Текст книги "Поводыри богов (сборник)"
Автор книги: Татьяна Алферова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Он спал и в то же время был на огромной поляне на холме, на поляне, покрытой травой и народом, что травой. Мокошь Подательница Благ в грозной и простой красоте неотрывно глядела из центра. Глубокая яма, куда Богиня укладывалась спать на зиму, затянула свой мрачный глаз светлой мокрицей с мелкими круглыми листиками. Кольцо костров крады вкруг Богини сияло живым, только что зажженным огнем, бледным от солнца. Другие огни в окрестных деревнях и городе спали мертвым сном третий день, чтобы родиться нынче от нового, живого. В капище на земле в больших чанах зеленели первые плоды: горох и бобы. Против центральных высоких кленовых свежесрубленных хором расположился немолодой наследник князь Игорь в широких сборчатых штанах, заправленных в полосатые гетры, в парчовой острой шапке, отороченной мехом черной куницы из древлянских лесов. Гриди, младшая дружина, стояли полукругом, томясь на жаре в толстых плащах одинцового сукна с камчатными подпушечками. Острый запах крепких и потных тел, дыма, свежего сыра, давленых бобов, многоцветных венков, нагретой на солнце коже поясов и перевязей, начищенного железа заполнял святилище до небес и теснил людей. Княгиня Ольга сидела подле мужа на кресле с резной спинкой; ящеры, переплетаясь ушами и хвостами, глядели поверх ее плеч, не замечая выше сидящих Хугина и Мунина, верных воронов Одина. Княгиня редко смотрела на мужа, больше на Мокошь, на жрецов, готовящих бескровную жертву, на кощунника, тихо перебирающего гусли в ожидании выступления. Княгине было смутно, тошно с утра, но сидела прямо, глядела величаво и спокойно. Солнце над головами играло и толкалось, как плод у нее в животе. Горели костры, прибавляя жару, плыла в их дыму Мокошь с опущенными к земле руками, и не было уж за ней резвых юных всадниц с золотыми сохами, а выступали мужчины с солнцами в руках на тяжелых конях с солнечными головами.
Вышел вперед кощунник, тронул струны, повел рассказ о Купале, приведенной в жены к Ящеру, утопленной в Волхове, об их свадьбе в речном царстве, на желтом дне в светлом перламутровом дворце. Сотня имен была у Купалы, но как бы ни называли ее, хоть Персефоной, хоть Прозерпиной, должна была на полгода спускаться к супругу в подземный мир от ясных глаз золотого солнца. Сотня имен у Ящера, но как бы он ни звался, хоть Аидом, хоть Посейдоном, не мог удержать жену более полугода, ускользала, возвращалась наверх к солнцу и людям с первым жаворонком. Люди слушали кощунника, дивились, глазели издалека, как жрецы почтительно подносят жертвы идолам, благодарят и просят, но просят чаще; как улыбается сверху с чистых небес добрый бог Белый Свет, Дажьбог.
Поднимались к небу знамена с зашитой по углам полотнища чародейной травой, звенели жезлы, возвещая ритуальный танец, кружились плясуньи, летели длинные рукава купальских рубах, летели и не догоняли хозяек, кружились русальцы, обученные плясуны, топали ногами и прыгали, падали на землю в изнеможении. Главный волхв, нарядный, щеголеватый, разбивал глиняный горшок с травой дивосилом и чесноком, возвещая окончание обряда. Бегали младшие волхвы, провожая высоких гостей в хоромы с земляными, пряно пахнущими лавками – напротив требища, сотрапезничать с богами. Простой люд растекался, плескался по холму: праздновать Дажьбогу, Мокоши, пить миром сваренное пиво, плясать, топать ногами, вести хоровод.
В прохладных хоромах на земляные лавки, покрытые нежным дерном, сто гостей садилось против князя, а другое сто – по левую руку, и третье сто – по правую.
Встал князь Игорь, поднял рог с чеканной оковкой, чуть не полведра хмельного меда вмещал рог. Не как рядобную чару поднял рог, не пустил по кругу – поднес в дар верховному жрецу. Княжеский дар с хитрым узором. Многомудрый жрец-хранильщик придумал и растолковал искусному серебрянику, как чеканить узор: два дива, как живые, поводят клювами, расщеперя гребни; бежит хорт-пес за зайцем, цветет хмель, переплетаясь гибкими стеблями – выше, выше. Купала в нарядной вышитой рубахе держит тугой лук нежными полными руками, вот уж легкие стрелы летят, попадают в Ящера-Кащея.
Богат подарок, велика честь. От радости верховный жрец пошатнулся, побледнел от восторга. Протянул обе руки за рогом, пригубил мед. А князю мало праздника. Хлопнул в ладоши, подал знак, и встал новый кощунник перед пирующими. Новый, да известный: лучший кощунник старого князя Олега по прозвищу Соловей, тот, кто только-только приехал из чужих земель вместе с купеческими караванами. Не стал в Царьграде ждать русских послов, снаряженных новый мир с греками подписывать, раньше уехал, видать, князь Олег его воротил.
Одетый богаче и прихотливей главного волхва, в однорядке невиданного узорного сукна с золотым шитьем, камчатом плаще, плетеном серебряном поясе, Соловей поклонился собранию, и вздрогнул на дальнем конце стола кудесник-деревенщина в худом бедном платье. Кощунник завел песнь, растолковывающую узор на дивном роге, даре князя Игоря верховному жрецу. Песнь о Кащее и его смерти, укрытой в зайце. Потому от зайцев и жди худа, поворачивай домой, коли дорогу перебежит… Похищает Кащей прекрасную белотелую деву, но не Моревной зовет ее сказитель, не Русой-Русой, не Купалой. Зовет ее греческим именем, непривычным уху, неловким, но чудесным – Анастасия, что значит – воскресение. Чтобы выручить Анастасию, надо выпустить Кащееву смерть, но ни пестрая птица-ястреб, ни быстрый хорт-собака не могут поймать смерть-зайца. Дунул див, дохнул другой, вся округа взволновалась, все леса, и поля, и моря, и реки. Волшебная сила взметнула стрелы на Кащея. Как первая стрела изломилась, вторая – изогнулась, а третья стрела летит прямехонько, вот она, смерть Кощея – Змея-Ящера.
Шла чаша по ряду, хмелели гости, ноги перед скамьей расплетали, забывали о новом кощуннике Соловье. А тот, нарядный, шептался, перемигивался с волхвом-деревенщиной, и оба радовались встрече.
Угасает день, Ящер разевает пасть, ждет нареченную. Выходят из хором высокие гости, поднимаются с земли прочие, ведут невесту-красавицу, увенчанную плетеным цветочным венком поверх голубой камки фаты, в пышном свадебном уборе, к реке. Волхвы несут следом волшебное зелье из дягиля, высокой и сильной травы, цветущей малыми солнцами. Подружки невесты несут творожные лепешки, медвяные калачи и горшки с гороховой кашей, поют печальные песни: «Где твоя невеста? В чем она одета? Как ее зовут? И откуда привезут?» – а глаза их смеются и весело звенят на смуглых щеках серебряные колты, подвешенные к парадным венцам. Плачет невеста, мочит ресницы пальцем, измазанным в молоке, а полные губы горделиво изгибаются – сколько народу смотрит на нее, сколько народу избрало ее самой красивой из всех, то-то осенью от женихов отбоя не будет. Много народу, но могло быть еще больше. Великий князь, вещий Олег не приехал. Молодая разведет костер – первый из костров на берегу – без великого князя. Не жалует он народные праздники. Лишь Перуна да своих урманских богов чтит. А наследник, подколенный князь Игорь, не гнушается. Жены его, княгини Ольги, правда, не видно, отбыла давеча в кремль. А то ж, у князей и людей их свои боги, свои обряды. Но наследник, хоть и княжьего племени урманского, будет к реке вечером, и дружина с ним. Ах, какие красавчики, какие ладные. Покупаться бы с такими, полюбиться бы… И падают, падают девичьи сердца на самое дно Волхова, Ольховой реки. Причитает на берегу певунья с распущенными тяжелыми волосами, выбранная «мать» невесты, щеки ее в полосках золы в знак горя, просит жалобно:
– Не берите воду, не косите травы на берегу, не ловите рыбу – не рыба это, а тело моей дочери, не трава, а коса ее, не вода, а краса погибшая.
Катятся огненные колеса с крутого берега, горят костры из дубовых сучьев, пахнет зажженным конопляником, привязанным к купальскому столбу, взлетают над кострами легкие ноги. Пары, взявшись за руки, бегут к реке, чтобы унять жар, смыть сладкую усталость и снова ринуться на ненаглядного врага, впечатать нежную спину в теплую траву, иссушенную солнечным желанием, или прямо в речной песок, захлебываясь от воды, несвязных слов и блаженных стонов. Бурлит поток от яростного сплетенья тел, не разберешь, человечьих ли, рыбьих, русалочьих. Пританцовывают чаши, малыми букашками ползут с их стенок знаки плодородия, бегут по песку, плывут по воде, забиваются под рубахи и поневы, жгутся, щекочут ножками, и нет от них спасения, не спрятаться, не укрыться нигде, разве что в объятиях, в другом теле, снедаемом тем же недугом. Тогда успокаиваются знаки, засыпают, чтобы к весенним Комоедицам, ровно через девять месяцев, огласить округу звонким воплем нового рождения. И новые чаши вращаются на гончарном кругу, бесконечном кругу, череде рождений и желаний, череде смертей: малых, в тесных объятиях, и настоящих смертей, тех, о которых никто не вспоминает купальской ночью, задыхаясь и исчезая в темноте глубокого короткого сна.
21Еще не угас день, не звенели голоса на берегу, не шлепали волны прохладной ладонью по горячим телам, а запах дыма плыл еще сверху – от холма, где чествовали славянскую богиню, а не снизу, от Волхова и ночных костров на берегу. Но зной уже сдавался, и солнце в огненной колеснице, запряженной дружными лебедями, неслось к западу. Распрямлялись травы, жадно пили подземную воду, кому сколько достанется. Вдоль берега травы выше и зеленее, богаче и мягче, ближе к холмам – пониже, поскромнее, как люди из торгового города и дальних поселений. Одни и те же люди, но горожане пьют и едят слаще, одеваются чище, характеры у них привередливее. Много у княгини Ольги в саду заморских цветов, привезенных издалека, пышных, ярких, не все они, изнеженные теплом и водою в достатке, переживают суровые северные зимы, а любит княгиня неприхотливые васильки цвета неба, ромашки с желтым, что солнце, сердцем и мелкие маки, алые, как кровь.
В тереме у княгини прохладно, толстые стены не пускают зной, узкие окна – только для шустрых ветерков, не для яростных лучей играющего солнца. Прохладно, тихо. Княгиня прилегла на широкое ложе, застеленное покрывалом тонкорунных золотых овец, прибежали девушки, принесли светлого меда, ранней земляники. Не пила и не ела Ольга, провалилась в сон, а сон не мягкий, не ласковый, возвратил тот сон вчерашний разговор с мужем, да только не вдвоем они говорили, а еще кто-то сидел сбоку, темный, страшный, мудрый. Растолковывал княгине то, что скрыто за речами, пугал.
Вчера вечером, поздно, перед самым большим ладожским праздником, князь Игорь послал за ней. Ольга подосадовала в душе. Завтра ей нелегко придется: сидеть на солнце, с тяжелым и таким же круглым, как солнце, животом, дышать зноем и жертвенными кострами, благодарить русальцев, говорить с гостями, со жрецами, а муж зовет ночевать. Неужели не мог обойтись своими девушками, вроде достаточно их в кремле, не всех, поди, и помнит-то, к иной не входил ни разу. Держит для подарков – не больно муж яростен на ложе. А девушки все как одна мечтают понести от него, стараются соблазнить. Первенец от князя – великая честь и большая удача. Любой возьмет такую девушку в жены, даже боярин. Ведь женское тело хранит память о первом мужчине до тех пор, пока в чреве завязываются дети, и все последующие дети также унаследуют княжеский блеск и частицу княжьего семени. Вздохнула Ольга: хоть местные бояре, словенские да меря, удивлялись свободе варяжских жен, отказать мужу в такой просьбе нельзя. Нянька и девушки убрали княгиню, умастили драгоценным греческим маслом, расчесали, вдели в уши тяжелые серьги. Пошла Ольга, и нянька с нею.
Князь Игорь сидел в дубовом кресле, не на ложе, Ольга удивилась. Когда же он услал няньку, поняла, муж хочет поговорить с ней о завтрашнем дне, а не возлечь на перину. Ребенок у ней в животе повернулся и прислушался. Князь встал, положил руку на живот жены, улыбнулся:
– Не рано ли моему наследнику в разговор встревать?
Ольга подняла к нему лицо. Она подурнела, знала о том, но не смущалась своей бледности и кругов под глазами, так заведено Фрейей, нежной урманской богиней, и ею же заведено, что муж, охладевая к жене на ложе в этот срок, любит и нежит ее более обыкновенного. Недавние речи Свенельда не давали покоя, но заговаривать о том нельзя, первой нельзя, муж догадается обо всем. У него нюх на опасность, как у чуткого зверя из лесной чащи. Свенельд не дорог княгине, он хороший воевода и полезен в делах как советник, но молод, ему еще расти и расти до великого воина, так что его жизнь не столь значима. Но великий князь, заменивший отца и более отца уважаемый – бесценен. Никого за свою не слишком долгую жизнь не почитала так княгиня, как вещего Олега. И не любила так никого. Кроме мужа. Она видела, как слаб, боязлив князь Игорь; знала его жадность, как правило, неуместную, его бахвальство и неверность, его недальновидность, скудость ума, скрашенную изворотливостью. Лучше него разбиралась в делах молодого государства, лучше говорила с послами и жрецами, знала больше наречий, стран, поверий и богов. Но он был ее мужем, он делил с нею ложе – нечасто, он владел ее сердцем. Душа принадлежала великому князю, но у женщин душа маленькая, а сердце большое, Ольга знала об том и не расстраивалась, приняла как есть. А вот муж ее ничего не мог принять, кроме своих желаний. Так что же, на то она и княгиня, а больше – женщина. Она не желает выбирать между ними, князем большим и князь-Игорем, и сделает все, чтобы вопрос выбора не стоял вовсе. Ольга разумна и хитра. Но она в тягости, и это притупило всегдашнюю прозорливость, нельзя отвлекаться на ласку, на нежность времени нет. Она пропустила угрозу великому князю, допустила угрозу. Но платить за нее жизнью мужа не станет. Оба будут с ней, живые. Игорь здесь, в Ладоге, и он не должен догадаться о ее планах. Другой далеко, пусть она никогда не увидит вещего Олега, если так надо для его жизни, пусть муж терпит.
Князь Игорь, к Ольгиному удивлению, повел речь о богах. Ты знаешь всех местных богов, говорил муж, а тот, темный и невидимый, притаившийся в углу сбоку, переводил – твой муж хочет сказать, что женщины суеверны и склонны прельщаться всяким новым идолом, любого незнатного рода. Ты знаешь, продолжал князь Игорь, что князь Олег (не сказал – Великий князь!) хочет заставить все племена поклониться Перуну, богу словен и балтов, как главному богу. Народ, верно, не будет доволен тем правителем, кто приведет нового главного бога, неродного или неблизкого народу.
Ольга подумала про себя, так ли уж плох единый для всех главный бог? И тотчас тот темный в углу сбоку отвечал: единый бог хорош для правителя, единый бог суровей и жестче, единый бог беспощаден. А из множества идолов можно найти и верного помощника, и ласкового наперсника, и карающего судью; в пантеоне богов найдутся боги, добрые для народа, и другие – добрые для князей. Преследующие нерадивую чернь и наказывающие дурного властелина. У жестокого и наивного народа боги такие же наивные и жестокие, хоть Ящера возьми, хоть Мокошь. Есть боги для мужчин и боги для женщин. Для больных и для здоровых, для воина и земледельца, для каждого. Даже для зверя и птицы, для камней, воды и света. Нет, не согласилась Ольга, единый бог может быть добр для всех. Да! – позволил тот, в углу, – он будет добр в первое время своего царствования.
– Но в конце концов народ привыкнет к новому главному богу, – продолжал муж, – и не перенесет свое недовольство главным богом на следующего правителя, следующего за учредителем нового культа. И вот тогда, не раньше, можно воспользоваться плодами, но лишь после смерти первого.
Княгиня вздрогнула: князь Игорь почти открыто заговорил о возможной смерти великого князя. Значит, Свенельд прав, что-то замышляется. Муж пристально посмотрел на нее. Медленно произнес:
– Тебе не хочется власти? – и засмеялся, застучал сапогом по полу, как в танце.
– У меня есть власть, – спокойно возразила Ольга, – я жена князя. У меня есть своя дружина, есть лен.
– Правду говорят, что у бабы волос долог, ум короток, – продолжал смеяться князь, но глаза его были глазами того темного, притаившегося в углу. – Ладно, ты устала, разговор не ко времени.
А из угла услужливо перевели: опоздала, упустила. Он не доверяет тебе, он понял, что будешь стоять за Олега.
И еще спросил князь, особо даже не слушая ее ответов, о молодом советнике и воеводе Свенельде, пришедшем из дружины вещего Олега: верно ли, что воевода предан Великому князю, как, – тут муж помедлил, а темный подсказал: как ты, как ты, – как твоя нянька, докончил муж.
– Что мне до Свенельда, – отвечала Ольга, – ты хочешь, чтобы я знала всех Олеговых думских дружинников? Хорошо, после узнаю и запомню по имени каждого, но сейчас у меня дела поважнее, – и сложила ладони на животе, и нашла силы улыбнуться. – Разбирайся сам с воеводами. Мне рожать вот-вот, а я переживаю, что у меня в уделе, в моем граде Плескове, как там мои купцы, много ли товару повезли торговать. Кто без меня проверит, с чем вернутся? Совсем дела запустила.
Князь Игорь молчал долго, слушал себя, раздумывал. Поднялся с кресла, хотел положить руку ей на живот, но помедлил, обнял, поцеловал и отослал прочь. Ольга вспомнила урманское поверье, что младенец в утробе слышит не только речи людей, но мысли их – лишь положи собеседник руку на чрево матери.
На прощанье муж сказал, что не стоит ей беспокоиться о своем хозяйстве: сразу после праздника, после купальской ночи, отправит Свенельда с мудрыми купцами под охраной своих собственных дружинников в Плесков – надзирать, все ли в порядке в Ольгином лене. Усмехнулся ласково, от сердца, дескать, не бойся, на твоих данников не зарюсь, все при тебе останется, твой лен, твоя и дань.
Ольга слушала и гадала – может, додумался о смутных речах Свенельда? Охрану посылает с воеводой в Плесков или конвоиров тому? Поверил ли ей? Но «темный» молчал в своем углу, а может, и не было там вовсе никого.
Часть вторая
22Волшебница Купала бросила на город бледно-серое покрывало северной ночи, переплела тела, мысли, дороги. Лишь доброе созвездие – небесные Рожаницы, что сейчас зовут созвездием Лося, осталось на прежнем месте, еле различимое в светлой ночи; все остальное же, неверное и зыбкое, перемешалось с испарениями реки, хмельными чарами, длинными рукавами и расплетенными косами. Разбросало простой люд, волхвов и дружинников, и солидных бояр, и жен боярских по берегу, по лесным полянам, по белым душистым травам, в погоню за алым цветом папоротника, цветущим лишь эту короткую ночь, цветком, дарующим счастье и богатство. И удачу, самое важное: удачу каждому, земледельцу, и волхву, и воину, и самому богатому боярину. Всем нужна удача, улыбка Мокоши-Судьбы.
Два всадника скакали по темной дороге бок о бок, удаляясь от города, третий следовал поодаль на маленькой лошадке с заплетенной в сорок сороков косичек гривой. Кони резво перебирали мохнатыми ногами с широкими копытами, люди изредка перебрасывались фразами. Третий всадник подставлял разгоряченное лицо теплому ветру, порой с сожалением оглядывался назад: глаза влажнели, ресницы обиженно вздрагивали, и ветру сразу становилось понятно, что этот всадник – женщина, очень молодая.
– Что, Оприна, расстроилась, не довелось посмотреть праздник? – обернулся один в ярком синем шелковом плаще с вычурными серебряными застежками-фибулами.
Нежное личико наездницы, одетой по-мужски: в кожаные штаны и короткий плащ, залилось жарким румянцем, видимым даже в полутьме начинающейся июльской ночи. Она застенчиво улыбнулась и помотала головой, как лошадка: влево, вправо.
– Скоро приедем, – успокоил другой всадник, одетый бедно и просто, в длинную белую рубаху и темный суконный плащ. – Разведем свой костер, нарежем травы купальницы, заплетем венки. Лесная корова придет, вилы-русалки налетят. Надо бы Щила отпустить в город, хоть ночь урвет для забавы.
– Разгуляться Щил всегда успеет, – усмехнулся первый, – напрасно беспокоишься, Дир, мы его не застанем, улепетнул, поди, не дожидаясь.
– Нет, – нахмурился Вольх, которого нарядный всадник называл тайным именем Дир. – Он не оставит найденыша. Однако надобно поспешать, терпение – не высшая из добродетелей Щила. Как, Оприна, не устала?
Наездница фыркнула и внезапно пустила лошадку в галоп.
– Куда! Ты не знаешь дороги, – закричал первый, нарядный всадник, но той уж и след простыл. Он заговорил с нарочитой досадой, плохо скрывая нежность, преобразившую строгие черты: – Дитя бесшабашного племени! Надо ее догнать, еще заблудится!
– Не заблудится, – ответил Вольх, – теперь уж близко.
Он был слишком высок для приземистого рыжего конька и не рисковал пустить того во всю прыть.
– Я помню, как ты пел давешнюю кощуну о смерти Кащея старому Змею. Как раз в то лето, как я напророчил Змею смерть от коня. Пел, чтоб растолковать предсказание о смерти, упредить. Пел, чтоб облечь мои слова тяжелой плотью. Но слова утекли быстрой водой в песок, все решили: ты привез новую сказку. Все, кроме одного, как я думаю. Зачем ты пел смерть Кащея нынче? Кому пел?
– Князь Игорь велел, – Бул усмехнулся. – Песня хороша, вот и пришлась молодому князю по душе, не ищи умысла.
Бул хотел добавить что-то еще, но впереди показалась соловая лошадка со смеющейся всадницей. Лошадь смирно стояла у неприметной тропы, убегающей с широкой песчаной дороги в редкий лес и дальше, в обход зарослей ольхи, к поляне с родником и священным деревом.
У края поляны все трое спешились и повели коней под уздцы по самой кромке. Откуда-то, похоже, прямо из кустов вынырнул Щил, клюнул воздух, как зуек-куличок, бросился навстречу и остановился в двух шагах от прибывших.
– Здравствуй, Бул! – взволнованно забормотал бродячий жрец, торопливо оглядывая давно не виденного друга, и тот первый сделал шаг навстречу, протягивая руки. Увесистая слеза побежала по щеке толстяка и потерялась в бороде.
Молодая женщина, смуглая от природы, выглядела еще смуглее на фоне желтого лошадиного бока. Она с любопытством принялась разглядывать нового знакомца, назвавшего Соловья странным чужим именем – Бул, смотрела и не понимала, почему трое мужчин казались ей похожими между собой. Ладно бы еще двое ее спутников, оба высокие, стройные, невзирая на лета, оба со светлым, но твердым взором и широкими прямыми плечами. Хотя тот, кого называли Диром, бородат, и его длинные волосы пестрят седыми прядями, а черты лица суровы и резки, словно береговой гранит, не поросший мхом. Но третий, смешной толстяк на тонких ногах со взъерошенной бородой и круглым рыхлым носом, почему он кажется братом первым двум? Оприна знает наперед, что он не отправится на праздник в город, не захочет расстаться с прибывшими друзьями, что бы ни говорили о нем по дороге, как бы ни торопились отпустить на забавы. Они просидят за разговорами всю колдовскую ночь, а ее отправят смотреть счастливые сны: чтоб не подслушивала. А там, у города, на холмах горят костры, несутся огни по обрывистому берегу, вздымает на волнах пестрые и душистые венки седой Волхов, глубоко на дне гуляет Ящер, глядит сквозь толщу вод на тревожное ночное небо в красных пятнах пламени, дует и крутит облака, сдирая их с островерхих четырехугольных башен крепости. Волны будут гудеть, и облака носиться над рекой – всю ночь, потому что некому тронуть струны волшебных гуслей и успокоить их. Гусли с именем хозяина, вырезанным на сухом певучем дереве, надежно упакованы в переметную суму, она сама глядела, как увязывали; гусли пролежат всю ночь без дела, всю короткую купальскую ночь, и вилы-русалки не станут плясать и коситься на людей большими глазами, переменчивыми, как небо, как вода в реке. Семарглы не прилетят проститься перед тем, как уйти под землю до будущей весны. У мужчин, видать, важные дела, если они не пожалели кротких русалок, не дали им поиграть напоследок, вкусить-полюбить невечной, но крепкой и сладкой человеческой мужской плоти. И ее тело, ее полные груди и нежные стегна этой ночью, как и предыдущими ночами, не придавит к земле горячая тяжесть мужчины, не утишится шум молодой крови, не насытится желание.
Кроткие вилы качаются на завитых лентами березовых ветках, связанных кольцами к празднику. Завидев, что люди, которых они считали своими – вилы не уточняли, своими хозяевами или своими прислужниками, – устраиваются под высокой ольхой, русалки перебираются поближе, играют поясками, развешенными на ветвях ольхи, навостряют ушки. Неожиданный порыв ветра шлепает волной в крутой берег там внизу, за избушкой. Сгущается воздух, но вместо семарглов, которых ожидали увидеть вилы и уже изготовились дразнить крылатых псов, уже припрятали лакомые кусочки в широкие рукава, от реки к ним скользят две легкие фигуры. Они похожи на русалок, но увенчаны венками из красно-зеленых резных нездешних листьев с гроздьями темных ягод, пахнущих дорогим пряным вином. И одеты куда как странно: рубахи на них не прямые, а заложены складками от ворота, рукавов вовсе нет, на левом плече застежка, правое – голое. Но пояска поверх непривычной одежды не повязано, как и у всякой русалки. Усталые гостьи собрались было отдохнуть среди ветвей просторной ольхи, но кроткие вилы, расширив большие глаза до недоступного людям предела, мгновенно преображаются. Шипят, плюются и точат выпущенные коготки о кору. Их искаженным гневом лицам может позавидовать грозная Карна, та, что летит в бою перед витязями, указывая, куда разить врага. Еще мгновение, и вилы всей стаей бросаются вперед – защищать свою территорию, свое дерево и своих людей. На самих людей надежды мало, люди слабы: могут пожалеть и приютить кого угодно, всякую дрянь подобрать могут, к столу усадить, одно слово – люди! Ольха дрожит-трепещет листьями, поясками и убрусами, визг, щелканье осыпают поляну, словно орехи катятся к избушке. Кони испуганно ржут, выворачивая бархатные уши, истошно вопит разбуженная коза.
– Вот это ты называешь покоем, – заворчал Щил-Гудила. Он остался справлять купальскую ночь с друзьями по своей охоте, но не мог не ворчать и не сетовать: сколько медовых чаш, сколько лукавых уст, сколько грудей, белых и крепких, как яблоки, пронесет Купала мимо него. – Не перебудили бы Оприну с найденышем, дело какое.
– Опять Камены из Византии забрели. Увязались за кораблем какого-нибудь цареградского гостя и вышли познакомиться с русалками. Да только знай наших – чужого им не надо, но и своего не уступят, хоть дерева – своего дома, хоть обычая, ярость у вил не чета греческой, – пояснил Дир-Вольх.
– А какой он, Царьград? – спросил Щил, пьяненько щурясь на друзей. И продолжил, не дожидаясь ответа: – Вишь, как получается, мы с Диром семьей не повязаны, а сидим на месте, ну побродим по весям, все одно, понимаешь, далеко от города не убредем. А Бул – примерный муж, семья велика, дом обустроен, а все ездит и ездит. Добро бы недалече, а то по разным странам. В Царьграде, вон, чуть не год сидел. Сказывали, тамошний император просил Була остаться – всех своей игрой и песнями очаровал, одно слово, Соловей. Что не остался? Тамошние девки, поди, отзывчивые ко всякой науке, и к любовной тоже. Правду говорят – там с какой хочешь любись, хоть с холопкой, хоть с боярыней? И не в нарочные праздники при храме или в другом приличном месте, а каждый день где пожелаешь, хоть у себя в дому?
Бул рассмеялся, даже в ладоши хлопнул:
– Щил все тот же. Никогда ему не жениться, не отыскать, кому верность хранить. Свободолюбив, прихотлив, как заяц. Не то что я, ровно струганный. Как мне было оставаться в Царьграде, когда семья опять увеличилась: пятый сын родился без меня в дому. Семью со мною не пускают ездить, слыхали, поди. Знают, чем певца привязать. Птица, и та к гнезду возвращается. Да я бы сам их таскать с места на место не стал, только с Оприной не разлучаюсь, скучаю сильно один-то. Пусть хоть маленькая часть семьи рядом. И то, какая она нынче маленькая: выросла, на коне ездит, что мальчишка, а еще прошлым летом к лошади подойти робела. Одно слово – Оприна, особенная! Потому, Щил, я на византийских дев не слишком заглядывался: что мне до чужих, когда свои жены есть. Оприна со мной пару лет поездит и тоже дома сядет рожать. Помнишь мою вторую, синеглазую Малину, какая шустрая да тонкая была? После четвертых родов не узнать, сидит на лавке квашня квашней. Так что ж, ее теперь меньше любить, что ли? Оприна другого племени, черноглазая, чернокосая, авось, не изменится так быстро, как белотелые северянки, а может, я умру раньше, чем она постареет. Скажи, Вольх, – обратился он к Диру именем для чужих, – как назвал найденыша?
– Найденыш живет снами, назвал Сновидом, – Дир ответил неохотно и задумался. Не то чтобы он не доверял Булу или боялся, что тот сглазит отрока, – не хотелось раскрывать другу весь замысел. Знание опасно, а Бул привык к осторожности. Но кто-то настойчиво понуждал Дира говорить. Не выпитый мед и не общая кровь, смешанная в чаше, породнившая друзей давным-давно, во времена ученья у Веремида.
Вилы ворчат на дереве, жалуются. Бежит ночь, жухнут венки, вянет купальница, настеленная на полу в бане, а люди и не думают прыгать через костер, купаться, кричать, радоваться празднику, провожать русалок. Ай, скверно. Спят птицы, сороки и зуйки, спят утки с пушистыми утятами – потомки великой Утки, сотворившей сушу, спят вороны Одина, лишь мохноногие совы хватают небо мягкими бесшумными крыльями да усатые нетопыри носятся зигзагами над поляной. Спят дикие козы, спят лоси и их лесные коровы с телятами, спят зайцы. Еж фыркнет, прокатится по поляне, лисица тявкнет в кустах – и затихнет. Некому будить лесных жителей, некому сторожить солнце. Взойдет оно, и – прощайте, люди и белый свет! – спрячутся вилы под землю на год, до весны. А под корягами и плоскими камнями лежат гивоиты. Те не спят никогда, но ночной холод сковал кровь в их жилах, недвижимы гивоиты, пока солнце не согреет жирное тело, не разгонит кровь, желтую и скользкую, как вода в торфяном болотце.



























