Текст книги "Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена"
Автор книги: Татьяна Бобровникова
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
После всего сказанного довольно естественным кажется, что у греков и римлян был разный взгляд на брак. Греки как будто даже несколько стыдились, что вынуждены соединяться со столь жалкими существами. Они постоянно подчеркивали, что совсем не говорят с женой (см., например: Xenoph. Oecon., III, 12).
Женитьбу они объясняли вынужденной необходимостью. «Мы женимся, – говорили они, – чтобы иметь законных детей» (Dem. in Neaer., 122).Римляне же считали, что «брак есть союз мужа и жены, общность всей жизни, единение божественного и человеческого права» (Dig., XXIII, 2, 1).Жена Брута, знаменитая Порция, говорила мужу:
– Я… вошла в твой дом не для того, чтобы, словно наложница, разделять с тобой стол и постель, но чтобы участвовать во всех твоих радостях и печалях. Ты всегда был мне безупречным супругом, а я… чем доказать мне свою благодарность, если я не могу понести с тобой вместе сокровенную муку и заботу, требующую полного доверия (Plut. Brut., 13).
Сын этой Порции вспоминает, что, когда Брут прощался навек с женой, оба вспоминали знаменитое прощание Гектора с Андромахой. «Брут улыбнулся и заметил:
– А вот мне нельзя сказать Порции то же, что говорит Андромахе Гектор:
Тканьем, пряжей займись, приказывай женам домашним.
Лишь по природной слабости уступает она мужчинам в доблестных деяньях, но помыслами своими отстаивает отечество в первых рядах бойцов – точно так же, как мы» (ibid., 23).
И мы действительно видим в Риме жену участницей сокровенных замыслов мужа. Плутарх, например, рассказывает, как вскоре после изгнания царей какой-то раб случайно узнал о заговоре против Республики. В заговоре замешаны были первые лица государства, поэтому он страшился рассказывать о том, что узнал. Наконец он решился довериться консулу Валерию. Он ему «обо всем рассказал в присутствии лишь жены Валерия» (Рор 1.,4–5).Иными словами, консул не усомнился открыть жене страшную тайну, от которой зависела судьба Рима. И всем казалось это совершенно естественным. Когда три века спустя другому консулу стало случайно известно о существовании опасного тайного общества поклонников Вакха, он под величайшим секретом открыл это только жене и теще. Причем эта последняя, женщина чрезвычайно умная, помогла зятю отыскать преступников. Сообщают, что иноземцы, присылая послов в Рим, наказывали им попытаться добиться сочувствия женщин, ибо «у римлян женщины издревле имеют большое значение» (App. Samn., XI, 1).
Естественно, женщины считались полноправными членами гражданской общины. Когда умирала матрона, тело ее несли на Форум, за нею так же, как и за мужчиной, следовал длинный ряд умерших предков, тело ее водружали на Ростры, а сын или ближайший родственник перед всем римским народом произносил над ней похвальное слово. Римляне очень гордились доблестями своих жен и полагали, что в этом отношении они превосходят всех на свете. Даже Элиан, совершеннейший грек по воспитанию и взглядам, в этом пункте остается верен своей расе. Он перечисляет, кого считают лучшими среди гречанок – это все персонажи мифов – и кого – лучшими среди римлянок. Однако он неожиданно прерывает перечисление и говорит, что решил остановиться на этом, «чтобы, – прибавляет он со скромной гордостью, – немногочисленные имена гречанок не потонули в именах римлянок» (Var., XIV, 45).
Но римлянки не просто стояли рядом с мужчинами. Их всю жизнь окружал ореол романтического поклонения. Именно римляне ввели те формы вежливости, которые до недавнего времени соблюдались в Европе. Один грек с изумлением рассказывает о римских нравах. «Женщинам, – говорит он, – …оказывают многочисленные знаки уважения. Так, им уступают дорогу, никто не смеет сказать в их присутствии ничего непристойного» (Plut. Rom., 20).Он не в силах найти слов, чтобы описать «уважение и почет, которым… окружали римляне своих жен» (Plut. Num., 25).Греков это настолько поражало, что они даже придумали теорию, согласно которой это безмерное уважение, граничившее с преклонением, объясняется тем, что первых своих жен римляне добыли, похитив сабинянок, а так как те рыдали и не хотели признать их своими мужьями, римляне дали клятву отныне чтить их, как цариц (Plut. Num., 25; Rom., 14; 20 etc.).Овидий рисует нам женщин, которые пестрой толпой идут по улицам Рима. Их поклонники галантно держат над их головой зонтик от солнца, помогают зашнуровать туфельку, расчищают для них место в толпе – поведение, совершенно немыслимое в Афинах (Fast., II, 311–312; Ars am. II, 209–212).Понятны после этого слова одного римлянина: «Тот, кто бьет жену или ребенка… поднимает руку на величайшую святыню» (Plut. Cat. mal, 20).
Вот почему я прошу читателя представлять моих героинь – жену Лелия, его дочерей и других римлянок – изящными, образованными дамами, окруженными всеобщим поклонением. Они сидят на пирах рядом с мужчинами и с легкостью ведут ученые философские беседы, оживляя собой эти строгие собрания. И если они подчас и вносят в серьезные диспуты легкий оттенок веселого кокетства – ну что же, простим им это. Ведь легкий флирт вообще был свойствен римским вечерам.
Вернемся теперь к семье Гракхов. Корнелия была звездой среди римских женщин. По отзывам современников, она была умна, прекрасна, очаровательна, благородна. Ее одинаково чтили и друзья, и враги ее сыновей. Она была блестяще образованна и талантлива. Цицерон не мог читать ее писем без глубокого восхищения. Он не сомневался, что дети такой матери не могли не стать великими ораторами (Brut., 211).Именно она была тем магнитом, который всегда притягивал людей в дом Гракхов. Это была вполне светская женщина. «У нее было много друзей… в ее окружении постоянно бывали греки и ученые, и она обменивалась подарками со всеми царями» (Plut. C. Gracch., 40).Благородное происхождение и прекрасное воспитание сквозили в каждом ее жесте (ibid.).
Корнелия осталась вдовой с двенадцатью детьми. Тем не менее многие – и римляне, и иноземцы – добивались ее руки. Царь Египта, увидав прекрасную вдову, тотчас же поверг к ее стопам все богатства Александрии и предложил разделить с ним трон. Но Корнелия отвергла все предложения. Она осталась верна памяти своего мужа. Она «приняла на себя все заботы о доме и обнаружила столько благородства, здравого смысла и любви к детям, что, казалось, Тиберий сделал прекрасный выбор, решив умереть вместо такой супруги» (Plut. Ti. Gracch., 1).Дети были главной ее заботой, ее гордостью, отрадой, смыслом ее жизни. Передают такой рассказ. У нее гостила знатная матрона из Кампании. Однажды гостья стала показывать хозяйке свои драгоценности, «самые прекрасные для того века». Когда она в свою очередь попросила хозяйку показать свои драгоценности, Корнелия указала на сыновей, в это время вернувшихся из школы, и сказала:
– Вот мои единственные сокровища (Val. Max., IV, 4).
Она вызвала для них лучших учителей из Эллады, чтобы дать им самое изысканное, самое утонченное греческое образование, одновременно она без конца рассказывала им о подвигах их предков, особенно о своем великом отце, чтобы пробудить в них римские доблести (Cic. Brut., 104; Plut. C. Gracch., 40).Она растила их «с таким честолюбивым усердием, что они… своими прекрасными качествами больше, по-видимому, были обязаны воспитанию, чем природе» (Plut. Ibid).Ее забота о детях стала в Риме притчей во языцех (см. например: Cic. Brut., 104,211). Плутарх говорит, что даже злейшие враги Гракхов не смели отрицать, что среди римлян не было равных им по воспитанию, образованию и заложенному в них матерью стремлению к нравственно прекрасному (Plut. Ti. Gracch., 41).«Мы знаем, как много дала для развития красноречия Гракхов их мать Корнелия, чья просвещенная беседа донесена до потомства ее письмами», – пишет Квинтилиан (Quintil., I, 1, 6).И дети относились к ней с восторженным обожанием, почти преклонением. Они считали ее лучшим, благороднейшим существом на свете и советовались с ней по всем вопросам.
Из двенадцати детей Гракха и Корнелии зрелости достигли только трое – дочь Семпрония и два сына. Старший звался Тиберием. О нем-то и пойдет рассказ.
III
Тиберий Семпроний Гракх был надеждой семьи, гордостью матери, идолом младшего брата. В детстве он много читал прекрасных греческих книг и слушал прекрасные рассказы матери – она чудесно рассказывала. Возможно, именно эти романтические, упоительные рассказы сделали его мечтательным. Реальную жизнь он знал плохо и видел мир сквозь цветной туман грез и мечтаний, где сливались образы героев книг и материнских рассказов. О нем можно было сказать словами Блока:
Он был заботой женщин нежной
От грубой жизни огражден,
Летели годы безмятежно,
Как голубой весенний сон.
И жизни (редкие) уродства
Не нарушали благородства
И строй возвышенной души.
Он вырос утонченным, красивым юношей (Flor., II, 3, 14)с душою нежной и чистой, как весеннее небо. Это был, говорит Веллей Патеркул, молодой человек «чистейшей жизни, цветущих дарований, движимый самыми возвышенными намерениями и украшенный всеми добродетелями, какие только могут дать смертному природа и прилежание» (Veil., II, 2)..По словам Плутарха, юный Тиберий был храбр, воздержан, бескорыстен и великодушен (Plut. Ti. Gracch., 2).Кроме того, он был сентиментален, чувствителен и плохо владел собой – мог безудержно рыдать от острой жалости к униженным и оскорбленным или к самому себе. Он был мягок и кроток в обращении (Plut. Ti. Gracch., 2).Римляне любили его не только из уважения к его знаменитым родителям, но и за его чистые нравы.
Тиберий вряд ли помнил своего отца, хотя воспитан был в благоговейном уважении к его памяти. Кроме матери, еще один человек опекал его с отроческих лет – то был Сципион Эмилиан. Он с детства знал семью Гракхов, с которой был связан самыми тесными узами родства. Потом эти связи еще укрепились, ибо он женился на Семпронии, дочери Корнелии. Вот почему Сципион считал своим долгом постараться заменить отца осиротевшим мальчикам. Когда он был назначен командующим под Карфагеном, то взял с собой Тиберия, которому в то время было лет 16–17. Мальчик даже жил в одной палатке с главнокомандующим (Plut. Ti. Gracch., 4). В Африке Тиберий показывал чудеса храбрости: Фанний, зять Лелия, сам человек редкого мужества, вспоминал, что они вместе с Гракхом первые взошли на стену Карфагена и получили золотой венок (Plut. Ti. Gracch., 4). Как и все, кто был знаком со Сципионом, юный Тиберий подпал под его влияние. Блестящие подвиги Публия поразили его, поэтому меня ничуть не удивляет сообщение Плутарха, что Тиберий стремился подражать всем его поступкам (ibid.).
Но постепенно между ними начало замечаться охлаждение – Тиберий все более и более отдалялся от своего бывшего кумира. Очевидно, он жаждал самостоятельности, а Сципион подавлял его своим умом и величием славы. Была и еще одна тайная причина. Тиберий был необычайно, болезненно честолюбив (Арр. В. C., 1,9).Когда он узнал, например, что школьный товарищ опередил его на лестнице почестей, он переживал это как страшную трагедию (Plut. Ti. Gracch., 8).Его восторженный почитатель и биограф Плутарх пишет, что даже злейшие враги не могли обвинить его героя ни в чем, кроме «непомерного честолюбия» (Plut. Ti. Gracch., 45).С детства он мечтал о славе, причем о славе совершенно особенной, необыкновенной, о которой рассказывала мать. В воображении своем он видел себя вторым Сципионом. Между тем наследником Публия Африканского считался не он, а его зять Эмилиан. Он разрушил Карфаген, он был первым гражданином, его имя гремело повсюду. Это невыносимо уязвляло Тиберия. Некоторые современники считали даже, что он затеял свою реформу оттого, что был не в силах выносить, что его мать называют тещей Сципиона, а не матерью Гракхов (Plut. Ti. Gracch, 8).
Плутарх прямо пишет, что главной причиной расхождения Тиберия с нашим героем было соперничество в славе (ibid.,7). Как понимать эти слова? Какое могло быть соперничество в славе у разрушителя Карфагена с мальчишкой, не занимавшим еще ни одной магистратуры, не совершившим еще ничего не то что великого, а просто выдающегося?! Очевидно, слова эти относятся не к Сципиону, а к Тиберию. Это он ревновал к славе своего знаменитого родственника и отдалился от него, досадуя, что исходящий от Сципиона блеск совершенно затмевает его собственный слабый свет. И вот тут-то и произошло событие, заставившее Тиберия не просто отдалиться от Сципиона, а глубоко его возненавидеть.
В 137 году до н. э. Гракх был выбран квестором. Он вытянул жребий ехать под Нуманцию с консулом Гаем Гостилием Манцином [160]160
Это был близкий родственник, возможно, кузен того Манцина, которого Сципион когда-то в Африке снимал со скалы.
[Закрыть]В воображении Тиберия Испания была сказочной страной, овеянной романтическими рассказами матери. В Испании совершил свои волшебные подвиги Сципион Великий. В Испании воевал его отец. Разве не чудесно, что судьба сразу же, на пороге жизни, посылает его именно в Испанию? Разве не виден в этом великий промысел богов? Вот почему Тиберий с восторгом принял назначение, которое привело бы в ужас большинство его сверстников, трепетавших при одной мысли об этой ужасной стране. И не последнее место в его душе занимала мысль о его сопернике Публии Африканском. Ведь и его слава началась с Испании. Он, будучи простым офицером, затмил полководца и один спас римское войско. Несомненно, в мечтах своих Тиберий видел себя на его месте, лелеял надежду отличиться не меньше зятя и показать наконец всему Риму, кто же настоящий внук Великого Сципиона, он или сын Эмилия Павла.
Единственное, что отравляло радость Тиберия, это мрачные знамения, преследовавшие консула. «Когда в Ланувии проводили ауспиции, куры улетели из клетки в Лавретинский лес, и их не нашли. В Пренесте в небе виден был пылающий факел. Среди ясного неба грянул гром. В Таррацине претор… стоя на корабле, сожжен был молнией. Фуцинское озеро разлилось на пять миль во все стороны. В Грекостасе и Комиции показалась кровь. На Эсквилине родился жеребенок с пятью ногами. А когда консул Гостилий Манцин всходил на корабль в порте Геркулеса… неожиданно услыхали голос:
– Не езди, Манцин! [161]161
По-латыни эти слова звучат аллитеративно, как заклинание: «Mane, Mancine!»
[Закрыть]
Он спустился и сел на другой корабль, уже в Генуе, но на судне нашли змею, и она ускользнула из рук» (Jul. Obsequ., 83(22)).
Казалось, все силы преисподней, неба и земли, все звери и птицы говорят консулу: «Не езди, Манцин!» Тиберий, как и его родители, был человеком глубоко религиозным, и его не могли не смутить эти мрачные предзнаменования.
Наконец они прибыли на место. Консул был человеком благородным, честным, но абсолютно непригодным для трудной войны, тем более для такой войны, какой была Нумантинская. Вскорости он был выбит из лагеря, потерпел поражение и «под бременем обрушившихся на него бед уже и сам не знал, полководец он или нет» (Plut., Ti. Gracch.,5). Кончилось тем, что 20 тысяч римлян, находившихся под его командованием, были оттеснены в какое-то ущелье и заперты там 8 тысячами испанцев!
Их ожидала голодная смерть. Выхода не было. И тут нумантинцы неожиданно узнали, что среди римлян есть молодой офицер по имени Тиберий Гракх. Они сразу же вспомнили своего благородного врага и незабвенного друга. Они спросили, кем приходится ему молодой офицер. Услыхав, что это его сын, они закричали, что верят ему одному, и потребовали его для переговоров. Наконец-то стала сбываться мечта Тиберия! Римское войско в смертельной опасности, все гибнет, консул в отчаянии, на нем одном сосредоточены все надежды. С бьющимся сердцем вступил он в неприятельский лагерь. Долго он говорил с нумантинцами и наконец под собственное честное слово заключил с ними мир. Враги выпускали римское войско целым и невредимым, а римский народ фактически отказывался от этой части Испании, то есть признавал себя побежденным.
Войско уже успело отойти довольно далеко, как вдруг Тиберий обнаружил, что у него пропали таблички с записями и расчетами, которые он вел как квестор. А по этим записям он должен был отчитываться перед сенатом. Конечно, он оставил их в лагере, который сейчас захвачен врагами! Делать было нечего. Тиберий повернул назад и один поехал к грозной Нуманции. Увидав его, испанцы выбежали из крепости и в изумлении столпились вокруг. В ответ на их расспросы Гракх умолял их найти его таблички. Он думал обождать пока у ворот, не желая входить в город, враждебный Риму. Но нумантинцы встретили его как родного. Они и слушать не хотели его робких протестов, «взяли его за руки и горячо просили не считать их больше врагами» и почти силой втащили в ворота. «Когда он вошел в город, граждане первым делом приготовили завтрак и хотели, чтобы он непременно с ними поел, потом возвратили таблички и предлагали взять все, что он пожелает, из имущества». Но Тиберий был слишком воспитанным и тактичным человеком, чтобы принять эти предложения. «Он не взял ничего, кроме ладана, который был ему нужен для общественных жертвоприношений, и, сердечно распрощавшись с нумантинцами, пустился догонять своих» (Plut. Ti. Gracch., 6).
Тиберий был на седьмом небе от счастья. Пока корабль медленно ехал к берегам Италии, он упивался прелестными мечтами. Он представлял, как его примут в Риме, как будут прославлять как героя, спасшего 20 тысяч римлян, как будет гордится им его мать, с какой завистью и благоговением будут смотреть на него школьные друзья! Увы! Что ожидало его в городе!..
В Риме их встретили взрывом возмущения, чуть ли не градом камней. Римляне были вне себя от гнева и унижения. Говорили, что со времени основания города Рим не знал такого позора. Каждое слово злополучного договора было для квиритов, как удар бича. Они готовы были разорвать на куски авторов унизительного мира. Но они были бессильны, и это-то и приводило их в особенную ярость. Они не могли отказаться от позорного договора – он был скреплен консулом, скреплен торжественной клятвой. Нарушить ее было бы клятвопреступлением. Они оказались в ловушке, как и Манцин.
Консулом был тогда Люций Фурий Фил, неразлучный друг Сципиона и Лелия. В полном смятении он обратился за советом к обоим друзьям, главным образом, конечно, к Сципиону. И тот нашел неожиданный выход. Некогда, еще во времена бородатых консулов, римляне попали в такое же безвыходное положение. Они воевали тогда с самнитами. И вот враги заперли римлян в Кавдинском ущелье и заставили подписать позорный мир, фактически полную капитуляцию. Когда злополучное войско вернулось домой, город охватило отчаяние. Женщины оплакивали позорно спасенных как умерших, сенаторы сняли одежды с пурпурной каймой и облачились в глубокий траур, все торжества, браки и празднества были отложены на год. Спасенные воины прятались от дневного света, и на всех нашло какое-то немое бездействие печали (App. Samn., IV,7). Выход предложил сам консул Постумий. Он спокойно заявил, что он один виноват в случившемся. Он сделал это, чтобы спасти ни в чем не повинных воинов. Но ни сенат, ни народ мира не ратифицировали. Значит, Рим может не считаться с его договором. Но, чтобы окончательно очистить себя перед богами и людьми, пусть римляне выдадут его, консула, и весь военный совет самнитам, нагими, со скрученными за спиной руками. Вот так же, заключил Публий, подобает поступить и в этом случае.
Фил, убежденный другом, выступил в сенате и предложил выдать нумантинцам виновников позорного договора – Манцина и Помпея, который недавно также заключил договор, оскорбительный для римской национальной гордости. И вот оба бывших консула теперь стояли посреди Курии, опустив головы, под гневными и насмешливыми взглядами отцов. Оба оказались вполне достойными своих предков. Безродный Помпей безудержно рыдал, умолял и чуть ли не ползал на коленях перед сенаторами. А знатный Манцин твердо и спокойно заявил, что виноват он один и предложение консула кажется ему очень разумным. В результате Помпея помиловали, а Манцина обнаженным, со связанными руками выдали нумантинцам. Впоследствии Фил признавался, что запомнил на всю жизнь этот случай как величайшую из виденных им в жизни несправедливостей (Cic. De or., I, 181; De off., Ill, 109; De re publ., Ill, 28).
Нумантинцы отказались принять Манцина, не желая тем самым очистить римлян от клятвопреступления. Но он был уже навеки опозоренным. «Возвратившись домой, – рассказывает Цицерон, – Манцин счел себя вправе явиться в сенат; но народный трибун… велел его вывести, заявив, что он уже не гражданин» (Cic. De Or., I, 181).Что же касается Помпея, он мигом оправился от пережитого испуга и дошел до такой подлости, что даже набросился с упреками на Фила, который вытянул жребий ехать под Нуманцию. Потеряв терпение, Фил объявил, что берет его с собой, чтобы отнять у него возможность клеветать. Так что Фурий отправился в Испанию, везя с собой их обоих – Манцина, связанного и обнаженного, и Помпея, свободного и в одежде легата (Val. Max., Ill, 7,5).
Быть может, читатель заметил одно различие между тем, как поступили с Постумием, и как с Манцином. Тогда выдан был весь военный совет, сейчас – один консул. Между тем всем прекрасно было известно, что договор заключал вовсе не консул, а квестор Гракх! Всех потом интересовал вопрос, как Тиберию удалось избегнуть участи Манцина. Большинство римлян склонялось к мысли, что это Сципион Африканский, «обладавший тогда в Риме огромной силой», спас своего незадачливого родственника (Plut. Ti. Gracch., 7).Впрочем, у нас нет никаких оснований обвинять Публия в лицеприятии. Я уверена, он поступил бы так же, если бы на месте Тиберия был совершенно неизвестный ему молодой человек. Он всегда считал, что за все, что происходит на войне, в ответе главнокомандующий. Будь он сам на месте Манцина, он не колеблясь взял бы все на себя. Ему казалось бессмысленной жестокостью опозорить всех офицеров, сражавшихся под началом Манцина, и навеки испортить жизнь неопытному мальчику, который столь неудачно вмешался в дело.
Итак, Тиберий был спасен. Его имя даже никто не упомянул. Но он пережил такое унижение, как никогда в жизни. Он, мнивший себя героем, спасителем Рима, был обесчещен перед всем Римом. Это было ужасно. Он, заключивший договор под свое честное слово и воззвавший к памяти отца, стал лжецом и предателем в глазах доверившихся ему людей, тех самых нумантинцев, которые так простодушно брали его за руку, приглашали завтракать и называли своим другом. Он, считавший себя гордостью своего рода, запятнал память собственного отца! Это было еще ужаснее. Но самое ужасное было даже не это. Он видел, как со всех сторон теснили консула, как осыпали его горькими упрекали, но Манцин ни слова не сказал в свое оправдание, он даже намеком не упомянул истинного виновника договора, его, Тиберия Гракха! И он покорно протянул руки, чтобы его связали, даже не взглянув ни разу на Гракха. Как поступил бы в подобном случае отец Тиберия? О, в этом-то у Тиберия не могло быть ни малейшего сомнения. Он сказал бы:
– Я виновен также, как Гостилий Манцин, и я пойду вместе с ним к нумантинцам.
Да, так сказал бы его отец. Но Тиберий сидел, потупя голову, не смея поднять глаз, и не мог произнести роковых слов! Не смерть его страшила, хотя и смерть тоже. Ведь он так любил жизнь и все свои блестящие надежды! И все-таки он никогда бы не отступил в бою и достойно принял бы смерть. Но быть выданным нагим на поругание врагам, утратить вместе с жизнью честь, утратить навеки, безвозвратно, – о, этого сделать он был не в силах! Ибо даже если бы враги его пощадили, кем бы стал он отныне – жалким изгоем, парией. И это он, Тиберий Гракх, которого все так любили, которого считали украшением семьи! И вот он, сознавая свою слабость, так и не произнес роковых слов и позволил консулу уехать одному. И это было вдвойне позорно еще и потому, что несчастный консул его всегда любил, ему доверял, кроме того, по римским понятиям, консул считался для квестора отцом. И вот этого отца он предал! Вот что было самым жестоким, нестерпимым унижением!
Люди редко обвиняют в своих бедах самих себя. Во всяком случае, Тиберию это было менее всего свойственно. Он никогда не мог забыть чудовищное унижение, которое пережил в сенате, – а потому был смертельно оскорблен. До самой смерти это чувство было в нем настолько сильно, что большинство современников было убеждено, что всю свою знаменитую реформу он затеял, чтобы отомстить отцам. Цицерон пишет: «Тиберию Гракху причинила боль и страх та ненависть, которую вызвал Нумантинский договор… и суровость, с которой сенат отверг этот договор. Это-то событие и заставило его, человека смелого и знаменитого, отпасть от авторитета отцов» (Cic. Har. resp., 43; ср. Cic. Brut., 103; Veil., II, 2; Oros., V, 8,2; Flor., И, 2,2; Quint., VII, 4,13; Dio., 83,2).
Но главным виновником своих мук он считал своего безжалостного родственника Публия Африканского. У Плутарха есть любопытное место. Он говорит, что римляне были уверены, что жизнью Тиберий обязан Сципиону, – а это само по себе было нестерпимо для самолюбия Гракха! – «и все же, – продолжает он, – Сципиона осуждали за то, что он не спас Манцина и не настаивал на утверждении перемирия с нумантинцами, заключенного усилиями Тиберия, его родича и друга» (Plut. Ti. Gracch.,7). Довольно ясно, кто мог «осуждать» Сципиона за то, что он не утвердил мир Тиберия!
Когда нас обидят, обидят незаслуженно, да еще обидят те люди, которых мы любили, мы, естественно, ищем сочувствия и утешения. Вот почему Тиберий стал отдаляться от своих прежних приятелей, Рутилия и Туберона, – нечего было и думать жаловаться на Публия этим людям, которые буквально на него молились. Он стал искать других друзей. И прежде всего это был его тесть, Аппий Клавдий, – тот самый Аппий, который некогда соперничал со Сципионом из-за цензуры. Тесть для римлянина – второй отец. А Тиберий был любимцем Аппия, и Гракх всей душой привязался к старику. У тестя он находил неизменное сочувствие. Вот уж его не надо было убеждать в том, что Сципион незаслуженно и безжалостно его обидел! Аппий прекрасно помнил непереносимую гордость и змеиный язык этого человека! По словам Лелия, он ненавидел Сципиона (De re publ., I, 31).Уж, конечно, старик убеждал Тиберия совсем порвать дружбу с Публием.
Затем был младший брат Тиберия, Гай Гракх. Между братьями была большая разница – девять лет. Тем не менее Тиберий всегда считал брата своим лучшим другом. «Они жили душа в душу», – говорит Цицерон (Rab. Mai.,16).Это был очень умный и очень одаренный юноша. Он обожал Тиберия, преклонялся перед ним, считал лучшим человеком на свете. В долгих беседах Тиберий изливал ему душу, делился своими планами и надеждами. Можно себе представить, каким бальзамом для его израненного сердца было восторженное обожание этого пылкого мальчика [162]162
Вся дальнейшая жизнь Гая подтверждает силу его любви к брату. Беседы об аграрном законе они могли вести в течение двух лет – с 136, когда Тиберий вернулся из Нуманции, по 134 год, когда Гай, в свою очередь, туда отправился. Гай был единственным человеком, который во всех подробностях изложил, как и когда у Тиберия появилась впервые идея о законе (Plut. Ti. Gracch., 8). А Тиберий не задумываясь вводит этого мальчика в аграрную комиссию, то есть делает его своим ближайшим помощником. Значит, все было у них заранее обдумано и договорено.
[Закрыть]. На Гая же эти беседы произвели неизгладимое впечатление. С того времени он всем сердцем, всей душой возненавидел Сципиона.
Наконец, в то время Тиберий близко сошелся с одним очень интересным семейством – Публием Муцием Сцеволой, по прозвищу Юрисконсульт [163]163
Это двоюродный брат Сцеволы Авгура. См. родословные таблицы.
[Закрыть], одним из лучших правоведов своего времени, и с его братом Крассом Муцианом. Сцевола был человеком милым, доброжелательным, честным и трудолюбивым. Он с головой погружен был в юриспруденцию. Но эти сухие занятия не мешали ему быть дружелюбным и веселым – он играл в мяч почти так же блистательно, как составлял завещания (Cic. De Or., 1,166).Ему только, быть может, не хватало широты двоюродного брата, Авгура, зятя Лелия, который под влиянием своего тестя стал интересоваться и историей, и философией, и теологией.
Красс же был человек умный, блестяще образованный и одаренный. По словам Семпрония Азеллиона, молодого офицера Сципиона, занявшегося историей, у Красса было пять высших благ, на которых зиждется человеческое благополучие: он был богат, знатен, красноречив, в совершенстве знал право, наконец, был верховным понтификом [164]164
Понтификом он стал через год после трибуната Тиберия.
[Закрыть], то есть главой всего римского культа (HRR,Asell., Fr. 8).Цицерон говорит, что всегда восхищался его трудолюбием и удивительными дарованиями (Brut., 98; De Or., I, 216).В то же время было в нем что-то холодное, даже неприятное. Это ясно показывает один случай, который произошел несколько лет спустя после описываемых событий. Красс, бывший тогда консулом, вел очень трудную войну в Малой Азии. Он штурмовал какой-то город, и ему понадобилось большое длинное бревно для стенобитного тарана. Он видел подходящее бревно у одного из союзников и отправил к нему письмо, прося прислать его. Но, хотя консул все ясно объяснил, тот прислал совсем другое бревно, рассудив, что оно лучше подойдет для тарана. Тогда Красс велел наказать его телесно, сказав, что, когда он получает приказ, должен повиноваться, а не лезть с непрошеными идеями (HRR, Asell., Fr. 8).
Но этот поступок вовсе не вызвал ненависти греков. Напротив, Красс был очень популярен благодаря своей удивительной учености и особому такту, которыми обладал. В Малой Азии, проводя судопроизводство, он говорил с каждым не только по-гречески, но на его родном диалекте! Причем был так изысканно любезен, что даже декреты издавал на соответствующем наречии. Его язык и произношение были безупречны (Val. Max., VIII, 7,6).
Красс не любил Сципиона, а быть может, тайно ему завидовал (Cic. De re publ., 1,31) – обстоятельство, делавшее его общество еще более приятным для Тиберия. Все эти знатные, образованные, утонченные люди составляли теперь дружеский кружок. Их связывали самые тесные узы дружбы и даже родства – в самом деле, Гракхи были братьями, Аппий – тестем Тиберия, а Гай настолько сблизился с семьей Красса, что впоследствии женился на его дочери Лицинии. Они непринужденно беседовали, обсуждая все политические новости. Но Тиберия интересовал теперь только один вопрос – аграрный закон. Казалось, все силы его ума и души сосредоточены были на нем одном.
Когда мысль об этом роковом проекте пришла ему впервые в голову? Конечно, он давно слышал о нем в доме Сципиона в то время, когда еще восхищался всем, что говорил и делал Сципион. Но только теперь, вернувшись из Испании, он вдруг загорелся этой идеей. Его враги считали, что задумал он это под влиянием обиды после провала Нумантинского договора. Но Гай вспоминал, как брат с волнением рассказывал ему, что по дороге в Испанию, проезжая по полям Италии, он увидел «запустение земли, увидел, что и пахари и пастухи – сплошь варвары, рабы из чужих краев», и у него сжалось сердце. «Тогда впервые ему пришел на ум замысел, ставший впоследствии для обоих братьев источником неисчислимых бед» (Plut. Ti. Gracch., 8).Интересно, что Гай тоже свидетельствует, что мысль о законе овладела его братом после Нуманции.