малый в зеленой плоской фуражке на светлых волосах. Синяя хлопчатобумажная блуза с красным воротом была ему явно велика. Я видела, как он быстро поднес руку к фуражке и протянул письмо Жермене. Потом он исчез, и я услышала, как он тихонько насвистывает, удаляясь по улице.
Я отпила глоток чая и вновь взялась за газету. В последние месяцы у всех на устах была Всемирная выставка. Каждый день семь тысяч иностранцев выплескивались на бульвары. Водоворот важных гостей: русский царь Александр Второй, Бисмарк, вице-король Египта. Какой триумф для нашего императора!
На лестнице послышались шаги Жермены. Шорох ее платья. Я редко получаю письма. Обычно это письмо от дочери, когда та вдруг вспоминает, что надо быть внимательной. Или от зятя, по той же причине. Бывает, это открытка от моего брата Эмиля. Или от баронессы де Вресс, из Биаррица, где она проводит лето на море. Ну и конечно, разные квитанции и налоги.
В то утро я получила длинный белый конверт. Перевернула его. Префектура Парижа. Ратуша.И мое имя крупными черными буквами. Я открыла конверт. Слова были четко написаны, но я не могла их разобрать. Хотя очки все так же оставались у меня на носу. Мои руки так сильно дрожали, что пришлось положить письмо на колени и сделать глубокий вздох. Потом я вновь взяла письмо и заставила себя его прочесть.
– Мадам Роза, что-то случилось? – охнула Жермена.
Должно быть, она увидела выражение моего лица.
Я вложила письмо в конверт, встала и огладила ладонями платье. Красивое темно-синее платье, с несколькими воланами, вполне приличное для такой пожилой дамы, как я. Вам бы оно понравилось. Помню также и обувь, которая тогда была на мне: простые мягкие туфли, удобные и женственные. Помню, как вскрикнула Жермена, когда я пересказала ей содержание письма.
И только позднее, гораздо позднее, оставшись одна в нашей спальне, я рухнула на постель. Потрясение оказалось неожиданным, хоть я и знала, что это должно случиться. Когда все в доме уснули, я разыскала карту города, которую вы так любили рассматривать. В столовой я разложила ее на столе, стараясь не закапать расплавленным воском. Да, я ясно разглядела неизбежное продолжение улицы Ренн, от железнодорожного вокзала Монпарнас в нашем направлении вплоть до бульвара Сен-Жермен, – прожорливое чудовище, ползущее вдоль реки на запад. Я провела по ним дрожащими пальцами, пока линии не соприкоснулись. Точно на нашей улице. Да, на нашей улице.
В кухне царит ужасный холод, мне пришлось спуститься за шалью. И за перчатками. Я взяла только левую, потому что правой рукой хочу продолжать вам писать.
Пятнадцать лет тому назад, когда назначили нового префекта, вы посмеивались: «Они никогда не поднимут руку на церковь и прилегающие к ней дома». Даже когда мы узнали, что будет с домом моего брата Эмиля при прокладке Севастопольского бульвара, вы все равно не испугались: «Мы рядом с церковью, это нас спасет».
Я часто хожу в церковь, сижу и думаю о вас. Там тихо и спокойно. Вот уже десять лет, как вас не стало, а для меня это целый век. Я разглядываю недавно отреставрированные колонны и фрески. И молюсь. Ко мне подсаживается отец Леваск, и мы перешептываемся в полумраке.
– Потребуется не один префект и не один император, чтобы поставить под угрозу наш квартал, мадам Роза! Король Хильдеберт из династии Меровингов, основатель нашей церкви, присмотрит за своим созданием, как мать за дитятей.
Отец Леваск любит напоминать, сколько раз, начиная с норманнов в IX веке, была разграблена, разорена, сожжена и разрушена церковь, – трижды. Но как вы ошибались, мой любимый.
Церковь пощадят, но наш дом – нет. Дом, который вы так любили.
* * *
В тот день, когда я получила письмо, книготорговец месье Замаретти и цветочница Александрина также получили от префектуры подобные извещения и нанесли мне визит. Они не решались встретиться со мной взглядом. Но для них это не будет так страшно. В городе всегда найдется место для книжного магазина и цветочной лавки. Но как же мне сводить концы с концами без денег за аренду? Я ваша вдова и продолжаю сдавать обе принадлежащие мне лавки, одну Александрине, другую месье Замаретти. Как это делали вы, как до вас это делал ваш отец, а еще раньше – его отец.
Лихорадочное возбуждение охватило нашу улочку, соседи шумно переговаривались, держа в руках письма. Какое зрелище! Казалось, все вышли из дома, абсолютно все, до самой улицы Сент-Маргерит. Стоял крик. Месье Жюбер вышел из типографии в переднике, вымазанном краской, а мадам Годфин встала на пороге своей лавки лекарственных трав. Там был и переплетчик месье Бугрель со своей трубочкой. Кокетливая мадемуазель Вазембер из галантерейной лавки (с которой вы, слава богу, никогда не встречались) сновала туда-сюда, словно для того, чтобы продемонстрировать новое платье с кринолином. Наша очаровательная соседка, мадам Бару, ласково улыбнулась, увидев меня, но я поняла, в каком она отчаянии. У месье Монтье, торгующего шоколадом, были на глазах слезы. Месье Эльдер, владелец любимого вами ресторана «У Полетты», нервно кусал губы, его кустистые усы подрагивали.
На мне была шляпа, я никогда не выхожу из дома без шляпы, но многие в спешке забыли о своих головных уборах. Шиньон мадам Паккар всякий раз, как она принималась яростно трясти головой, грозил развалиться. Доктор Нонан, тоже с непокрытой головой, гневно грозил пальцем. Виноторговец месье Гораций, перекрикивая шум, заставил себя слушать. Он совсем не изменился с тех пор, как вы нас покинули. Возможно, его вьющиеся волосы немного поседели, да слегка обозначился животик, но у него все те же пылкие манеры и звонкий смех. Его черные глаза сверкают как угольки.
– Медам и месье, ну что толку стоять здесь и тараторить? Что это нам даст? Готов выставить угощение всем, даже тем, кто никогда не заглядывает в мое логово!
Конечно, он имел в виду цветочницу Александрину, не признающую выпивки. Однажды она призналась мне, что ее отец умер от пьянства.
В винной лавке месье Горация низкие потолки, и там всегда сыро. Она не изменилась с ваших времен. Полки с рядами бутылок закрывают стены, а тяжелые бочки стоят на деревянных скамьях. Все сгрудились возле стойки. Много места занял кринолин мадемуазель Вазембер. Я иногда гадаю, как дамам в таких громоздких нарядах удается вести обычную жизнь. Как, скажите на милость, садятся они в коляску или за стол, не говоря уж об отправлении естественных нужд? Конечно, я допускаю, что императрице это нетрудно, потому что ее окружают фрейлины, исполняющие малейший ее каприз или желание. Я счастлива, что мне уже почти шестьдесят лет. Мне нет нужды следовать моде и беспокоиться о покрое моего корсажа или юбок. Но я заболталась, да, Арман? Нужно рассказывать дальше. Мои пальцы все сильнее мерзнут. Скоро пойду готовить чай, чтобы хоть немного согреться.
Месье Гораций разлил водку в очень изящные рюмки. Свою, как и Александрина, я даже не пригубила. Но этого никто не заметил. Все были заняты тем, что сравнивали письма, неизменно начинающиеся словами: «Экспроприация в силу декрета». Мы должны были получить некоторую денежную компенсацию, которая будет зависеть от нашей собственности и положения. Нашу улицу Хильдеберт необходимо полностью разрушить, чтобы продолжить улицу Ренн и бульвар Сен-Жермен.
Мне казалось, что я рядом с вами, там, наверху, – или там, где вы теперь пребываете, – и наблюдаю за всей этой суетой издалека. И это мне немного помогло. Впав в какое-то оцепенение, я слушала своих соседей и наблюдала за их поведением. Месье Замаретти непрерывно вытирал шелковым платком пот, выступавший на лбу. А Александрина сидела как каменная.
– У меня есть прекрасный адвокат, – заявил месье Жюбер, опорожнив рюмку, зажатую в грязных пальцах с черными пятнами. – Он вытащит меня из этой ситуации. Нелепо было бы полагать, что я могу оставить свою типографию. У меня десять человек работников. Не думаю, что последнее слово останется за префектом.
Вмешалась мадемуазель Вазембер, сопровождая свои слова восхитительным шуршанием нижних юбок:
– Но что мы можем сделать против префекта и против императора? Вот уже пятнадцать лет, как они разрушают город. Мы просто беспомощны.
Мадам Годфин, у которой сильно покраснел нос, покачала головой. Потом заговорил месье Бугрель, да так громко, что все удивились:
– А может быть, мы заработаем на этом денежки. И немало, если правильно себя поведем.
Комната была полна дыма, у меня защипало глаза.
– Но, дорогой мой, – с презрением выпалил месье Монтье, перестав хлюпать носом, – власть префекта и власть императора незыблемы. Пора бы уже это понять, мы столько раз были тому свидетелями.
– Увы! – вздохнул месье Эльдер. Его лицо побагровело.
Я молча разглядывала присутствующих, сидя рядом с притихшей Александриной. Самыми неуемными были мадам Паккар, месье Эльдер и доктор Нонан. Конечно, они теряли больше других. В ресторане «У Полетты» было двадцать столиков, и для поддержания этого прекрасного заведения требовался немалый персонал. Вы ведь помните, ресторан никогда не пустовал. Чтобы отведать его чудесное рагу бланкет, приходили клиенты даже с правого берега.
Гостиница «Бельфор» гордо возвышается на углу улиц Бонапарта и Хильдеберта. В ней шестнадцать номеров, тридцать шесть окон, пять этажей и хороший ресторан. Для мадам Паккар потеря этой гостиницы означала крах трудов всей жизни, того, за что они с покойным мужем бились. Я знала, что начинали они очень тяжело. Работали день и ночь, чтобы привести заведение в порядок, создать эту особую атмосферу. Во время подготовки Всемирной выставки гостиница никогда не пустовала.
Ну а доктора Нонана я никогда не видела столь взбешенным. Его лицо, обычно такое спокойное, было перекошено яростью.
– Я потеряю свою клиентуру, – гневался он, – потеряю все, чего я добился за эти годы! Мой кабинет на первом этаже, он удобно расположен, никаких крутых лестниц. Комнаты большие, солнечные, моим пациентам там удобно. И я всего в двух шагах от больницы на улице Жакоб, где даю консультации. Что мне теперь делать? Как префект может думать, что мне удастся продолжить дело с такой абсурдно малой суммой денег?
Поверьте, Арман, я испытывала странное чувство: я находилась в этой лавке, слушала соседей, но в глубине души уже понимала, что не разделяю их негодования. Все на меня смотрели, ожидая, что я, как вдова, тоже выскажу свой страх в связи с потерей обеих лавок, а стало быть, и дохода. Любимый, как я могла им объяснить? Как дать им понять, что это для меня значило? Мои боль и страдание были по ту сторону бытия. Меня волновали не деньги, а сам дом. Наш дом. Который вы любили. Который столько для вас значил.
В разгар этого гама неожиданно заявились мадам Шантелу, миловидная прачка с улицы Сизо, и угольщик месье Прессой. Мадам Шантелу, раскрасневшаяся от волнения, сообщила, что один из ее клиентов работает в префектуре и она лично видела копию плана прокладки нового бульвара. В нашем квартале приговорены к сносу улицы Хильдеберта, Эрфюр, Сент-Март, Сент-Маргерит и пассаж Сен-Бенуа.
– А это значит, – победоносно орала она, – что моя прачечная и угольная лавка месье Прессона вне опасности! Они не тронут нашу улицу!
Ее слова были встречены вздохами и ропотом. Мадемуазель Вазембер презрительно смерила ее взглядом и, гордо подняв голову, вихрем вылетела из лавки. С улицы донесся стук ее каблучков. Помнится, меня потрясло, что улица Сент-Маргерит, на которой я родилась, тоже обречена. Но постоянно терзавшая меня тревога, тревога, породившая тот страх, который уже больше не покидал меня, была связана с гибелью нашего дома на улице Хильдеберта.
Полдень еще не наступил, но кое-кто уже выпил лишнего. Месье Монтье опять зарыдал, его детские всхлипы были мне неприятны и вместе с тем вызывали жалость. Усы месье Эльдера вновь заходили вверх-вниз. Я вернулась домой, где меня ждали встревоженные Жермена и Мариетта. Они хотели знать, что будет с ними, с нами, с домом. Жермена ходила на рынок. Там только и говорили что о письмах, о порядке проведения экспроприации, о том, что ожидает наш квартал. Обо мне осведомлялся торговец зеленью вразнос, со своей разваливающейся двухколесной тележкой. Что будет делать мадам Роза, куда она денется? Жермена и Мариетта были в отчаянии.
Я сняла шляпу и перчатки и спокойно приказала Мариетте приготовить обед. Что-нибудь простое и легкое. Может быть, морской язык, раз сегодня пятница? Жермена широко улыбнулась, она как раз его купила. Обе ушли на кухню хлопотать. Я уселась, очень спокойно, и взялась за «Пети журналь». Мои пальцы дрожали, а сердце стучало как барабан. Мысли все время возвращались к тому, что сказала мадам Шантелу. Ее улица была всего в нескольких метрах отсюда, в конце улицы Эрфюр, и ее не тронут. Как такое возможно? Кто это решил?
Вечером мне нанесла визит Александрина. Она желала поговорить со мной о том, что произошло утром, и узнать, что я думаю о письме. Она явилась как обычно: вихрь английских локонов, прикрытых, несмотря на жару, легкой черной шалью. Вежливо, но очень решительно она попросила Жермену оставить нас одних и села рядом со мной.
Позвольте мне, Арман, ее описать, поскольку я с ней познакомилась через год после вашей смерти. Если бы вы ее только знали! Может быть, она единственный солнечный луч в моем тоскливом существовании. Наша дочь не стала таким лучом в моей жизни, но ведь для вас это не новость, правда?
Александрина Валькер заменила старую мадам Колевийе. Какая молодая, подумала я, увидев ее впервые девять лет тому назад. Молодая и уверенная в себе. Не старше двадцати лет. Она быстро расхаживала по лавке, недовольно дуясь и бросая резкие замечания. Чистая правда: уходя, мадам Колевийе оставила довольно неприбранное помещение. И к тому же не слишком привлекательное. И лавка, и подсобные помещения были мрачными и темными.
Александрина Валькер. Очень высокая и худощавая, но с необыкновенно пышной грудью, которая, казалось, не помещалась в ее удлиненном черном корсаже. Круглое бледное лицо, почти лунообразное, так что я сначала слегка испугалась, не дурочка ли она. Но нельзя было ошибиться сильнее. Я все поняла, как только она обратила на меня горячий взор своих глаз цвета карамели. Ее глаза светились умом. И ко всему, редко улыбающийся маленький недовольный ротик, забавный вздернутый носик и густая грива блестящих локонов, умело уложенных на макушке ее круглой головки. Хорошенькая? Нет. Очаровательная? Вовсе нет. В мадемуазель Валькер было что-то странное, я сразу это почувствовала. Я еще забыла сказать о ее жестком и скрипучем голосе. У нее также была любопытная привычка строить гримасу, словно она сосет конфетку. Но, понимаете, в тот момент я еще не слышала, как она смеется. Это случилось позднее. У Александрины Валькер самый очаровательный, самый прелестный смех, какой только бывает. Словно журчание ручейка.
Конечно, у нее не было желания смеяться, когда она осматривала тесную грязную кухню и смежную с ней спальню, такую сырую, что казалось, сами стены источают воду. Потом она осторожно спустилась по шатким ступеням погреба, где мадам Колевийе обычно держала запас цветов. Создавалось впечатление, что помещение ей не понравилось, и я была удивлена услышать от нашего нотариуса, что она решила здесь обосноваться.
Вы помните, какой мрачной даже средь бела дня выглядела лавка мадам Колевийе? Какими обычными, бледными и, скажем честно, заурядными были ее цветы? Едва только Александрина обосновалась в лавке, как та мигом чудесно преобразилась. Однажды утром она явилась с бригадой рабочих, молодых крепких парней, которые подняли такой тарарам – вперемежку со взрывами хохота, – что я приказала Жермене спуститься и посмотреть, что они там крушат. Жермена долго не возвращалась, и я рискнула спуститься сама. И поразилась уже с порога.
Лавка была залита светом. Рабочие содрали унылые коричневые обои и серую краску. Они убрали все следы сырости и перекрасили стены и углы в сияющий белый цвет. Блестел свеженатертый паркет. Они сломали перегородку, разделявшую основное помещение и подсобку, в два раза расширив тем самым пространство. Эти молодые люди, такие милые и такие жизнерадостные, весело встретили мой приход. Из погреба слышался резкий голос мадемуазель Валькер, она отдавала распоряжения еще одному молодому человеку. Заметив меня, она коротко кивнула. Я поняла, что я здесь лишняя, и смиренно, словно прислуга, распрощалась.
На следующий день Жермена, задыхаясь, посоветовала мне спуститься и взглянуть на лавку. Жермена выглядела такой возбужденной, что я поспешно отложила вышивание и пошла за ней. Все розовое! При этом такой розовый цвет, какого вы, мой дорогой, и представить себе не можете. Вихрь розового цвета. Снаружи цвет темно-розовый, но не вызывающий и не фривольный, ничего такого, что могло бы придать оттенок неприличия нашему жилищу. Простая и элегантная вывеска над дверью: Цветы. Заказы к любому случаю.Устройство витрины было восхитительным, таким же красивым, как картина, безделушки и цветы: торжество хорошего вкуса и женственности, идеальный способ привлечь взгляд кокетки или элегантного благородного мужчины, нуждающегося в приличной бутоньерке. А внутри – розовые обои самой последней моды! Это было прекрасно и просто обворожительно.
Лавка была переполнена цветами, самыми красивыми цветами, которые я когда-либо видела. Божественные розы невообразимых оттенков: пурпурного, багряного, золотистого, цвета слоновой кости. Величественные пионы склоняли тяжелые головки. И запахи, любовь моя. Этот одуряющий томный аромат, он разливался повсюду, чистый, нежный, как прикосновение шелка.
Я, зачарованная, замерла, всплеснув руками, как маленькая. Александрина вновь на меня посмотрела, все так же без улыбки, но я угадала искорку в ее остром взгляде.
– Итак, моя хозяйка одобряет розовое? – сказала она вполголоса, приводя в порядок букеты своими ловкими, быстрыми руками.
Я выдавила из себя слова одобрения. Я не знала, как себя вести с этой молодой и надменной девушкой. Первое время она меня смущала.
И только через неделю с лишком Жермена принесла мне в гостиную пригласительный билет. Розовый, конечно. И от него исходил чудесный аромат. «Не угодно ли мадам Розе заглянуть на чай? А. В.» Вот так и зародилась наша чудесная дружба. Среди роз и чаепития.
* * *
Мне неплохо здесь спится, хотя каждую ночь я пробуждаюсь от одного и того же кошмара. И этот кошмар возвращает меня к тому ужасному событию, говорить о котором у меня нет сил и о котором вы ничего не знаете.
Этот кошмар терзает меня на протяжении тридцати лет, но мне всегда удавалось о нем молчать. Проснувшись, я неподвижно лежу и жду, чтобы успокоилось биение сердца. Иногда я чувствую такую слабость, что протягиваю руку за стаканом воды: у меня страшно пересыхает во рту.
Год за годом безжалостно повторяются одни и те же сцены. О них трудно говорить, потому что меня сразу охватывает страх. Я вижу, как чьи-то руки открывают ставни, вырисовывается неясная фигура, слышу скрип ступеней. Он уже в доме. О боже, он уже в доме! И тогда во мне нарастает безумный вопль.
* * *
Но вернемся в тот день, когда я получила письмо. Александрина желала узнать о моих намерениях. Куда я собираюсь переехать? К дочери? Это, пожалуй, было бы самым мудрым решением. И когда я думаю переезжать? Может ли она мне чем-то помочь? Ну а она-то, конечно, найдет другое помещение на новом бульваре, в этом нет никакого сомнения. Возможно, потребуется какое-то время, но ей хватит сил начать все сначала, даже несмотря на то что она не замужем. Впрочем, хотелось бы, чтобы ее оставили наконец в покое на этот счет, – ее нисколько не волнует, что она останется старой девой, у нее есть цветы и я.
Я, как всегда, внимательно ее слушала. Я уже привыкла к ее резкому голосу, и он мне даже нравился. Когда же она замолкла, я негромко сказала, что не собираюсь уезжать. У нее вырвалось восклицание. Нет, продолжала я, не обращая внимания на ее волнение, я останусь здесь. И я объяснила ей, что значил для вас, Арман, этот дом. Я рассказала ей, что вы здесь родились, так же как до вас здесь родился ваш отец, а еще раньше – его отец. Что этому дому почти сто пятьдесят лет и что в нем жили многие поколения Базеле. И никто, кроме Базеле, не жил в этих стенах, построенных в 1715 году, когда только проложили улицу Хильдеберта.
В последние годы Александрина часто расспрашивала меня о вас, и я показала ей две ваши фотографии, с которыми я никогда не расстаюсь. Одна, на которой вы на смертном одре, и вторая, последняя фотография нас обоих, сделанная всего за несколько лет до вашей кончины. Ваша рука на моем плече, у вас очень торжественный вид, а на мне платье-манто, и я сижу на стуле перед вами.
Она знает, что вы были высоким и хорошо сложенным мужчиной, что у вас были каштановые волосы, темные глаза и сильные руки. Я рассказала ей, каким вы были очаровательным, мягким и вместе с тем сильным, как ваш чудесный смех наполнял меня радостью. Я рассказала, что вы писали мне коротенькие стихи и подкладывали их под мою подушку или прятали среди рукоделия и как я ими дорожила. Я рассказала ей о вашей верности, о вашей порядочности и что я никогда не слышала, чтобы вы солгали. Я упомянула и о вашей болезни, о том, как она возникла и развивалась, вроде насекомого, пожирающего цветок изнутри.
В тот вечер я впервые объяснила ей, что дом был для вас источником надежды в те страшные последние годы. Вы и помыслить не могли хоть на минуту покинуть дом, потому что он вас защищал. А сегодня, через десять лет после вашей кончины, дом действует точно так же и на меня. «Теперь вы понимаете, – сказала я ей, – что в моих глазах эти стены имеют куда большую ценность, чем любая сумма, которую собирается выплатить префект?»
Как всегда, при упоминании имени префекта, я не скрывала своего глубочайшего презрения. Он разорил остров Сите, разрушил шесть церквей, разворотил Латинский квартал, – и все это ради прямых линий, этих бесконечных, монотонных бульваров, ради огромных домов цвета сливочного масла, построенных по единому образцу, – отвратительное сочетание вульгарности и внешнего блеска. Этот блеск и пустота, которые так нравятся императору, вызывают у меня омерзение.
Как всегда, Александрина клюнула на приманку. Как это я не могу понять, что проводимые работы совершенно необходимы городу? Префект и император видят город чистым и современным, с отлаженной системой сточных вод, с освещением общественных мест, с питьевой водой без микроорганизмов. Как это я могу всего этого не замечать и тем самым отрицать прогресс и оздоровление условий жизни общества? Речь идет о решении проблем санитарии и об искоренении холеры. При этих словах, о мой любимый, я заморгала, но продолжала молчать, хотя мое сердце взволнованно забилось… Она не умолкала: новые больницы, новые железнодорожные вокзалы, строительство новой оперы, мэрии, парков, присоединение к Парижу пригородов, – как я могу закрывать на это глаза? И сколько раз она употребила при этом слово «новый»!
Через какое-то время я перестала ее слушать, и она наконец ушла, такая же раздраженная, как и я.
– Вы слишком молоды, чтобы понять, что связывает меня с этим домом, – сказала я ей, когда она была уже в дверях.
Она прикусила губу и промолчала. Но я знала, что именно она хотела мне сказать. Я могла услышать повисший в воздухе ее немой ответ: «А вы слишком стары».
Она была права. Я слишком стара. Но еще не настолько, чтобы отказаться от борьбы. Не настолько, чтобы не дать отпор.
* * *
Сильный шум снаружи затих. Но рабочие скоро вернутся. У меня дрожат руки, когда я наливаю воду или разжигаю угли. Сегодня утром, Арман, я чувствую себя слабой. Я знаю, что у меня мало времени. И я боюсь. Но я боюсь не конца, любовь моя, а всего того, о чем я должна написать в этом письме. Я слишком долго откладывала. Я оказалась трусихой и презираю себя за это.
Я пишу эти слова в нашем пустом и промерзшем доме, и мое дыхание паром вырывается из ноздрей. Перо оставляет на бумаге прихотливые линии. Блестят черные чернила. Я вижу свою руку с пергаментной, сморщенной кожей. Вижу обручальное кольцо, которое вы надели мне тогда на безымянный палец и с которым я никогда после этого не расставалась. Вижу движение своего запястья. Вижу завитушку каждой буквы. Кажется, что время течет бесконечно, но я-то знаю, что все мои минуты, все секунды уже сочтены.
С чего же начать, Арман? И как? И что помните вы? В конце вы уже не узнавали меня. Доктор Нонан сказал, что нет оснований для беспокойства, что это ни о чем не говорит, но это обернулось долгой агонией и для вас, и для меня. Выражение легкого удивления всякий раз, как вы слышали мой голос. «Кто эта женщина?» – постоянно бормотали вы, указывая на меня, неподвижно сидящую возле вашей кровати. Жермена держала перед вами поднос с обедом. Она краснела и отводила глаза.
Когда я думаю о вас, то не хочу вспоминать это медленное угасание. Я хочу сохранить память о счастливых днях. О тех днях, когда дом был полон жизни, любви и света. О тех днях, когда мы были еще молоды и душой и телом. Когда наш город еще не начали разрушать.
Сегодня мне холоднее, чем обычно. Что будет, если я схвачу насморк? Заболею? Я осторожно хожу по комнате. Никто не должен меня видеть. Одному Богу известно, кто бродит снаружи. Я понемногу прихлебываю теплое питье и вновь думаю о роковой встрече императора и префекта в 1849 году. Да, в 1849 году. В тот самый страшный год, любовь моя. Год ужаса для нас обоих. Сейчас я не стану его вспоминать, но снова вернусь к нему, когда немного соберусь с силами.
Недавно я прочитала в газете, что встреча императора и префекта состоялась в одном из представительских дворцов. И меня поразил контраст между этими людьми. Префект – высокий и импозантный, широкоплечий, с широкой бородкой и проницательным взглядом голубых глаз. Император – бледный, болезненный, небольшого роста, черноволосый, верхняя губа перечеркнута ниточкой усов.
Я прочла, что целая стена была занята планом Парижа, разрисованного синими, зелеными и желтыми линиями, которые разрезали улицы, словно кровеносные артерии. Нас уведомили, что это неизбежный прогресс.
Примерно лет двадцать тому назад было задумано, одобрено и спланировано украшение нашего города. Император мечтает о новом городе наподобие Лондона с его широкими проспектами, – уточнили вы, оторвавшись от чтения вашей ежедневной газеты. Ни вы, ни я, мы никогда не бывали в Лондоне и не знали, что именно имеет в виду император. Мы любили свой город таким, каким он был. И по рождению, и по воспитанию мы оба были парижанами. Вы впервые открыли глаза на улице Хильдеберта, а я, восемью годами позже, на соседней улице Сент-Маргерит. Мы редко покидали город и свой квартал. И нашим королевством был Люксембургский сад.
Семь лет тому назад мы с Александриной и с некоторыми нашими соседями прошли пешком весь путь до площади Мадлен, на другом берегу, чтобы посмотреть на торжественное открытие нового бульвара Мальзерб.
Вы не можете себе представить, с какой помпой и церемониями было обставлено это событие. Думаю, вас бы это сильно огорчило. Был очень жаркий летний день, кругом полно пыли и масса народу. Люди обливались потом в своих праздничных нарядах. Несколько часов подряд толпа напирала и давила на императорскую гвардию, охранявшую место. Я горела желанием вернуться домой, но Александрина шептала мне, что мы, как парижане, должны быть очевидцами этого великого события.
Когда же наконец прибыл в своей коляске император, я увидела тщедушного человечка с желтоватым цветом лица. Вы помните улицы, усыпанные цветами, после совершенного им государственного переворота? А сам префект терпеливо ожидал под огромным тентом, защищавшим его от неумолимого солнца. Он, как и император, тоже любил выставлять себя напоказ, ему нравилось видеть свои портреты в газетах. И через восемь лет непрерывных разрушений мы точно поняли, каков наш префект. Или барон, как вы предпочитали его называть. Несмотря на изнуряющую жару, на нас излился бесконечный поток самопоздравлений. Затем они без конца поздравляли друг друга, потом под тент позвали еще каких-то людей, которым казалось в тот миг, что они тоже важные персоны. Гигантский занавес, закрывавший вход на бульвар, был торжественно убран. Толпа зааплодировала и закричала «виват». Но я молчала.