Текст книги "Киевский котёл"
Автор книги: Татьяна Беспалова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Татьяна Беспалова
Киевский котёл
За горизонтом боль.
Над головою бог.
Крестику ставят ноль
Мимо дорог и ног…
Вылезли соловьи,
Заголосили вдруг.
Небо седьмое и
Ада четвертый круг.
Игреку нужен икс,
Не оставляйте пост:
Мы над рекою Стикс
Строим хрустальный мост.
Евгений Лесин
Пролог
Кроме молитв, единственным моим занятием в эти самые черные из дней стали забавы с единственной моей пищей – овсяным зерном. Я пересыпал его из ладони в ладонь, время от времени отправляя в рот несколько зернышек. Иногда зерна просыпались меж моих пальцев на каменный пол, и тогда я слышал, как они шелестят. Долгое время шелест этот являлся единственным из слышимых мною звуков.
Я пытался жевать овсяные зерна, но у меня это плохо получалось. За время пребывания в темнице тело мое так ослабело, что почти утратило способность к пережевыванию столь грубой пищи. Голод уже перестал терзать меня. Тело перестало чувствовать муки голода и старческие хворобы. Но душа болела пуще прежнего.
Я, смиренный Гермоген, Божьею милостью патриарх града Москвы и всей Руси, уже не в силах напомнить о себе людям. Оказавшись в темнице Чудова монастыря и пребывая здесь с сентября 1611 года по сей день, я, возможно, позабыт всеми. Сколько дней минуло с даты, когда присные утеснителя моего, пана Гонсевского[1]1
Александр Корвин-Гонсевский – комендант Московского Кремля в 1610–1612 годах.
[Закрыть], кинули меня сюда? По моим расчетам, уже должен был наступить февраль, а новой весны не узреть моим ослепленным долгой темнотой глазам.
Да, тело мое в темнице, но я продолжаю дело моей жизни, суть которого – стояние за веру, но душа стремится к братьям моим священнического и иноческого чина, и боярам, и окольничим, и дворянам, и дьякам, и детям боярским, и приказным людям, и стрельцам, и казакам, и всяким ратным, и торговым, и пашенным людям. К тем людям, что забыли обеты православной христианской нашей веры, в которой родились и крестились, и воспитывались, и возросли. К тем людям, что, будучи свободны в выборе, своею волею иноязычным подчинились. Эти преступили крестное целование и клятву в стоянии за дом пречистой Богородицы и за Московское государство до крови и до смерти. Душа болит о клятвопреступниках, к ложно-мнимому, от поляк поставленному царику, приставших.
Если б дал мне Христос голос такой силы, я бы из колодца моего возопил: помилуйте, помилуйте, братья и чада единородные, вникните в смысл воплей моих и уразумейте, и возвратитесь к Православной церкви. Ибо Отечество стоит, чужими расхищаемое. И святые иконы, и церкви поруганы. И невинная кровь льется и вопиет к Богу, как кровь праведного Авеля, умоляя об отмщении.
Так болела моя душа о судьбах Родины. И я пытался унять душевную боль молитвой. Однако принять достойное положение для ее совершения получалось не сразу. Преодолевая немочь, изнемогая, цепляясь ногтями за камень стены, мне удавалось приподняться, чтобы принять подходящее для молитвы положение. Но мысли мои путались. Сосредоточиться на Божественном было несказанно тяжело. Я обращался уже не к Богу, но к моему страдающему телу, умоляя его разомкнуть тленные объятия, чтобы душа выпорхнула навстречу своей судьбе.
В этот-то момент и возник мой странный собеседник. Легкая тень налетела на оконце темницы, будто полупрозрачное облачко, словно сон только что родившегося младенца. Поначалу я подумал, будто это тот же человек, посланник земцев, невиданной отваги и глубокого ума муж, имени которого не знаю. Он записывал мои речения в особые грамоты, которые потом относил за стены Китай-города. Грамоты предназначались вождям земского ополчения – товарищам оклеветанного Прокопия Ляпунова, Ивану Заруцкому и Дмитрию Трубецкому[2]2
Прокопий Ляпунов, атаман Иван Заруцкий и князь Дмитрий Трубецкой – вожди первого народного ополчения, пытавшегося в 1611 году положить конец польско-литовской оккупации Москвы. Летом 1611 года московским дьяком, поступившим на службу к оккупантам, была изготовлена подложная грамота, которую впоследствии подкинули в лагерь ополченцам. Фальшивка позволила противникам Ляпунова обвинить его в измене и расправиться с воеводой.
[Закрыть]. Этот же милостивей нашептывал мне новости с того света, который я, как видится мне сейчас, покинул уже навек.
Итак, тень мелькнула в оконце, на короткий миг загородив собой узкую полоску света, сбегавшую по стене на дно моего колодца. Я хотел предупредить посланца о том, что дух мой ослабел, силы иссякли, и нет мне мочи диктовать новые грамоты, но милостивец обратился ко мне первым.
Опасаясь ранить мои привыкшие к абсолютной тишине уши, он, как водится, заговорил шепотом. Я почуял подмену сразу, потому что посланец Ляпуновцев обращался ко мне не иначе, как «отче», или титуловал саном. А этот сначала окликнул меня старым, оставленным в позапрошлой жизни именем. Я отвык от того имени и потому не сразу отозвался. Но когда я нашел в себе силы поднять голову к блюдцу оконца, едва светившемуся под высоким потолком моего последнего пристанища, милостивец сказал:
– Я помогу тебе выбраться отсюда, Ермолай.
– Это невозможно, – ответил я. – Я стар и измучен. Дни утекают меж пальцев, как эти зерна. Мне не выбраться. Возможно, я уже мертв.
– Ты жив! – возразил милостивец. – И еще поживешь немного. Ополчение собралось и стоит под стенами Китай-города. Его вожди-нижегородцы хотят освободить тебя. Но если ты умрешь, то за что им тогда сражаться? У тебя есть немного воды, есть зерно и молитва. Есть оружие для сражения со смертью. Останешься жив и подвигом своего великотерпения воодушевишь их. Смертью укрепишь силы своих тюремщиков, а ополченцы, узнав, что ты помер, неровен час смалодушничают. Стань знаменем в их руках. Стань оружием, гвоздящим поляков.
– Оружие? Вера и молитва – вот все мое оружие. Иное мне не по сану!
– Вот это ответ! – в голоске милостивца я услышал неподдельное восхищение. – И не мечтается об ином? Сесть бы в седло с мечом в руках и в доспехе. Кинуться на врага во главе славной конницы, как в былые времена. Позабыть и сан, и старческую немощь.
Гнев железным обручем стеснил мою грудь. Экое предумышленное лукавство! А я-то, простак, почитал своего собеседника, как милостивца!
– Изыди, сатана! – собрав все силы, крикнул я.
– Экий громовой раскат! – отозвались сверху. – Пусть легка стала патриаршая десница, зато глотка все та же – хвалу Господу вскричит назло всем супостатам.
– Хвалу Господу вскричу даже в аду, куда низринут ныне за грехи.
– Погоди. Аще вскричишь.
– Чего годить? Уже горю. Уже вскричал.
– Здесь сыро. Разве в такой сырости сгоришь?
– Не поддамся на происки лукавого! Не стану отвечать.
– Не столь уж я лукав. Но послан для облегчения твоей участи, а потому для начала скажу так: подземелье Чудова монастыря – не ад.
– А я говорю: ад. Нет хуже места, значит, ад.
– Есть в мире худшие места, – вздохнул мой загадочный собеседник. – И мне доводилось там бывать. И есть злодейства хуже смуты, хуже семени и поганой веры проклятых ляхов.
– Хочу верить твоим словам, но не верю. Клянешь ляхов – значит, не сатанинского рода. Но ум и лукавство свидетельствуют об обратном.
– Я послан для облегчения твоей участи, а потому наделен особыми полномочиями и могу показать скрытое от других.
– За стенами моей темницы царит хаос. Неведомо что случится, если поганые ляхи подожгут Китай-город. Смерть моя горька – я не выполнил предначертанного.
– Нет большего греха, чем уныние. Не так страшен хаос, как сам хаос. Увидев настоящее горе, ты перестанешь кручиниться о мелочах. Готов ли ты гостевать в настоящем аду?
– Я не слышу соблазнительных речей, умудренного в дурном, лукавца.
– Слышишь. Это место именовали по-разному. Иные считали его раем, но грешные люди превратили его в котел, где плавились, очищаясь от скверны, грешные души. Тебе знакомы те места. Я слышал, в прежнее время ты казаковал.
Я предпочел пропустить пасквильные слова незнакомца мимо ушей. Умирающему старцу простительно недослышать, но положено сомневаться, и я задал вопрос:
– Как же я смогу там оказаться, если заперт до конца дней в темнице?
– Испытав боль, ты сможешь покинуть темницу. Не навсегда, но на время и с обязательством снова сюда вернуться.
– Мне не выйти отсюда. Только могильщики вынесут. Плоть моя уже умерла и не способна испытывать боль. Однако ты ранишь мне душу соблазнительными речами.
– Соблазн оказаться в аду? Это ново!
Мне показалось или вправду собеседник посмеивается надо мной? О, смирение, почто ты покинуло меня, уступив место греховному гневу, который сродни еще более пагубной гордыне? Так или иначе, от гнева кулаки мои сами собой сжались. Ощутив боль, я несколько раз сжимал и разжимал ладони. Овес! Я сжимал свою пищу в горсти. Твердые зерна впились в ладонь. Я испытывал боль, значит, я еще жив. Обессиленный, я улегся на каменный пол. Еще не лучше! Холодный камень стал вытягивать из моего тела последнее тепло жизни. Я жестоко мерз, но подняться не получалось. Простое действие – сжимание и размыкание горсти – лишило меня остатка сил. Стены моего колодца-темницы поглотила чернота, сменившая сразу ярким светом. Тщедушный мой мирок расступился и, почувствовав в мышцах прежнюю силу, я, с неожиданной для себя самого легкостью, поднялся на ноги.
Часть 1. Комья праха
Глава 1
Я помню страшный грохот. Обычное противотанковое 37-мимиллиметровое орудие колотило по нашей броне не меньше получаса и все впустую. Снаряды отскакивали от нас, как лесные орешки от обрезной доски. Но внутри машины стоял ужасный гул. Через несколько минут (а может быть, минуло и полчаса) я быстро потерял контроль над временем – все мы перестали что-либо слышать, даже уханье собственной 76-миллиметровой пушки. Я вертел и тряс головой, тер лицо грязными ладонями. Наверное, я тоже стал похож на черта, как старшина Салко, чье покрытое копотью лицо время от времени возникало передо мной. Салко скалил железные зубы, что-то кричал мне. Я научился «читать» его призывы по артикуляции губ не сразу, а после того как он стал выкрикивать совсем уж предательские призывы. «Мы больше не выдержим!.. Кривошипов и Авильченко убиты… Надо сдаваться, командир!» – «прочел» я по его губам, когда на фашистской батарее наступила заминка с боекомплектом. Это обстоятельство позволило нам с Салко перевести дух.
– Ты кровишь, командир, – беззвучно произнес Салко. – Ранен в ногу. Посмотри на штанину. Давай перевяжу.
Только тогда я почувствовал, как под ногами хлюпает неизвестного происхождения жижа. Только тогда я понял, что к пороховой вони прибавился иной, сладковатый запашок – так пахнет разорванная плоть. Пока Салко суетливо перетягивал мне ногу жгутом – наверное, кровотечение действительно было сильным, – я сидел неподвижно, прижавшись лбом к налобнику прицела. Минута относительного покоя позволила мне оценить обстановку. Кривошипов действительно мертв, в этом нет никаких сомнений. Его тело завалилось на бок, голова неестественно вывернулась, шлем съехал на лицо. Ран не видно, но он мертв – невозможно так долго находиться внутри гудящего колокола и никак не реагировать на одуряющий, рвущий перепонки шум и не пошевелиться, когда шум утих. При желании, немного переменив позу, я мог видеть покрытую шлемом макушку Авильченко. Водитель перестал подавать признаки жизни уже после прекращения обстрела. Однако я для порядка исхитрился хлопнуть ладонью по его шлему. Тот соскочил, обнажив слипшиеся, влажные пряди.
– Да мертв он, командир, – голос Салко звучал глухо, будто лицо его было накрыто подушкой, но я все-таки слышал его, значит, пока не окончательно оглох. – Сейчас немчуре доставят боекомплект, и тогда нам конец. Лучше сдаться сейчас, пока они снова не начали.
– Лучше я сам тебя расстреляю! – рявкнул я.
Пистолет будто сам выскочил из кобуры. Ощутив его знакомую тяжесть в ладони, я приободрился. Салко отшатнулся. В его глазах я прочитал брезгливое недоверие.
– Правоверный коммунист, – произнесли его губы. – Из-за таких, как ты, все мы погибнем. Послушай! Сейчас лучше сдаться. Это единственное разумное решение…
Я снял оружие с предохранителя.
– …мы еще сможем бороться, – продолжал Салко. – Но! Чтобы продолжать борьбу, сейчас необходимо просто выжить. Жить надо, понимаешь?..
С этим человеком мы отступали от границы. Этот человек был комсоргом роты. Решение пришло быстро.
– …если в эту заколдованную броню ударит еще один снаряд, я не выдержу, я сойду с ума. Пощади, командир! – продолжал Салко.
По закопченным его щекам пролегли несколько белых дорожек – он плакал.
– …неужели тебе не больно, командир? Твоя нога. Ее не спасти, а немцы окажут тебе помощь.
– Фашисты – наши враги.
Мне полагалось бы уже пристрелить его, но я почему-то медлил. То ли от долгого сидения внутри колокола, в который под жестоким обстрелом превратился наш танк, то ли от потери крови в голове моей клубилась какая-то странная муть. Почему-то вспомнился дед по матери – старый, набожный Азарий. Да, Азарий Пейцель для меня всегда являлся стариком. Он любил говорить о смерти и готовился к ней долгие годы, пока, наконец, не помер. Сажая меня к себе на колени, дед любил рассказывать о симптомах: как мерзнут его ноги, как немеют кончики пальцев на руках, как шумит в ушах, особенно по утрам. И я, потомок Азария Пейцеля, скоро умру. Но почему-то пока не чувствую онемения, холода и шума. Наоборот, голова моя будто обернута ватой, правая рука крепко сжимает пистолет, а ноги… Лучше о них не думать. Правая, перетянутая жгутом, уже начинает чувствительно болеть, зато левая совершенно цела и послушна.
– Что ты, командир? – нашептывал где-то неподалеку Салко. – Решился? Нет? Тогда я сам…
Опираясь на левую, свободную руку, я приподнялся. В тесноте танковой башни дуло моего пистолета неминуемо упрется в шею Салко… И тут произошло самое страшное. С диким воем мой товарищ бросился прочь из танка. Он так активно работал ногами и загребал руками, что я, отброшенный на сидение наводчика – мое штатное место в танке, – едва не потерял сознание от ужасной боли. Боль накатывала волна за волной, пронзая все мое тело от крестца до макушки. Я не мог идентифицировать ее источник, но мог вопить и рычать, как терзаемый волками вепрь. Однако мой рык увязал в ватной глухоте, отчего собственный голос казался мне слабым мычанием новорожденного телка. Краем истерзанного сознания я понимал: Салко теперь должен находиться снаружи танка, и противник видит его, но я все еще не слышал выстрелов. Или не мог их слышать. Боль усиливалась, сознание мое мутилось. Я готовился к смерти. Наверное, уже скоро… Вероятно, прямо сейчас!.. И, возможно, она принесет облегчение…
Удар снаряда в броню заставил танк содрогнуться. Меня бросило в сторону. За первым ударом последовали другие. Через открытый люк в танк проникал пороховой дым. Что-то жалило и язвило меня, бросало и мяло. Меня будто варили в крутом кипятке. Вода вокруг меня вскипала и пузырилась, норовя вытолкнуть на поверхность. В умирающем мозгу вертелась единственная здравая, на мой взгляд, мысль: я должен что-то предпринять, ведь я командир Красной армии, не цыпленок, которого заживо ощипали и сунули в чан с кипятком. Каким-то чудом пистолет все еще оставался в моей руке. Я видел его черное, извергающее яркие вспышки тело прямо перед собой. Это я нажимал на курок и стрелял не наобум. Я целился в собственную смерть и верил, что сумею победить ее. Я хочу жить! Я буду жить!
Глава 2
– Ще не вмер, но помираешь. – В голосе женщины слышалась обидная торжественность.
Кто бы мог подумать подобное, предположить, нафантазировать, наконец! Галюся – свидетель моих последних минут. Галя Винниченко, Галина Кирилловна.
Галюсей называл ее мой отец. Я несколько раз слышал это и не хотел верить собственным ушам. Мой отец крепко дружил с этой женщиной. Более крепко, чем может позволить себе хороший партиец, муж, отец и дедушка. Откуда же она взялась? Может быть, она всего лишь одно из видений бреда? Видение о чем-то разговаривает со мной, значит, я должен что-то отвечать, хотя бы из соображений вежливости.
– Думаю, я уже мертв, – проговорил я.
– Та нет еще. Но может, и скоро помрешь, – с этими словами она поднесла к моим губам плошку.
Вода пахла тиной и затхлостью, но жажда оказалась сильнее брезгливости, и я выпил все до капли.
– Не боись, вода кипяченая, – заверила меня женщина. – Сама кипятила. Сама остудила.
– Такая забота… Спасибо!
Она куда-то исчезла, а я попытался оглядеться. Повернулся на бок, но страшная боль и еще более сокрушительная слабость заставили меня замереть. Я ворочал глазами, и глазные яблоки мои оказались так тяжелы, словно были отлиты из свинца. «Могила» оказалась небольшой комнатой. Пол и стены земляные. Вход низкий, метра полтора в вышину и занавешен куском брезента. Потолок нависающий и, как мне показалось, бревенчатый. Рядом с моей головой, на ящике из-под снарядов поместились импровизированный, изготовленный наспех из гильзы крупного калибра, светильник, какие-то оловянные плошки, окровавленная тряпка с рваными краями, что-то еще. Зрение внезапно отказало мне или свет потух? Или все-таки меня положили в благоустроенную, просторную, но все же могилу? А может быть, это склеп? А может быть, именно так выглядит ад из баек моей еврейской бабушки? Но покоиться в склепе полагалось аристократам или купцам первой гильдии – буржуям из детства моей матери. А идейному коммунисту и командиру – мне! – полагалась простая могила. А что касается ада и рая, то их нет, как нет и жизни после смерти, и сейчас я проживаю свои последние минуты, а там… Там я отдохну.
Удостоверившись в относительной безопасности руководимого им тела, мозг мой начал отключаться. Сначала это были дискретные импульсы бессознательности, которые с течением времени становились все длиннее. Так продолжалось до тех пор, пока явь и бред окончательно не смешались в некий жидкий суп, в котором плавали воспоминания давнего и недалекого прошлого, обрывочные впечатления, бредовые иллюзии. Сон то был или явь, но я выпал из того состояния внезапно, будто кто-то ухватил меня за шкирку и вытянул из беспамятства в боль. Импульсы боли обострили зрение. Мне показалось, или чая-то тень мелькнула во мраке? Некоторое время я отчаянно бодрствовал, пытаясь договориться с болью. Дебаты длились долго и закончились моей полной победой – боль отступила, оставив по себе усталость.
Голова моя отяжелела. Сделалась подобна придорожному камню из детской сказки, а тело, напротив, сделалось легким. Эх, взлететь бы!
Но откуда-то снова явилась Галя. И она баюкала меня. И вода, которую она мне давала, пахла тиной.
Превозмогая усталость, я, как мог, огляделся и окончательно удостоверился в том, что оба мы находимся в могиле: земляной потолок, земляной пол, из стен торчат какие-то белые коренья – толстые, тонкие, кривые, как щупальца неведомого зверя.
– Мы оба мертвы.
– Не стони. Я-то точно не мертва. Я не могу умереть…
– Можешь. Сам бы убил, если б мог…
– …сначала я должна найти Иосифа-малого, а потом уж…
– Ты – пронырливая скользкая тварь. Ты – жаба-колдунья…
– Такие речи не к лицу членам партии. Какое такое колдунство? Не розумию.
– Ты затащила меня в эту могилу!..
– Та не могила ж это! Це земляна изба! Землянка!
– Врешь! Ты даже в аду врешь! Это могила, и мы оба мертвы! Так поделом же тебе!
– Какой такой ад? А вот как доложу в партийный комитет. Так твоя ж мамка геть тебя из партии наружу, и станешь ты…
Она на мгновение умолкла, подбирая нужное слово, а я шарил руками в поисках подходящего оружия. Наконец мне попался гладкий цилиндрический предмет – гильза от восьмидесятимиллиметрового снаряда. Она оказалась странно горячей. Обжигая ладонь, я замахнулся и ослеп. Так внезапно засыпают маленькие дети. Сон был тоже совсем детским. Мне приснился белый, усталый ангел.
Ангел был высокого роста, чрезвычайно худ. На костистом лице его поблескивали стеклышки очков. Облачение его показалось мне ослепительно белым, только сколь я ни силился, крылья разглядеть никак не получалось, а ведь ангелам полагается быть крылатыми. Зато я отлично видел подполковничьи лычки на его воротнике. Выходило, что это не простой ангел, а ангельский военачальник. Впрочем, странная сущность все время стояла ко мне лицом, а крылья, как известно, крепятся к спине где-то в районе лопаток.
– Это командир. Старший лейтенант Пискунов. Танкист. Вы знаете его? Знакомы? Встречались до войны?
Ангел задавал вопросы голосом строгим и усталым. Галя пока помалкивала, прикидываясь благоразумной, а меня терзала досада.
Надо же как-то предупредить ангела о том, что перед ним самая зловредная из ведьм, мерзкая обольстительница, скользкая жаба, выползень…
– Вы слышите, о чем он бредит? Считает, что вы ангел, а я – ведьма, – отвечала Галина. – Сам меня жабой и колдуньей называет. А сам – партийный атеист. Вы примете меры?
– Отвечайте на вопрос: вы знакомы с лейтенантом Пискуновым?
– А то як же.
– Не понял! Отвечайте ясно и однозначно! Вы находитесь не на посиделках в вашем сельском клубе, а в районе военных действий. Я – старший командир в этом подразделении, и вы обязаны мне подчиняться…
Ангел говорил строго. Командирский его баритон заполнил все пространство нашей могилы. Но Галина, по обыкновению, и не подумала сдать назад. Поднявшись во весь свой богатырский рост, она заспорила с Ангелом, совершенно не обращая внимания на его подполковничьи лычки:
– Та я думала, что старший как раз таки капитан Шварцев! Та какой там клуб? Его давно уж немец пожог! Та какой там командир? Все ваши командиры едва живы или калеки, как этот вот, – Галя кивнула в мою сторону. – Так мало того, что его немец искалечил, так он еще сам правую руку себе сжег об светильник.
Галю бы в партийный актив откомандировать. Обидно, когда задатки вожака попусту пропадают, доставшись деклассированному элементу. Она наехала на Ангела, что твой паровоз, но давление в ее топке быстро упало под натиском собственных же аргументов.
– Сами строгости мне говорите, а сами отступаете, бежите. Я в Киеве была. Пока оттуда до сюда добиралась, и то дольше вас была в пути. Та вы драпаете, не бежите. А я такого навидалась – ужас! Мертвецы. Пожженая пшеница. Что зимой жрать будем? Та при таком раскладе и едоков-то к зиме не останется. Та вы, пожалуй, до Сибири добежите, и мы следом за вами, если от голода не передохнем.
Она заплакала внезапно и жалостно, непрестанно повторяя «Еся» да «Еся». Я было подумал: она об отце моем кручинится, но она поменяла тему на «сынко» и «сыночек», и тогда я понял, что речь идет о моем возможном братце. Вот теперь она не умолкнет, пока кто-нибудь не поднесет ей дорогущего розового крымского вина. Но Ангел устало одернул Галю, и та заткнулась:
– Отставить панические настроения! За такие речи я должен был бы вас пристрелить, но я военный врач. Мой долг спасать людей, а не убивать их. К тому же вы хороший боец и знаете эти места…
– То так!
– Не перебивать меня! Нам надо уходить. Сейчас военный совет части примет решение о направлении отхода, и тогда вы будете нашим проводником.
– То так. Но я иду в Оржицу. Там сынко мой, Еся. Может, еще живой. Мне надо в Оржицу, и если ваш военный совет примет правильное решение, то вы можете пойти вместе со мной – я дорогу знаю.
– Тогда собирайся, – Ангел поднял руку. На запястье его блеснули часы. – Теперь дело уже к полудню. Мы хотели выдвигаться днем – боялись заблудиться в степи, но раз ты местная и согласна быть проводником, то выступим ночью, до света. Так безопасней. Немцы – чада железной дисциплины. Краеугольный камень их тактики: по неразведанной территории в темное время суток не перемещаться. Мы возьмем их правило на вооружение, но вывернем его в суворовской традиции.
Галя смотрела то на меня, то на Ангела в непонятном мне замешательстве. От слов Ангела в больной моей голове наступила странная, чеканная ясность. Вот она, правильная жизнь, правильные решения: выдвигаться по заранее продуманному плану, двигаться в выбранном направлении. Только…
– Разве у вас нет карт? – спросил я.
Ангел в недоумении уставился на меня.
– Карт?
– Та не обращайте на него внимания, – вмешалась Галя. – Та он такой же картежник, как его батька. То у них семейное.
– Картежник? – оживился Ангел.
– Та он же сын Иосифа Пискунова и сам он тоже Пискунов. Не знаете? Та его мамаша в нашей Оржице партийный вождь культуры.
Ангел удивленно смотрел на Галю. Наверное, теперь он наконец-то заметил, насколько она хороша: огненная грива, россыпи золотистых блесток на коже. Особенно их много почему-то на груди, на лице меньше, и оттого кожа кажется ослепительно-белой. Тело огромное, крепкое. Движения быстрые. Ветреная беспечность в сочетании с неудержимым напором. Ах, если бы я был еще жив, я бы, пожалуй, снова полюбил Галю.
– Это он о вас так? – осторожно спросил Ангел.
– Та вы шо? Он же бредит! Мало ли Галь в этой степи?
Наверное, сейчас она таращит на Ангела свои изумрудные с золотинками глаза, и Ангел тоже потихоньку влюбляется в нее… Ах, болит мое тело! Каждая косточка в нем страдая, взывает о помощи, но все-таки и укол ревности оказался чувствительным. Ангел и Галя, все еще беседовавшие о чем-то, вдруг разом замолчали и обернулись ко мне.
– Он стонет, – сказала Галя.
– Надо что-то делать с ранеными, – сказал Ангел и почему-то ухватился за свои очки. – Этот… Пискунов, благодаря вам, Галина Кирилловна, оказался в привилегированном положении. А остальные… Ночью умерло двое тяжелых. Все, кто может передвигаться, уйдут с нами. А кто не может… Мы вынуждены будем предоставить их военной судьбе. Впрочем, они, вероятно, сильно замедлят наше продвижение, что увеличит общее количество потерь.
– Та не хватайтеся вы за голову. Мы их перевяжем, как-то обиходим да оставим.
– Оставить раненых?
– А шо? На себе нести? Вы же сами сказали: замедлят.
Ангел вздохнул:
– Вы правы. Но этого надо сначала обработать.
Галя молчала, рассматривая меня со странным, позабытым мною выражением. Было, было у нас с нею. Да не один раз было. Я, тогда совсем пацан, лет тринадцати, не больше, бегал к ней чуть не по три раза на неделе. Влюбился я совсем сопляком, да любовь ту до сих пор не позабыл. Между теми днями и нынешним днем пролегла чуть ли не целая моя жизнь, но и теперь золотые искорки на ее белейшей коже кажутся мне все такими же волшебными…
– Если мы сделаем операцию, бред может прекратиться. Наступит временное облегчение, – сказал Ангел.
– Та это не бред. Это он так…
Галя отвернулась, словно устыдившись чего-то, зато Ангел приблизился, склонился ко мне, положив на лоб сухую и горячую руку. Тогда я решился поговорить с ним.
– Как-то несправедливо это…
– Конечно, – отозвался Ангел.
– …вот я умер уже, так? Так почему же все болит? Ведь тело умирает, так? Все эти сосуды, кости, мышцы, все, что может болеть, мертво. Ну, душа, понятное дело, живет и продолжает болеть. Так почему же у меня болит и душа, и тело. Ведь должно-то что-то одно. А оно все! Все!!!
Кому в этом мире ведомо устройство света и тени? Возможно, только художникам, но и из них не каждому. В могиле должно же быть темно, тем не менее какой-то источник света существовал и тут. И этот источник света позволил мне увидеть отражение собственного лица в стеклах очков Ангела. Я увидел почерневшее лицо мертвеца в ареоле белых волос. Белый ежик на голове. Белый ежик на подбородке и щеках. Пустые глазницы. Проваленный нос. Страшный вид. Но все-таки это был я…
– Странный бред для комсомольца, – неожиданно сказал Ангел.
– Я коммунист!
Я хотел говорить еще, но оглушительный хохот Гали смутил меня, и я буквально прикусил язык, а прикусив застонал.
– Та вот же чудной малый! Мало, что картежник, он еще и достойный пащенок своей партийной мамаши. Эй, ты, Егоша! Коммунистов не пускают ни в рай, ни в ад! Коммунисты просто дохнут и ничего – чуешь? – ничего потом не сбывается. Не видно, не чути, не боляче.
Вскочить.
Схватить.
Повалить.
Стукнуть.
Нет! Укусить!
А потом, устав от собственных усилий, я перестал чувствовать боль. Словно кто-то разомкнул свинцовые, костоломные объятия. Расслабленное тело покрылось липким холодным потом.
– Как же так? Я жив? Не может быть! Мы же в могиле. Мы оба, я и Галюся мертвы. За нами явился Ангел…
И снова хохот, мучительный и обидный, как порка розгами. Хотя кто же и когда меня порол? Ах, мама! Одиножды только, было дело, и как раз за свидания с Галюсей.
– Я не думал… не думал… – пробормотал я.
– Что? О чем? – переспросил Ангел.
– Не думал, что у Ангела могут быть проблемы со зрением.
– Ты жив, сынок, – сказал Ангел.
Хохот Гали вовсе не затронул его. Наоборот, он сделался еще более усталым и печальным.
– Это не могила, а землянка. Я не ангел, а военный врач, и, к сожалению, старший из командиров. Ну, это если принимать в расчет тех, кто способен самостоятельно передвигаться.
– А я?
К чему я задал этот вопрос? Разве я забыл, кто я? Я – Егор Иосифович Пискунов. Русский. 1918 года рождения. Воинское звание и номер части называть мне не положено. Да и не сдамся в плен ни за что.
– Та ты шо? Не сдастся он! Та ты уже был бы в лагере, если б не я!
И снова хохот. И снова мучительная досада и ревность. И снова она толкует о запретном.
– О каком лагере говорит эта женщина? Послушайте, Ангел, она не так проста. Она никогда не была комсомолкой. Беспартийная и не во всем сочувствует… Мы с вами, как члены партии, обязаны вынести вопрос на партийное бюро…
– О каком лагере? Да у тебя все в голове попуталось. Ангел у него партийный! – Женщина отерла с ярких щек слезинки, но рот ее все еще смеялся.
– Да. Ему худо, – коротко ответил Ангел. – Но, может быть, действительно не стоит говорить об этом?
– Та отчего же? Среди нас нет политруков, и неизвестно, увидим ли мы хоть одного партейного, прежде чем перемрем.
Галя приблизилась ко мне, склонилась. Внезапно я услышал ее запах. Знакомый, будоражащий, он казался мне целительным, зато слова разили наповал.
– Я сама оказалась в «Черной роще».
– Где? – едва слышно переспросил Ангел.
– Березовый лес. Там была стрелковая позиция наших артиллеристов. Все они или погибли под обстрелом, или попали в плен, а позицию заняли фашисты. Что там потом произошло – не знаю. Мы с Ермолаем там слишком поздно оказались. Всех фашистов до нашего прихода повыпотрошили, а их там было не менее тридцати человек.
– Целый взвод! – хмыкнул Ангел, и я подумал, что он не верит словам Галюси.
– Та кто его знает взвод, чи ни? А только животы у всех вспороты и еще… – Она всхлипнула. – Поотрезано у каждого все. Ну все, что можно отрезать у человека: нос, уши, остальное.
– Фашисты – нелюди, – тихо проговорил Ангел.
– Пусть нелюди, – ответила Галя. – Та только тот, кто сделал это, тоже сатана. Резал, как на скотобойне, каждого. Ни одного не пропустил. Мы хотели их хоронить, та где взять силы на столько могил? Та я и в Оржицу торопилась. Я и сейчас туда тороплюсь. Я к тому толкую, что немцы чи фашисты не могли сами же своих порезать так. Значит, кто-то другой резал. Страшусь предположить, кто это мог быть! Если не фашисты, то, выходит, наши. Вы-то не знаете, кто?
Ангел покачал головой.