355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тамара Лихоталь » Не сказка про белых гусей » Текст книги (страница 2)
Не сказка про белых гусей
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:06

Текст книги "Не сказка про белых гусей"


Автор книги: Тамара Лихоталь


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

– Какие у тебя косы! – не перестаю я удивляться. – У нас в школе ни у кого таких нет!

– Отстань, спутаешь! – смущенно улыбается мама. – Это раньше, когда я молода была, а теперь… – машет она рукой и набрасывает на голову платок.

Батька мой хоть и небольшой, но сильный. Я знаю – мама об этом не раз рассказывала. Это, правда, было давно, еще в царское время, но не важно ведь – когда. Так вот, мой батька один долгое время удерживал дверь, в которую рвалось несколько дюжих полицейских. В доме не было ничего особенного. Несколько дней в нем жил тайком один приезжий партиец. Он, правда, уже успел скрыться, – предупредил его конторщик, сочувствовавший революционерам, – но далеко уйти он не сумел. Если бы шпики узнали, что того человека в доме нет, они бросились бы в погоню и, может, схватили бы его. И вот мой батька старательно охранял дверь пустого дома. Его потом здорово избили и посадили в тюрьму, но тот человек благополучно ушел. А еще был случай, когда отца столкнули под лед кулаки. Это уже было позднее. Я тогда маленькая была – и знаю этот случай тоже по маминым рассказам. Отца послали в село. Он шел из одной деревни в другую. И вот на дороге к нему пристали трое. Пошли вместе, а когда стали переходить по льду речку, столкнули его в прорубь. Убивать не хотели – ведь тогда будут искать убийц. А так вроде – сам утонул. Отец ухватился за кромку льда, а они сапогами давай бить по пальцам. Тогда он нырнул под лед, проплыл и вылез уже в другой проруби: да и то не сразу, а только нос высовывал потихоньку, чтоб дышать. И так продержался, пока они не ушли.

Но странное дело: в том, что мой батька – сильный, убедили меня не эти рассказы, а один случай в раннем детстве.

Не помню, где мы жили тогда и куда ехали. В моей памяти сохранилась только удивительно длинная топкая дорога. Она тянется вдаль, где висит клочкастое хмурое небо. Мы идем, идем, идем, а небо все на месте – так же далеко, и нет нашему пути конца и края. Я с трудом передвигаю ноги. Мне зябко, мокрый ветер бьет в лицо, я закрываю на ходу глаза, чтобы не видеть этой нескончаемой дороги. Но стоит мне на минуту открыть их – я вижу отца. Он шагает впереди. В руках у него деревянный чемодан, а на спине – горбом, огромный тюк с нашими пожитками. Я шагаю, едва передвигая тяжелые ноги, и все пытаюсь вспомнить, на кого же похож сейчас мой батька. Такая лошадь с горбом. Я видела эту диковинную лошадь в книжке у одной девчонки. Она как-то чудно называется, эта горбатая лошадь. Там же в книжке было написано – как.

Я недавно выучилась читать. Старшие ребята показали мне буквы, а потом буквы сами по себе стали складываться в слова. Это было удивительно и очень странно. Идешь по улице – везде обыкновенные дома. И вдруг на каком-нибудь доме – доска. А на доске – буквы. Вот эта крюка-закорюка «б». Эти палки углом – «у». Если остановиться, задрав голову, и сложить их вместе, получится: «БУ-ЛО-ЧНАЯ». Интересно. Но главное, смешно. Потому что в этой булочной нет никаких булок, а если постоять в очереди – по карточкам можно получить черный, мягкий, как глина, хлеб. А бывает еще смешней: написано – я несколько раз читала – «МЯ-СО». Но мяса там никогда не бывает. В пустом подвале скучают закутанные с ног до головы во что попало продавцы. А иногда туда привозят картошку. Это сразу известно по густому душному запаху и еще потому, что возле магазина тотчас же вырастает длинный хвост очереди.

Я перечитала все вывески на ближайших улицах. Прочитала и надпись возле картинки с горбатой лошадью. Как же ее зовут? Странное слово вертится и вертится у меня в голове. Но я не могу его вспомнить. Я ничего уже не могу, даже открыть глаза. Мама тащит меня за руку, и я, смежив ресницы, с огромным усилием вытаскиваю из скользкой грязи то одну, то другую ногу.

– Доченька, – шепчет мама. – Танюшенька, ну еще немного, скоро станция. Сядем на поезд…

Она перекидывает с плеча на плечо тяжелые узлы, поправляет на мне платок.

– Боже мой, какая ты горячая!

Ну, какая же я горячая, когда внутри меня – холод, прямо-таки мороз! Я дробно стучу зубами. Мне ничего не надо – только лечь и согреться или на худой конец просто лечь. Где она, эта станция? Впереди только топкая дорога и лохматое небо, до которого нельзя дойти. И вдруг, что это такое? Я оказываюсь в воздухе. Это батька подхватил меня на руки. И мне становится так легко, так тепло и спокойно. Обхватив руками его шею, прижавшись лицом к колючей щеке отца, я чувствую едва заметный горький запах махорки. И даже этот знакомый запах согревает и успокаивает меня.

– Дай мне чемодан, – говорит мама, перебрасывая на плечах узлы.

– Шагай, шагай, сама, гляди, не свались. Я сдюжу. У меня жила крепкая.

Вот он какой – мой батька. Он сильный. Он сдюжит. Он донесет и меня, и чемодан, и этот узел-горб по бесконечной дороге к станции, которая находится где-то за лохматым небом.

А еще – это уже было здесь, в нашем городе, – отец взял меня с собой на завод.

– Пойдем, дочка, поглядишь, что батька робит. Каким молоточком ворочает.

Мама засуетилась, надевая на меня чистое платьице, будто мы шли в гости.

– Да ладно красоту наводить, – сказал отец. – Чего там. Пошли.

Он взял меня за руку, и мы пошли не спеша, точно на прогулку. Росистое, прохладное утро вставало на нашем пустыре. Точно птицы, посвистывали паровозики. Кое-где уже раскрыли золотистые головки неистребимые одуванчики, похожие на крохотные солнца.

– Вот он, дочка, какой завод. Он самый главный у нас в городе, – сказал отец. – Там сурьезные машины делают. И люди там самые главные – рабочий класс. Потому что они все в жизни умеют и могут.

Мы прошли через проходную будку, в которой стоял дедушка с ружьем. Но он не стал в нас стрелять, а в ответ на приветствие отца снял шапку и поклонился.

– Доброго здоровья, Григорич. Никак подмогу тянешь?

– А то? – хмыкнул отец. – Сынов у меня нет, значит, вся надежа на дочку.

В первом же пролете меня оглушило трескотней и звоном металла. Но мы продолжали идти дальше, пока не пришли в кузнечный цех. Над нашими головами пронеслась по воздуху какая-то штука, и я почувствовала, как сердце мое испуганно застучало. Я на секунду закрыла руками глаза, но тотчас открыла их – нужно было срочно заткнуть уши. Откуда-то сверху на плотную тумбу обрушилась огромная металлическая колода, грохнула так, что дрожь прошла по стенам и снова взметнулась вверх. А на тумбе после ее удара осталась расплющенная в лепешку пылающая жаром чугунная блямба. И дядька в фартуке и в черных очках, в каких сидят на базаре слепцы, ловко подхватил ее клещами, сунул в какую-то бадью. Лепешка зашипела, как злая змея, и почернела. А сверху уже опять падала с грохотом грозная колода. И было непонятно, как это она не убьет тут никого и как вообще ухитряются поворачиваться и спасаться от этих страстей дядька в фартуке и другие люди, сновавшие вокруг.

Все гремело и пылало, отовсюду несло таким нестерпимым жаром, что мне хотелось, закрыв лицо, убежать, спрятаться, забиться куда-нибудь. Вдруг прохладная рука отца легла на мое плечо. И его знакомый голос прокричал над моим ухом:

– Это молот! Кузнечный молот. Я на нем работаю. Видишь, какая сила. Да ты не трусь. Он смирный. Он нас слушает. Вот гляди!

Я отняла от пылавшего лица руки и увидела, что колода снова летит с размаху вниз. Но от прохладной руки отца, лежавшей у меня на плече, исходило такое спокойствие и уверенность в том, что все здесь разумно и покорно человеку! И я уже не испугалась, а с любопытством следила за тем, как под сильным ударом этой неуклюжей с виду колоды из раскаленного сгустка получилась не бесформенная лепешка, как мне казалось раньше, а какая-то штука, похожая на крюк.

– Деталь, деталь для машины, – снова прокричал над моим ухом отец, будто угадал мои мысли, – этот крюк потом в машине части скрепляет.

Я с почтением смотрела на летающую вверх-вниз колоду. Вот он какой, оказывается, этот молот!

Я думала: отец в руках молоток держит и стукает примерно, как топором, когда дрова колет. А это, оказывается такая огромная и, по правде говоря, страшная штука. Грохает и грохает.

Дяденька в фартуке снял свои черные очки, и тут я узнала его – это дядя Степан, который заходит к отцу. И oн меня тоже узнал – подмигнул мне и прокричал:

– Ну как, дочка, придешь к нам работать? – Но я спряталась за отца и промолчала. Хоть и смирный этот кузнечный молот, и слушается дяденьку Степана и моего батьку, но кто его знает, что он может вытворить, да и грохает oн  здорово. И как это люди тут работают весь день, ходят себе спокойно, делают свои дела да еще и разговаривают в таком гаме?

Но это было давно, когда я была еще совсем маленькой. Теперь-то я уже не испугалась бы в цехе. И про работу отца я знаю. Знаю: она особенно важная. Пятилетка! Сейчас самое главное – станки, машины. Будут машины – будет в нашей стране и хлеб. Просто так – не по карточкам. Приходи в магазин и бери сколько хочешь. Нужно буханку – бери буханку, нужно две – пожалуйста. И булки будут. Мы с Валей как-то стали про это говорить. Трудно, правда, себе представить такое. Сколько же это хлеба надо, чтобы – на всех и все – досыта?

Валина мама, тетя Даша, слушала нас и потихоньку вздыхала. Зойка мечтательно протянула:

– И булки будут, и бублики.

Маленькая Нюрка спросила:

– А что такое бублики?

– Это такие булки круглые, как колесико, с дыркой посередине, – стала объяснять тетя Даша. Но умная Нюрка подумала и сказала:

– Не надо с дыркой. Без дырки лучше – больше булки.

«Машины и хлеб – главное, – говорит мой отец. – Будет техника, будет хлеб – наша страна станет сильной. Попробуй тогда тронь нас. Мы будем жить, учить детей и строить коммунизм. Коммунизм – это то, ради чего стоит жить, а если надо – то и умереть», – это тоже говорит мой отец.

Когда нас принимали в пионеры, приехавший к нам в школу инструктор райкома комсомола сказал:

– Встаньте те, у кого отцы коммунисты.

Я встала первой, потому что мой батька – коммунист.

Один за другим поднялось еще несколько ребят. А Валюха, несмело протянув руку, тихо спросила:

– А мне можно встать? У меня нет отца. У меня брат – комсомолец.

Инструктор, длиннорукий худой парень, с хрипотцой в голосе от недосыпания и выступлений, внимательно посмотрел на нее и кивнул головой:

– Встань!

И так мы стояли рядом – я, и Валюха, и Сережка Крайнов, и другие ребята, по-военному вытянув руки. И притихший класс смотрел на нас, словно видел впервые.

В пионеры приняли не всех, а, как у нас говорили, самых сознательных. В чем заключалась эта сознательность, объяснить непросто. Она не определялась успеваемостью. «Уды» и «вуды», выведенные учителями, еще ни о чем не говорили. Не определялась она ни талантом, ни успехом. Но мы безошибочно знали: кто сознательный, а кто – нет.

***

По утрам, собираясь в школу, я на краешке стола старательно глажу утюгом галстук. Вообще-то я не очень слежу за своими нарядами. Мама ищет для меня на толкучке зимнее пальтишко, из старого перешивает мне платье. Я нетерпеливо стою, пока она с булавками во рту меряет на мне обновку. Ну, не все ли равно, где будет складка – спереди, сзади или сбоку? Мне это решительно безразлично. И какой воротничок у платья – тоже все равно. Я даже горжусь немного этим. Не в нарядах главное!

У нас в школе мальчишки ходят, заломив козырьки кепок на затылки, и в ушанках с оборванными завязками. Я тоже никогда не завязываю ушанку, и тесемки болтаются на ветру, когда я бегу в школу. Мама связала мне шапочку, распустив свой старый платок и терпеливо скрутив рвущиеся нитки. Но я не стала носить ее. Упросила купить мне ушанку.

– Так это же для мальчика, а ты – девочка, – говорила мама.

– Это раньше была разница – мальчик или девочка, а теперь все равно кто. У нас ведь равноправие.

– Ну ладно, – сдалась мама, – в ушанке все-таки потеплее. Шапчонка – что – продует ее ветром, а ты вон целый день мотаешься где-то, – и купила мне ушанку с кроличьим мехом на лбу.

Зная мое отношение к нарядам, мама удивляется, что я старательно наглаживаю галстук. Но то наряды, а это – совсем другое. Галстуки пока имеются совсем у немногих ребят. Это раз. И все в школе смотрят на нас. К тому же – я об этом не говорю маме, – за галстук могут и по шее дать. Вон как избили какие-то хулиганы Сережку Крайнова. Но Сережка, конечно, не снял галстук, и никто из нас никогда его не снимет, даже если нас убьют.

Я надеваю на шею алый треугольник, еще хранящий тепло утюга. А может, он просто такой теплый. Ведь в нем кровь тех, кто погиб за то, чтобы нам жилось хорошо и счастливо.

Мы и вправду так живем. Мы не всегда сыты. Нет мяса, масла, сахару. Нет… Впрочем, легче, пожалуй, перечислить то, что есть. Но мы не какие-нибудь нытики, как сказал Сережка Крайнов. Да к тому же все это у нас будет – и хлеб, и сахар. Вон уже идут эшелоны зерна по Турксибу. Все будет! Впереди у нас – вечность. И нам жить при коммунизме. Ведь его и строят для нас. И мы тоже хотим строить коммунизм, а не только просто жить при нем. И так без нас произошла революция, без нас отгремела гражданская. Пусть и нам хоть что-нибудь останется.

Я завязываю узел галстука, как учили нас, и вдруг перехватываю взгляд отца. Он недавно возвратился с ночной смены. Помылся под умывальником и теперь чистый сидит за столом, жует и читает газету. Первую страницу прочитал, развернул газету во весь лист, а потом – опять перегнул, сложил домиком и прислонил к чайнику. И теперь струйки пара маленькими облачками плывут над газетным домиком. А он из-за газеты – одним глазом. Он так умеет – мой батька. Глянет и хмыкнет. Но сейчас он не хмыкает. Смотрит серьезно, будто впервые увидел. Я отворачиваюсь. Не в наших обычаях говорить лишние слова. Мы и так понимаем друг друга.

***

Прибегу из школы. На столе, покрытом голубенькой, в чернильных разводах клеенкой, уже стоит тарелка. Мама несет от печки кастрюлю, придерживая тряпкой гнутую крышку. Обжигаясь, проглатываю суп. Мама только ахает: «Да поешь ты, как надо!»

– Некогда! Завтра общество Осоавиахим. А в бригаде мне поручено доложить о том, как из обезьяны произошел человек. А еще стенгазета. Нас выбрали в редколлегию – меня и Валюху.

– О господи, – вздохнет мама. – Совсем от дому отбилась.

– А Зойка наша танцует, – испуганно понизив голос, сообщает Нюрка, когда я прихожу к Вале. Волосы у нее уже отросли и теперь не торчат в разные стороны, а свисают двумя косицами. И из-под длинного когда-то платья выглядывают шарики коленок. А сама Нюрка стала еще умней. – Она знаешь как танцует? – говорит Нюрка, скосив глаза в сторону кухни. – Она фокстрок танцует. Мама сказала – все косы ей выдерет.

– Не фокстрок, а фокстрот, – поправляет Валя. Но это все равно. Потому что танцевать фокстрот – это… – Мы с Валюхой молча переглядываемся и тоже косимся на кухонную дверь, где притаилась Зойка. Мы вообще презираем танцы. Шаркать ногами – ума не надо.

Мы с Валей садимся за уроки. Решаем задачки, потом принимаемся писать заметку для стенгазеты. Скоро восьмое марта – Международный женский день, и мы пишем в своей заметке, какие несчастные были женщины в старое время при царе. А теперь всем открыта дорога – работай, учись на кого хочешь. Есть женщины-трактористки, есть летчицы. Хоть водолазом можешь стать. Валюха, правда, немного сомневается.

– А водолазы есть? – спрашивает она, отрываясь от заметки, которую старательно переписывает своим красивым почерком, и смотрит на меня.

– Ну конечно есть, – уверенно говорю я. В самом деле, не может же быть, чтобы не было женщин-водолазов. И успокоенная Валюха снова склоняется над газетой и аккуратно выводит «и водолазы». Подумать только! Можно учиться, на трактористку, на летчицу, на водолаза, а человек вместо этого учится танцевать какой-то фокстрот! Надо дать Зойке прочитать нашу заметку. Да, впрочем, она уже и так знает, потому что мы с Валей, прежде чем написать, громко говорим все вслух, а кухня, где сидит Зойка, – рядом. Мы себе представляем – сидит сейчас бедная Зойка и думает:  «Что же это я делаю? Зачем только я этот несчастный фокстрот танцевала!»

Мы еще все сидим над стенгазетой, потому что надо не только заметку написать, но и нарисовать что-нибудь. Хорошо бы, конечно, эту самую трактористку, летчицу и водолаза, но у нас это не получится. Рисовать ни я, ни Валюха, к сожалению, не умеем. Мы сидим и раздумываем, что бы нам все-таки нарисовать, и даже не замечаем Зойку.

– Все сидите, дурочки? – раздается вдруг над нами Зойкин голос, и сама Зойка в наглаженной кофточке, с ленточкой в русых волосах, стоит и смеется, сверкая ровными меленькими зубами. Она еще немного крутится возле старенького затуманенного зеркальца, висящего в углу, снимает ленточку, расчесывает гребенкой волосы и надевает берет. Валюха неодобрительно смотрит на сестру. Нюрка говорит:

– Я маме скажу!

Но Зойка – ноль внимания. Набрасывает жакетку и уходит. Слышно, как ее каблуки стучат по лестнице, когда она спускается с галерейки.

II

Говорят: прошел год. Прошел – значит, некуда было ему торопиться. Шел себе не спеша на длинных ногах дней – шаг за шагом, как тот журавль по болоту: топа-топа-топ-топ, цапу-цапу-лап-лап – триста шестьдесят пять раз.

Нет, мои годы не проходят. Они несутся. Мчатся. Летят. Мне двенадцать лет. Двенадцать лет – это очень много. В двенадцать лет уже можно что-нибудь совершить.

«Каждый человек должен совершить, если, конечно, он не зря живет на свете», – сказал Сережка Крайнов. Мы с Валей часто думаем про это.

«Все шепчутся и шепчутся, – говорит Зойка. – Что вам шептаться? Да вы и не понимаете еще ничего». – Это она любит так говорить. Выйдет к вечеру за ворота – на плечах косынка голубенькая – тетя Даша на толкучке купила. Вот на «Арсенале» затянул гудок. Сначала тоненько, с присвистом, а потом будто разошелся – ревет густым ревом. Сейчас из проходной повалит первая смена. Выльется на нашу улицу, запрудит ее до краев. Шум. Крики. Хохот. А Зойка стоит у ворот, будто ей и дела нет до того, кто там шагает в обнимку с дружками, заломив на затылок кепку, – только накручивает на палец конец своей голубенькой косынки.

Вот уже и улица опять опустела. Далеко во дворах затухает гомон. В черную трубу «Арсенала» медленно спускается пыльное солнце. Стоит Зойка на пустой улице и смотрит. Не на дорогу смотрит, по которой только что протопала первая смена, не на трубу, над которой полыхает закатное зарево, а куда-то еще дальше. А попробуй спроси ее, чего она там увидела.

«Ах, – скажет, – что вы понимаете?»

А мы с Валюхой все понимаем. Переглядываемся друг с дружкой, и все нам понятно. И чего Зойка каждый раз свою косынку крутит на палец – понимаем, и почему Яшка недавно весь вечер орал, сердитый, и отрубил на Зойкиных туфлях каблуки. Туфли и теперь хорошие. Ходить в них, правда, не очень удобно, наверное, но у ворот постоять можно. Носы немного кверху задираются. Но это если присматриваться. А так, если кто просто мимо идет – тот ничего не заметит. Впрочем, нам с Валей не до Зойки. У нас столько дел – просто дохнуть некогда. Не оглянешься – еще одна шестидневка пролетела. Сборы. Кружки. Стенгазета. Да еще и учеба. И предметы-то у нас теперь какие: обществоведение, геометрия. А со второй четверти – алгебра, мудрая наука древних арабов о чудесном превращении чисел. Сначала она показалась мне скучной. Вроде как «А» да «Б» сидели на трубе. А кто такие эти «А» и «Б»?

– Только теперь начинается настоящая математика, – радостно сообщал Христофор Иннокентьевич, вышагивая по классу, – смотрите, какая стройность и краткость. Сколько бы нужно сказать лишних слов, сколько сделать лишних действий. Но если применить вот эту формулу… Обратите внимание, как изящна эта краткая запись в скобках.

– Ну-с, а теперь, кто сумеет упростить это выражение? – Христофор Иннокентьевич своим четким, точным почерком написал на доске длинный хвост букв и знаков. – Дерзайте!

– Может быть, квадрат суммы? – прошептала Валя, но я мотнула головой. Я не люблю, когда мне мешают думать. Сейчас, сейчас. Ну, как же это. А-а, вот, кажется, нашла. Есть! Я машинально подняла руку, продолжая про себя соображать ход решения. Сейчас Христофор Иннокентьевич вызовет меня, чтобы я объяснила, почему нужно применить эту формулу. Учитель повернулся к классу, и я поднялась с места.

– Ну-с, – молодой человек, пожалуйста, изложите нам свою мысль, – проговорил Христофор Иннокентьевич. Молодой человек? Кто это? Ну, во всяком случае не я. Кого же он вызывает? Я недоуменно оглянулась и вдруг увидела, что меж рядов к доске пробирается Слава Рахманов, новый наш ученик. Собственно говоря, Слава был уже не таким новым, он учился у нас месяца два, а может, и больше, но мы как-то не сближались с ним. То ли потому, что Слава после уроков всегда торопился домой, то ли просто потому, что он нам не очень нравился. Слава был как-то не похож на наших ребят. У нас ребята не какие-нибудь нытики. Мороз – не мороз – пальто нараспашку. Ввалятся в класс – горластые. А этот мальчик – волосы белые, причесанные. Рубашка заправлена под ремень. И все пуговицы – на местах, как приклеенные. Сам тихонький такой. Начнет что-нибудь говорить, тянет первые буквы:

– Ммне ддомой… Ссестренку не с кем… – Словно ему трудно слово сказать. Правда, потом, если разойдется, говорит уже нормально. А больше – помалкивает. Конечно, такому только и дела, что нянчить сестренку. Куда его. И вот теперь Слава, сопровождаемый удивленными и не очень дружелюбными взглядами ребят, вышел к доске.

– Нуте-с! – повторил Христофор Иннокентьевич, радостно потирая руки. Мне даже немного обидно стало, что он так радуется из-за этого чужого мальчишки.

Слава Рахманов и в самом деле правильно решил предложенную задачу и теперь писал на доске ту же самую формулу, которую применила я.

– Спасибо, – сказал Христофор Иннокентьевич. Он еще раз повторил свою мысль о красоте и краткости. И принялся объяснять, что задано на дом. Но я плохо слушала. Что-то мешало мне, только я не могла понять – что. Нет, не зависть к Славе. Чего ж завидовать – ведь я тоже решила эту задачу. И совсем не желание отличиться. Я нисколько бы не огорчилась, если бы кто-нибудь из наших ребят, например Рево Чирков, который тоже хорошо учился по математике, решил бы сегодня первым. Но этот Слава…

Прозвенел звонок. Ребята вышли в коридор. Как обычно, собрались группками, толкуя о разных вещах. Со Славой по-прежнему никто особенно не заговаривал и вообще никто не обращал на него внимания, будто ничего и не произошло. А когда мы шли домой, моя милая Валюха вдруг проговорила ни с того ни с сего:

– Решать задачки – это еще не самое главное. Правда, Топик? Хочешь, я скажу тебе одну вещь?

– Скажи.

– Я этого еще никому не говорила. И не скажу. Только тебе.

– Ну?

Но Валюха не говорит, а спрашивает:

– Скажи, тебе когда-нибудь хотелось с кем-нибудь дружить?

– С тобой, – отвечаю я уверенно. И думаю: «Вот чудная, что же тут такого?»

– Нет. А еще… с кем-нибудь?

– Ну, с ребятами. Мы же дружим в бригаде.

– Нет, не так. Не со всеми, а с одним, – шепчет Валя.

Я сердито оборачиваюсь к ней. Ну что за глупости приходят в светловолосую голову моей подружки? Вот недавно она написала стихотворение. Оно называется «Тане». Там говорится:

 
…Так далеко мне до тебя,
Как до звезды, как до Луны.
 

Почему далеко? Когда мы сидим за одной партой. Наверное, все поэты такие. Говорят, даже Пушкин был чудаком. И Лермонтов тоже. Грустил и тосковал о чем-то. И стихи у него печальные и одинокие.

 
Выхожу один я на дорогу.
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
 

Кремнистый. Я не знаю, что такое кремнистый, но мне почему-то представляется булыжная улица, вот как та, что ведет к «Арсеналу», только не с нашей стороны, где пустырь, а к главным воротам. Там тоже блестят булыжники. Особенно если луна.

И вот по этой булыжной дороге одиноко шагает человек. И шаги его печально и гулко отдаются в тишине. Но то было другое время. Люди и вправду были одиноки. А у нас – коллектив. И дружить мы должны все вместе. Об этом я и говорю Вале. Но Валюха упрямо качает головой.

– Нет, ты не понимаешь. – И добавляет чуть слышно: – А я бы хотела дружить с Крайновым… с Сережей.

С Сережкой Крайновым?! Вот уж никогда бы не подумала, Сережка, конечно, неплохой парень. Активный. Но как они не похожи с Валей. Сережку у нас не то что в классе – во всей школе знают.

«А почему – тысяча девятьсот тридцать третий? – говорит Сережка. Вскинет лобастую голову, ногу чуть отставит. – Почему?!» И правда – почему. Мы как-то об этом и не думали никогда. Ну, считают так, и все.

«Считают? – скажет Сережка и прищурит зеленоватые глаза. – От рождения Христа? Ну если даже он и родился. Допустим, что жил на свете такой гражданин по имени Иисус, по фамилии Христос. А что изменилось для трудящихся с его рождения? Ничего! Тебя угнетают, а ты – терпи. Ну пусть темные люди верили. А мы? Нет, я считаю так: залп Авроры! С той ночи – новая эра. Первый день первого года.– Так говорит Сережка Крайнов, упрямо встряхивая лобастой головой и щуря свои зеленоватые глаза. И я согласна с ним. Потому что тогда началась Октябрьская революция, начало новой жизни на земле – справедливой и счастливой. И значит – теперь не какой-то тысяча девятьсот тридцать третий, – а шестнадцатый год новой эры! За этим разговором, придя в класс, нас застал наш математик Христофор Иннокентьевич. Прислушался, посматривая из-под белых косматых бровей.

«Любопытно-с и не лишено основания по сути, хотя… Боюсь, не все человечество пока еще будет согласно изменить летосчисление. Привычка, традиция, знаете, весьма консервативная сила. И поскольку… гм… по старому летосчислению на сегодняшний день… – он назвал год, месяц и число, – поскольку на сегодняшний день у нас назначен урок арифметики, я бы просил вас…»

«Конечно, – сказал Сережка, – буржуи не захотят. Придется подождать немного. Вот будет мировая революция – тогда!» – тряхнул головой и сел на место.

И все же как это Вале пришло в голову дружить с Сережкой. Сережке скорей подходит дружить с Симой Глазковой, голосистой запевалой, без которой не обходится ни один праздник, или даже с Люцией– Люськой, которая скачет по классу, как сорока, потряхивая черными подстриженными челкой волосами. А Валюха? Ну что это ей пришло в голову?

***

Вожатого у нас все еще не было. В райкоме комсомола сказали, что постараются прислать, как только найдут, кого прислать. А пока мы должны работать сами.

– Некоторые ребята спекулируют на базаре. Мы должны их выявлять и агитировать. Это задание райкома передал нам Сережка Крайнов – командир нашего пионеротряда. – Есть много ребят, которые находятся в плену отсталого мировоззрения, ходят в церковь. С ними тоже надо вести разъяснительную работу.

Мы с Валюхой сразу же подумали про Машутку. Вот кто и вправду – в плену. Только не у мировоззрения, а у бабки. Сама Машутка еще мала, только начала ходить в первый класс, и разубедить ее в существовании бога – дело не очень сложное. Во всяком случае, нам с Валей это удалось быстро. Когда Валя пообещала Машутке сшить пальто для куклы, Машутка согласилась, что никакого бога в небе нет. Глядя на нас чистыми синими глазами, она обещает не ходить больше в церковь. И вдруг, спохватившись, добавляет: «Бабка заругает. Скоро пост».

С Машуткиной бабкой дело обстоит посложнее. Мы уже пытались ее агитировать еще тогда, когда Яшка подарил Вале книжку, но ничего хорошего не получилось. Машуткина бабка Макарьиха нас до сих пор терпеть не может. Увидела Машутку с нами, дернула ее за косу и загнала домой.

– Это безобразие, бить детей, – возмущаемся мы с Валей.

– Ах, бесстыдницы, ах, бессовестные, – горланит со своего крыльца Макарьиха на весь двор – да я вас! Чтоб вам ни дна, ни покрышки!

Тетя Даша с галерейки кличет Валю домой. Голос ее не предвещает ничего хорошего моему другу. Далее внизу во дворе слышно, как она кричит на дочку:

– Хватит с меня Яншиных дел, будь он неладен! От него покою нет, и ты туда же. Нацепила эту тряпку на шею и лезешь куда не след! Сними ее сейчас же. Ну, кому говорю, сними!

Моя мама тоже недовольна:

– Да что же это от вас людям покою нету? Ну ладно бы мальчишки. Озорники. А то – девочки. Девочка должна уважать старших, слушаться.

Эх, мамик, мамик. Я молчу, не спорю. А на самом деле ты и сама не такая. Ты и сама-то не всегда слушалась старших. Будто я не знаю. Это ведь ты убежала из дому, когда тебя хотели выдать замуж за сына купца Шемякина, у которого была мясная лавка. Нет, не послушалась ты тогда старших. Ушла с человеком, которого любила, с моим отцом. Ты как начнешь рассказывать, только и слышишь: «Пришли. Забрали. Увели. Посадили». Это про отца. Часами стояла ты под тюрьмами и пересылками, чтобы перехватить, увидеть, сунуть в руки припасенный узелок. Его уводили, а ты оставалась одна. У него было дело, в которое он верил, которому посвятил свою жизнь, были товарищи, была партия. А у тебя был только он один.

Мама не любит об этом говорить, но все же я знаю. Мама ушла в день свадьбы. Ушла, в чем была. Считалось, что она из хорошей семьи. Нет, не помещик, не фабрикант был ее отец, а мастеровой. Проработал он всю жизнь в слесарных мастерских на Губинке – заводе, принадлежавшем братьям Губиным. Дослужился до мастера. А главное, имел собственный дом. Иногда, рассказывая о своем детстве, мама говорила:

«У нас свой дом был, вишни в саду». Скажет и задумается. И мне почему-то представлялся белый дом с колоннами, вроде как тот особняк, в котором помещался райком комсомола. Но однажды почтарка, приносившая отцу газету, подала мне склеенный конвертик. Мама глянула:

«От дедушки! – забеспокоилась. – Чего это он вдруг?» – разорвала конверт.

Дедушка писал – хворает, может, скоро помирать придется и просил показать ему внучку, то есть меня.

Отец сначала не хотел ехать, но потом все-таки собрался. На станции нас встретил беленький старичок, он суетился, обнимал то маму, то меня, и слезы ползли с его красных век по бледным морщинистым щекам. И мне даже стало немного обидно. От такого убежать не трудно. Он и сам-то еле ходит с палочкой.

– Вот и наш дом, – сказал старичок, отворяя щеколду калитки в прогнившем дощатом заборе. Мы очутились перед крохотным кривобоким домиком с тремя окошками. Дедушка долго возился, тыкая трясущимися руками ключ в ржавый, неподатливый замок. Наконец замок раскрыл пасть, скрипнула дверь, и мы очутились в низенькой клетушке, еще, пожалуй, поменьше, чем та, в которой жили мы.

За столом дедушка долго жевал беззубым ртом привезенные нами гостинцы и повторял:

– Кто старое вспомнит – тому глаз вон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю