Текст книги "Вся моя жизнь: стихотворения, воспоминания об отце"
Автор книги: Татьяна Ратгауз
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Она дала мне жизнь. Она из года в год
Меня от бед руками заслоняла.
Она одна простит. Она одна поймет
И вынет из души отравленное жало.
Несли покой сквозь тяжкие года
Ее умелые и ласковые руки.
А я на нежность так скупа всегда,
(Хотя душа корежится от муки).
Росли года. И с тем, как время шло,
Росла ее любовь. Росло ее терпенье.
Она – мой дом. Она – мое тепло.
Она – последнее и полное прощенье.
Года и немощи кладут свою печать.
Под гнетом старости изнемогает тело.
Как словом высказать, как наверстать
Все то, чего я дать ей не сумела?..
Унесли мою тихую радость в осенний закат
По аллее, овеянной звоном и ржавой листвою,
Где кропил позолотой навстречу тебе листопад,
Где колышутся клены над самой твоей головою
Ты так тихо уснула и не было лика светлей, —
На груди успокоились милые бедные руки.
А за далью кладбищенской, в сумерках синих путей
Еле слышно, сквозь сон поднимается голос разлуки.
Но сейчас тишина так ясна, так светла над тобой.
Нынче – праздник, и ты отдыхаешь в венчальном уборе.
Перед вечным покоем, таким осиянным, как твой,
Опускается ниц и мое неумолчное горе.
Мы не заметили, как рядом встала осень.
Расхаживают галки по жнивью.
Веселая береза на откосе
Роняет первый лист на голову твою.
Все строже по утрам студеный воздух,
Хоть день еще и нежится в тепле,
А ночью в небе так огромны звезды,
Что обрываются и катятся к земле.
Но все отчетливее нежная усталость
Сжимает сердца трепетный комок.
Мы не заметили, как рядом встала старость, —
Стоит и кутается в байковый платок.
Над теплым бором наклонился вечер,
И тишины душистые ладони
Ласкают мне опущенные плечи,
И боль моя в глуби озерной тонет.
Как много этой нежности мне надо,
Чтоб немота свои разжала руки,
Чтоб пролетели над притихшим садом
В шуршанье птиц – и шелесты, и звуки!
Зато уже ничем не заглушить
Воскресшей музыки моей души.
Н.К.
Мы узнаем друг друга. Нам тайного знака не надо —
Через годы и версты, в молчании, в страхе, в тоске…
Наливаются звезды над темным запущенным садом.
Растворяются волны в тугом отсыревшем песке.
Через визг лесопилок и тракторов длительный грохот,
Через вой самолетов, сумятицу троп и путей,
Только дрожью ресниц, ветерком чуть заметного вздоха,
Отголоском счастливых, забытых, небывших вестей…
Мы узнаем друг друга. Как парус, белеет страница.
Входят в сердце стихи, точно гости в покинутый дом,
Если эта нежданная радость нам только приснится —
Все равно: мы поймем.
С.
Я хочу подарить тебе радугу,
Бело-черных веселых сорок…
Все, чему я так истово радуюсь
В тишине непроезжих дорог.
Я хочу подарить тебе запахи
И дыхание тысячи трав,
И чащобу с еловыми лапами,
И алмазы росы по утрам.
Чтоб в бензинном угаре и копоти
Городского жестокого дня,
В неизбежных и мелочных хлопотах
Вспоминал ты с улыбкой меня.
Большая дорога, лесная дорога,
В дурманящем хвоей бору.
А ты, словно юность моя быстроногая,
Маячишь на легком ветру.
Помашешь рукой. Улыбнешься глазами.
Покатят колеса. И вот —
Лишь сосны бегут золотыми рядами
За ближний, крутой поворот.
И здесь уже тихо рождается вечер,
Дрожа в позолоте озер.
Привычны тебе расставанья и встречи.
И странствий зовущий простор.
Тропинок и стежек исхожено много,
Где наших следов не найти.
Лесная дорога, большая дорога,
Конец и начало пути…
Улыбки и веселие, и слезы…
Запас впустую расшвыряла весь.
Незрячему – показывала звезды,
Глухому – пела ласковую песнь.
И впереди всего казалось мало…
– Душа ждала, дрожала и звала.
Ждала – не дождалась, и растеряла
Последние дыхания тепла.
И остаются только (как немного!)
Мои осиротевшие стихи.
И даже нету старенького Бога,
Чтоб пред уходом отпустил грехи.
Так долго стыли и сердца, и руки
В закостенелой спячке ледяной.
Но вместе с водами зашевелились звуки,
И набухают и дрожат весной.
Неисправимая – я снова за тетрадью,
И снова шорохи – сквозь версты и года…
Душа теплеет – кстати иль некстати —
В ней дрогнул стих, как талая вода.
Ютясь за занавеской ришелье,
Разросся фикус, прячась от мороза.
Подушки пухнут в лени и тепле,
И увядают восковые розы.
Так жизнь проходит мимо нас бочком,
Накинув на голову радужный платочек,
И кажется: совсем уютно и легко
Низать на спицы петли звонких строчек.
Будь доброй, смерть! С тобой не во вражде —
Я к мысли о тебе все годы привыкала.
Я знала, ты – при мне. Я знала, ты – везде,
Куда бы от тебя я в мыслях ни бежала.
Я знаю, ты – покой. Боль – только жизни крик.
Но я ведь жизнь люблю – душой и бренным телом!
Повремени. Еще мой мир – велик.
Еще так многого я сделать не успела!..
Еще на нитку жизнь дни, словно бусы, нижет.
Но знаю – ты близка. И ты все ближе, ближе…
Там, где были когда-то мы молоды, —
Сквозь тумана серебряный дым.
По чужому ходила я городу,
А он притворялся моим.
Праздным гудом звенели улицы
В мире лавок, машин и реклам.
В переулках хотелось зажмуриться
И приникнуть к забытым домам.
Встреч с домами искала знакомыми,
Где давно никого уже нет;
Лишь над новыми, стекло-бетонными,
Тот же древний довлел силуэт.
Те ж мосты осеняли течение
Той же тихой, знакомой реки…
Вспоминала ушедшие тени я
И шалела от пьяной тоски.
Где умершая канула молодость, —
Сквозь тумана серебряный дым
Я бродила по мертвому городу,
А он притворялся живым.
Я встану на холме и руки протяну, —
В зеленой чаше целый мир утонет.
Я буду пить глотками тишину,
Навстречу ветру повернув ладони.
Она – жива, ты слышишь? – тишина,
Задавленная тяжкою пятою,
Задушенная в каменных стенах,
Прибитая лавиной городскою.
Она жива, и дышит, и поет,
Дрожа мгновенным, небывалым чудом,
Пока ее не срежет самолет
И трактор не пронзит железным гудом.
И все-таки она – жива, жива!
Я унесу ее. Укутаю. Укрою.
Я сберегу ее. Пускай в моих словах
Она побудет. И уйдет со мною.
Кем будешь ты? Мир так широк перед тобой…
И все равно – поэт, шахтер ты или воин, —
Но ты ведь сын планеты нашей голубой:
Ты – Человек. И будь того достоин.
Оттрещали кузнечики, откряхтели лихие лягушки,
Грохот трактора замер в душистой холмистой дали,
Синева осенила густые лесные опушки,
Облака вслед за солнце ушли.
Зацепился за яблоню оранжевый месяц.
Притворился лукаво, бумажным большим фонарем,
Ночь склонилась над крышей, низко голову свесив, —
Поджидает, пока мы уснем.
Было в детстве и юности море любви и тепла, —
Даже грусть согревалась улыбчивым розовым светом.
Я привыкла к теплу, только жизнь от него увела,
Почему-то оставила в стыли и в холоде этом…
Ничего не пойму я: за что, за какие грехи
Наказаньем пришла неуемная, горькая старость?
И уходят друзья, и скудеют слова и стихи,
И одно ожиданье осталось…
Голубая елка у порога.
Кружево березы за окном;
Иногда нам нужно так немного:
Шелк листвы, неприхотливый дом,
Немудреные слова привета,
Дни, окутанные тишиной…
И смолкает боль в душе, задетой
Жесткою безжалостной рукой.
Еще я живая. Живая. Меня вы живою запомните,
Остановитесь тихо. Задумайтесь. Помолчите.
Еще я здесь. Я присутствую в обжитой мною комнате.
Задумайтесь. Тихое слово мне на прощанье скажите.
Старость – всегда жалкая. Старость – надоедная,
Раздражающая, бестолковая, но до чего же – бедная!..
Уберегите меня от обиды и боли,
От своей, от чужой – вольной или невольной, —
От слова, от окрика в необузданной вспышке зла, —
Будет поздно, когда всем существом осознаете, что я – умерла.
И все-таки всегда с тобой я буду,
Ежеминутно, ежечасно, всюду —
Когда почти что позабудешь ты.
Нет, не забудешь…
Вольно иль невольно
Почуешь ты едва заметной болью
Короткий блеск скатившейся звезды.
Прошла пора чудес. Я больше в них не верю.
Пути отрезаны от прошлого давно,
И навсегда, перед последней дверью,
Пожать нам руки было не дано.
Но я тебя благодарю за верность,
За память долгую – судьбе наперекор, —
Той нити дружбы, прочной и безмерной,
Такой живой, как будто до сих пор…
И смерть к тебе пришла, но то тепло осталось,
Что в душу мне тогда ты заронил.
Мне легче с ним назойливая старость
И доживания нерадостные дни.
Когда я читаю твои стихи обо мне,
почему-то мне всегда хочется плакать…
(Слова, сказанные в ранней юности)
Широко я тебе распахнула навстречу
Беспокойную, жадную душу свою.
А теперь поняла я – пустынен мой вечер,
Я одна на последнем пороге стою.
В чем-то я виновата. Я будто не знала,
Что построила замок на зыбком песке…
А теперь – все напрасно. Нет больше начала.
Ты ушла незаметно. Совсем налегке.
Даже дальнего эха я больше не слышу.
Ты ушла далеко. Ты совсем далека.
Мне ж пора собираться. Все выше и выше
Необъятной стеной вырастает тоска.
Много ли дней или месяцев
Встанет еще предо мной?
Все-таки как-то не верится:
Круг оборвется земной…
Дальше – пути не изведаны;
Большего я не хочу.
Просто – нежданный, неведомый
Ветер задует свечу.
«… НА СЛОВА РАТГАУЗА» (ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОТЦЕ)
Пушистый холм склоняется отлого
И чей-то вьется след – едва-едва.
Как будто здесь кончается дорога,
А дальше – только тишь да синева…
В 1910 году мои родители переехали из Киева в Москву. На Поварской улице (ныне улица Воровского), напротив особняка графов Соллогуб (ходили легенды, что Лев Толстой описал его в «Войне и мире»), стоял дом под № 33 – особняк купцов Рябушинских. Здесь во дворе, в маленьком белом флигеле, помещалась наша квартира.
Домик был старый. Говорили, что ему уже по крайней мере сто лет. Я почему-то воспринимала этот факт не без гордости. Потолки были низенькие, комнаты совсем небольшие, и старинная обстановка придавала квартире особую прелесть.
Помню, гости, впервые приходившие к нам, восклицали бывало: «Как у вас уютно!». Хотя комнат, по понятиям того времени, было немного – пять, но расположены они были удобно, и в своей детской – солнечной комнатке, выходящей окном на выступ соседней крыши, откуда открывался вид на закоулок у Новинского бульвара (ныне улица Чайковского) и церковь Рождества Христова, – я была как-то изолирована от гостиной и кабинета, где обычно принимали гостей.
Наш садик… отгороженный высокой стеною от большого соседского сада купцов Беклемишевых, где росли могучие деревья и весною (в центре Москвы!) пели соловьи, он был фактически его небольшой частью. По прошествии времени, увы, от сада Беклемишевых и нашего остался маленький скверик. Попав в Москву в пятидесятые годы, я долго сидела в этом скверике на скамейке и гадала, является ли он частью нашего или соседнего сада. Теперь кругом новые дома. Беклемишевский сад вырублен. На месте дома – кинотеатр. Нет, конечно, и нашего флигелька. Исчезла и церквушка. А может быть сегодня исчез и скверик.
Я родилась в 1909 году и сознательно стала воспринимать известность моего отца, поэта Даниила Максимовича Ратгауза, лишь в 1915–1916 годах. А расцвет его популярности был еще раньше.
Сейчас настала «мода» на старину: многие жаждут узнать подробности, крупные и мелкие, из прошлого, из жизни давно ушедших людей, а очевидцев, свидетелей становится все меньше и меньше.
Мой отец не дожил до 70 лет, а я уже перешагнула этот рубеж и стою на грани неведомого. Но сейчас, пускай и поздно, со всей силой ощущаю, что должна рассказать все, что помню об отце, ведь о нем теперь вообще мало кто знает, а если и знают, имеют, вероятно, превратное представление. А в конце девятнадцатого и в самом начале двадцатого века он был очень популярен. Его в свое время называли «певцом любви и печали» (один из сборников стихов Ратгауза назывался «Песни любви и печали).
Россия была родиной отца, нежно им любимой в то время как мать моя была немкой, приехавшей в Россию, в Киев, в совсем молодом возрасте (в гости к друзьям, тоже обрусевшим немцам, у которых познакомилась с моим отцом). Брак у них был исключительно гармоничным. За все годы жизни с родителями, до 1935 года (а в 1937 г. отец умер), я не замечала между ними ни одной ссоры, не слышала ни одного резкого слова. Мать была отличной домохозяйкой, рукодельницей, обожала театр, музыку, книги; об отце она заботилась как о ребенке (он всегда был очень непрактичным, каким-то неприспособленным в быту), особенно в последние тяжкие годы его жизни на чужбине, полные тоски но Родине и стоящие под знаком его долголетней болезни – тяжелой гипертонии, завершившейся параличем. Жена была ему поддержкой в практической жизни, к его литературным делам она касательства не имела.
Помню, что он всегда пользовался всеобщим уважением как человек, импонируя людям культурностью, благовоспитанностью и тактом.
Отец, по рассказам его и моей матери, в юности увлекался спортом, в частности, хорошо бегал на коньках, даже принимал иногда участие в конькобежных соревнованиях; любил (как сейчас говорят «болел за») разные виды спортивной борьбы. Но знаю также, что еще в молодости он лечил нервы, ездил в санатории за границу, лечился, например, у знаменитого немецкого невропатолога профессора Крафта-Эбинга.
По натуре он был человеком отзывчивым и добрым, склонным к глубочайшему пессимизму, казалось бы без всяких видимых причин; по-видимому, это и было проявлением слабости его нервной системы.
Родился он в Харькове, в детском возрасте перебрался оттуда с родителями в Киев. Вырос он в состоятельной семье – его отец был директором Международного банка, после смерти родителей имущество было разделено между шестью детьми и, естественно, большого состояния на долю ни одного из них не пришлось, но, живя довольно скромно, он в общем не нуждался. Никаких особых горестей жизнь ему не приносила, но доминантой всего его существования была «тоска бытия» и болезненный страх смерти. Черной нитью прошел через всю его жизнь этот гнетущий страх, и поэтому всю жизнь его преследовало сознание «бренности существования». Сохранились отрывочные записи его – «Мысли и настроения», начатые уже на чужбине в 1928 году, но они были все тем же продолжением присущего ему всю жизнь настроения: «…Между двумя вечностями в бесконечности мироздания, между Вечностью до твоего появления на земле (до рождения) и Вечностью после твоего ухода (после смерти) – короткой искрой, ничтожной точкой загорается и гаснет земная жизнь твоя. Сколько же ты живешь и живешь ли ты вообще?..» «…В суете дня, в погоне за хлебом насущным, или если ты богач, – «деловой человек», – в стремлении увеличения своего состояния, в жажде «Почета и славы», остановись на мгновенье, взгляни себе под ноги – какое ничтожное место ты занимаешь в мире! Один лишь сантиметр далее и тебя уже нет, и нигде тебя во Вселенной нет – как же ничтожно ты мал со своей коротенькой жизнью!.. Рождение – случай, смерть – неизбежность… Единственно серьезное в жизни это – смерть, «ее неизбежность», «…и боль, и наслаждения, и радости, и тревоги – все лишь в сознании, погаси сознание и всего этого нет… Вчера уже – воспоминание. Завтра – неизвестность. Сегодня – одна малюсенькая точка, которая обязательно… исчезнет, – вот твоя жизнь!»
Мне следует сделать отступление. Хочу обратить внимание читателя на то, что, несмотря на большую любовь к обожавшему меня отцу (я росла единственным ребенком, мой полуторагодовалый брат умер за 5 лет до моего рождения), я вполне объективна по отношению к нему как к поэту и отнюдь не являюсь поклонницей его поэзии, признавая всю устарелость ее формы, недостаток своеобразия и некую «старомодность» – собственно, уже во времена его наибольшей популярности. Ведь странно подумать; уже начинали писать молодой Блок, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов (заклеймивший моего отца как «поэта стихотворных банальностей», а отец упорно оставался верен Тютчеву, Фету, Полонскому, Майкову, Апухтину и т. п. Он упрямо отворачивался от всего нового, презирая модернистов, декадентов.
Искренне негодовал он по поводу брошенного Бальмонтом вызова: «Тише, тише, совлекайте с древних идолов одежды!..», а состоящее из одной строчки стихотворение Брюсова: «О, закрой свои бледные ноги…» повергало его в горячее возмущение. Но все эти проявления «модернизма» заставили его закрыть глаза и уши по отношению ко всему новому и стойко держаться прежних, откровенно устарелых позиций. А тем временем популярность его была велика, может быть и не среди тонких знатоков и ценителей поэзии, зато у самой широкой публики, и мне нередко приходилось бывать свидетельницей этого. Отца атаковали десятки «поклонников», к нам нередко являлись чуть ли не толпами студенты и курсистки, робко просящие автографа, просто пришедшие взглянуть на любимого поэта или пригласить его выступить с чтением своих стихов на студенческом вечере.
Началу его творческого пути и популярности в свое время послужило не бытующее в наше время энергичное «пробивание» начинающими поэтами своих стихов в печать, а тот факт, что, будучи неуверенным в себе, он послал свои стихи на отзыв знаменитому в свое время поэту Я. Полонскому, а затем Петру Ильичу Чайковскому. Не желая быть голословной, обращусь к документальному свидетельству.
В 1892 году отец, уже будучи студентом Киевского университета, опубликовавшим несколько стихотворений в журналах, посылает свои стихи Я.П. Полонскому1. «…Вот уже два года как я пишу стихи, посылал их в некоторые журналы – их печатали. Я решительно не имею никого знакомого, мнением которого я мог бы дорожить или руководствоваться. Я решительно не знаю, есть ли у меня хоть капля таланта». На что получает ответ Полонского: «…я грелся около Ваших стихотворений, как зябнущий около костра или у камина…» и (также из письма Полонского)2: «…Ваша муза заставила меня вздохнуть о молодости, о поре любви со всеми ее золотыми мечтами и страданьями. Не только проблеск живого поэтического огня я вижу в Вас, но и самый этот огонь».
Примерно в то же время отец шлет письмо П. И. Чайковскому с приложением нескольких своих стихотворений и получает от него ответ. Приводимые ниже тексты писем композитора хранятся в архиве Дома-музея П.И. Чайковского в Клину (привожу их в новой орфографии). Из письма от 30 августа 1892 года, Москва:
«…Пожалуйста извините краткость, некоторую запоздалость моего ответа. Письмо Ваше пришло в такое время, когда у меня совсем нет досуга вследствие, во-первых, очень спешной, срочной работы и, во-вторых: предстоящего завтра отъезда за границу.
Я недостаточно компетентен в литературной области, чтобы решительным образом, в том или ином смысле рассеять тревожащие Вас сомнения. Но как музыкант, смотрящий на стихотворения Ваши с точки зрения большего или меньшего удобства быть положенными на музыку, – я должен отозваться самым одобрительным образом о симпатичных пьесах Ваших. Не могу в точности указать время, когда мне удастся написать музыку ко всем или к некоторым стихотворениям Вашим, – но могу положительно обещать, что в более или менее близком будущем напишу. Одно из них особенно напрашивается на музыку: «Мы сидели с тобой». Вообще я должен откровенно сказать, что весьма часто и много получая писем подобных Вашему (т. е. с приложением стихотворения для музыки), я едва ли не в первый раз имею возможность ответить с полной благодарностью и выражением искреннего сочувствия.
Мне кажется, что Вы обладаете истинным талантом и льщу себя надеждой, что лица, более меня авторитетные в деле литературной критики, подтвердят мое искреннее мнение. Будьте здоровы.
Искренне преданный П. Чайковский.
(В архиве Дома-музея я видела оригинал письма моего отца со стихотворением «Забилось солнце», где рукой Петра Ильича на полях набросана первая музыкальная фраза романса.)
Читателям, мало знакомым с историей отношений между П. И. Чайковским и Д. М. Ратгаузом, думаю, будет интересно познакомиться с ними при помощи сохранившихся текстов и дальнейших писем Чайковского.
5 мая г. Клин, 1893
«Многоуважаемый Даниил Максимович!
Спешу Вас уведомить, что только что написал 6 романсов на Ваши стихотворения. В непродолжительном времени они будут напечатаны. Мне бы очень хотелось иметь Вашу карточку. Если Вы мне пришлете таковую, то я вышлю Вам свою. Сегодня вечером уезжаю ненадолго в Лондон Щ Кембридж. Вернусь в начале июня.
Искренне преданный П. Чайковский».
Письмо из Лондона от 3 июня 1893 г.
«Дорогой Даниил Максимович!
Я теперь поглощен разного рода делами и особенно обязательным безделием, т. е. кочеванием с одного конца Лондона в другой, вследствие приглашений. Засим я был в Кембридже на церемонии возведения в докторское достоинство, очень сложной и утомительной. Не знаю, какова будет судьба наших романсов, но знаю, что писал их с большим удовольствием. Зимой, даст Бог, буду в Киеве и познакомлюсь с Вами лично».
19 июня 1893 г.
«Милый друг!
Вчера я вернулся из трехмесячного путешествия и поспешаю исполнить обещание. Только здесь я увидел Ваши обе карточки, за которые очень благодарен Вам. Я не могу не признаться, что та таинственная симпатия, которой я возгорелся к Вам сразу после первого письма Вашего и первой присылки стихотворений, – удвоилась после созерцания Ваших портретов. Думаю, что ничего не скажу Вам нового, если назову Вас молодым человеком, одаренным кроме симпатичного таланта еще и не менее симпатичной наружностью. Меня заинтересовал следующий вопрос: Вы талантливы, Вы очень красивы, судя по изящным костюмам имеете средства, вероятно, все Вас любят – словом, Вы имеете все элементы для того, чтобы быть счастливым. Между тем тон Ваших стихотворений минорный, лира Ваша настроена на очень печальный лад. Отчего это? Неужели вне исключительно сладких минут, Вы ощущаете вечную «тоску бесцельной суеты»? Отчего Ваша жизнь «горестна и с тоской неразлучна»? Если ответы на мои вопросы возможны, т. е. si je ne commets aucune indiscretion3, дайте мне их. В искренности Вашей я не сомневаюсь, но никак не могу помирить Вашего пессимистического отношения к жизни с обильными дарами, коими природа и случай наделили Вас. Вообще не скрою Вы меня очень интересуете, и что мне приятно было бы лично познакомиться с Вами. Возможно ли это? Бываете ли Вы на нашем Севере? Обязательно должны Вы зимой пребывать в Киеве? Если да, то проездом в Одессу осенью я заеду к Вам. Романсы наши4 в печати готовы, – но продажи еще нет, ибо, по условию с иностранными издательствами, Юргенсон должен ждать, когда у них издание будет готово. Немецкий перевод сделан кажется хорошо.
П. Чайковский».
Из ответного письма Д. Ратгауза к II. И. Чайковскому от 7 авг. (25 июля) 1893 года, хранящегося в архиве Дома-музея Чайковского в Клину: «…но разве настроение, покой души зависит от внешних обстоятельств…
…Не знаю отчего, но с ранних дней моих моим настроением было преимущественно печальное. С годами эта печаль росла. Абсолютного веселия и беспечального настроения я никогда не испытывал…»
1 августа 1893 г., г. Клин, Московской губ.
«Милый друг!
Не знаю, застанет ли еще Вас это письмецо. Спешу написать Вам несколько слов, успокоить Вас.
Я ни на секунду не усомнился в Вашей искренности. Дары природы и фортуны вовсе не обуславливают жизнерадостности. Меня заинтересовал вопрос, почему Вы склонны к грусти и печали? Есть ли это следствие темперамента, или каких-либо особенных причин? В сущности я кажется поступил неделикатно. Ненавижу, когда ко мне залезают в душу, – а сам залез в Вашу очень нахально и грубо.
Но мы потолкуем обо всем устно. Будьте здоровы и не сердитесь на меня, а главное будьте уверены, что я в искренности Вашей ни мало не сомневаюсь. Я имею претензию быть в музыке своей очень искренним между тем ведь я тоже преимущественно склонен к песням печальным и тоже, подобно Вам, по крайней мере в последние годы, не знаю нужды и вообще могу считать себя человеком счастливым!
Искренне преданный П. Чайковский».
Свидание между ними, однако, не состоялось: 6 ноября 1893 года П. И. Чайковский скончался.
В книге Е. Орловой «Романсы Чайковского» читаем: «…На рукописи шестой симфонии рукой композитора сделана надпись: «24 марта кончил черновые эскизы вполне!!!». Через месяц после этого была начата работа над романсами ор. 73. закончена работа 5 мая 1893 года (см. письмо П.И. Чайковского от 5 мая 1893 г. – Т.К.Р.(
…И цикл, и симфония – горячо любимые автором произведения, оба – плод горячего вдохновения…
…Шестая симфония – вершина инструментально-симфонического творчества Чайковского. Цикл на слова Д. Ратгауза – завершающая кульминация романсового творчества.
Романсы ор. 73 и Шестая симфония связаны общностью темы. И в том, и в другом произведении трагизм лирики сочетается со страстными мечтаниями о радости и счастье; мысли о смерти – с горячим призывом к жизни».
Таким образом, Я. П. Полонский и главным образом – П. И. Чайковский как бы благословили моего отца ступить на путь
литературы.
По окончании Киевского университета отец некоторое время работал помощником присяжного поверенного, но со временем оставил юридическую профессию, обратившись сугубо к поэзии.
Немало поэтов посылали (и посылают по сей день) свои стихи композиторам. Вольно же последним писать на них музыку! Едва ли тут поможет даже самая «пробивная энергия» поэта. Существует ли способ для того, чтобы заставить композитора написать музыку, если текст ему не подходит по душе, не нравится?
На слова Д. Ратгауза после Чайковского писали музыку Рахманинов, Глиэр, Аренский, Кюи, Гречанинов, Ипполитов-Иванов, Корещенко и множество менее известных композиторов – Врангель, Блейхмаи, Траилин, Липпольд, Николаев… Как отмечается в сборнике «Русская поэзия в отечественной музыке до 1917 года», «…примерно на одном уровне стоят Алексей Толстой, Плещеев и Ратгауз по количеству названий (более 150 романсов)». В том же сборнике во вступительной статье Т. Н. Ливановой говорится: «Если… на слова пусть и не крупного поэта писалась, например, музыка Чайковским, его конечно приходится принимать в расчет!» И в той же статье: «…Важна музыкальность стиха. Но все же важнее при этом образный строй стихотворения, привлекающий музыкантов и композиторов».
В 1958 году критик А. Н. Новиков писал: «Вспомните изумительно, необычайно сильные по эмоциональному воздействию романсы Чайковского «Забыть так скоро» и «Мы сидели с тобой». Мне кажется, восхищаясь красотой музыкальных образов этих классических творений русской вокальной лирики, нельзя не принимать во внимание текст стихотворений А. Апухтина и Д Ратгауза; чуть ли не каждая строка в них несет другое настроение, другую эмоциональную окраску…»
Примерно о том же говорил Конст. Кузминский еще в 1910 году (газ. «Голос Москвы» № 111 от 16 мая 1910 г.): «…главнейшая особенность поэзии Ратгауза – это музыкальность его стихотворений. Когда вы читаете его стихи, вы все время не можете отделаться от желания не читать, петь их… Чайковский первым подметил эту особенность произведений Ратгауза».
Отец так и остался интеллигентом конца прошлого столетия, носившим на себе уже в пору моего детства отпечаток некоей старомодности. В молодости он, как я знаю, одевался очень элегантно, почти щеголевато, но с ходом времени стал «устаревать» как во внешности, так и в изысканности манер. Для него естественно было обратиться к незнакомому человеку со словами «милостивый государь», к женщине – «сударыня». В письмах он обычно писал «глубоко (или высоко) уважаемый», «не сочтите за неучтивость», «будьте столь любезны» и т. д. Был он неизменно вежлив с обслуживающим персоналом и с любыми людьми, вне зависимости от их положения. Кстати, в связи с этим вспомнился мне старый кучер Трофим, когда-то долгие годы прослуживший у родителей отца. На старости лет.
Уже в послереволюционную пору, он «занимался извозом», т. е. попросту стал извозчиком. Случайно встречая отца на киевской улице, радостно кричал с козел: «Паныч! Здравствуй! Давай подвезу!». И случилось же так, что встретился он отцу незадолго до нашего отъезда из России в 1921 году – и он же отвез нас на вокзал. На прощанье крепко обнялся с моим отцом, потом долго крестил воздух нам вслед.
Еще о Москве…Запомнился кабинет отца: все стены сверху до низу увешаны портретами с дарственными надписями.
В письме к отцу А.П. Чехов писал: «…Вы – мой уже давнишний, хороший знакомый, у меня есть уже Ваши первые книги. Большое сердечное спасибо за Ваши песни. Я прочитал их с большим удовольствием. Знаю я также очень хорошо и очень люблю романс Чайковского «Снова как прежде один». Короче Вы – мой старый знакомый». (письмо приведено в газете «Вечерние известия», Москва, 1916 г.).
Портрет Чехова стоял у отца на письменном столе (текста дарственной надписи не помню). Помню портреты Л.Н. Толстого, П.И. Чайковского («Моему милому поэту…»), Я.П. Полонского, К.Р. (поэта Константина Романова), Л.В. Собинова, Н.Н. Фигнера, Ф.И. Шаляпина, Н.А. Римского-Корсакова, Р.М. Глиэра, М.Н. Ермоловой, В.И. Качалова, К.С. Станиславского, В.Ф. Комиссаржевской (с цитатой из стихотворения отца: «…Оттого, что всю жизнь я по жизни иной, по какой, я не знаю тоскую»), М.М. Ипполитова-Иванова, Ц.А. Кюи. Было много других, не удержавшихся в моей памяти.
Отец был прекрасным чтецом: несмотря на слабый глуховатый голос, было очень приятно его слушать, и это качество, конечно, тоже послужило популярности – отца часто приглашали выступать на концертах и в благотворительных вечерах. Особенным успехом у публики пользовались «Пир Петрония», «Два врага», «Набат» и стихотворение в прозе «Смейся». Немало стихов печаталось в сборниках «Чтец-декламатор» и с успехом читалось с эстрады. Уже перед первой мировой войной и во время ее их часто читала с эстрады артистка Московского Художественного театра Ольга Гзовская, а также актер кино и прекрасный чтец Вл. Максимов и многие другие.
Совсем недавно мне писала моя престарелая приятельница (ныне покойная) – исполнительница роли Незнакомки в постановке В. Мейерхольда пьесы Блока «Незнакомка», бывшая актриса Л.С. Ильяшенко (Камеровская): «Я помню, как в моей юности мои сверстники упивались стихами Ратгауза». Кстати, мне рассказывали, к моему удивлению, что и в наши дни есть даже совсем молодые люди, с жадностью читающие случайно найденные в старых сборниках стихи отца.
Конечно, быстрое приобретение громкой славы и длившаяся второе десятилетие популярность отца не могли не раздражать многих литераторов. О нем много писали в прессе – одни журналисты превозносили его до небес, другие обливали грязью. Следует напомнить, что в те времена в прессе часто подвизались охочие до всякой сенсации журналисты, искажавшие добытую ими информацию на свой лад. Наряду с преувеличенным прославлением, могла, например, появиться и такая малоостроумная заметка: «Вместо того, чтобы писать стихи, поэту Ратгаузу следовало бы заняться изобретением средства для ращения волос» (сама эту заметку не видела, пишу со слов отца). В то же время газета «Приазовский край» (Ростов-на-Дону) от 14 марта 1913 года сообщала: «В Харькове и Одессе появился какой-то щеголевато одетый господин, который выдает себя за поэта Д. Ратгауза. Пользуясь его именем, этот самозванец проникает в дома состоятельных людей, с большим апломбом читает «свои» стихи, дарит книги с автографами… очень ловко занимает деньги у легковерных людей. Между тем, известно, что настоящий поэт Даниил Максимович Ратгауз живет постоянно в Москве; ни в Харькове, ни в Одессе за последние годы не был».