Текст книги "Трава, пробившая асфальт"
Автор книги: Тамара Черемнова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Материнское отвращение
С горечью вспоминаю эпизод, связанный с посещением матери и окончательно определивший наши отношения. Это случилось в октябре 1964-го, когда ремонт в корпусе шел полным ходом, уроки чтения были отложены, погода хмурая, настроение паршивое… Я ждала маминого визита с особым трепетом.
Однако мать в тот день повела себя весьма странно. Когда я попросилась на руки, она вытащила меня из коляски и стала водить под руки, как, бывало, делала дома, но при этом старалась отодвинуться подальше и не касаться меня. А когда я попыталась прижаться к ней, резко отстранила и с укоризной спросила:
– Тома, ты почему какаешь в штаны?
– Я не какаю в штаны! Нас за это ругают, – стала оправдываться я, опешив от несправедливого обвинения.
– Тогда почему у тебя все штаны в какашках? – брезгливо поморщилась она.
– У нас бумажек нету… – виновато засопела я, разглядывая на себе женские панталоны, которые мне были так велики, что свисали ниже колен, заменяя рейтузы.
Малоприятная картина – неухоженная малышка-инвалидка в коротком платьице, из-под которого чуть ли не до пяток свисают панталоны-рейтузы, и со сползшими чулками, волочащимися по полу. Могу представить, каким несуразным чучелом я выглядела! Да еще матери сообщили о моем умственном отставании и решении комиссии…
Я не в состоянии понять свою мать Екатерину Ивановну. Она же поначалу любила меня! Сохранились трогательные фотографии, где я у нее на руках – привлекательная женщина и милая малышка с еще не выраженными признаками болезни. Когда я жила дома, она была ласкова со мной и принимала меня такую, какая есть, с изрядными отклонениями в физическом развитии и верила в мое выздоровление. Неужели вот так, из-за болезни, можно разлюбить своего ребенка? И так легко согласиться с умственной отсталостью, придуманной медсестрой – не врачом, не педагогом, – и утвержденной небрежной комиссией? Ведь я жила дома почти семь лет, и мать могла объективно и по-матерински оценить мое умственное развитие!
Почему эта женщина во время своих нечастых визитов в детдом, видя собственное дитя в грязи и коросте, ни разу не попросила теплой воды, чтобы хоть чуть-чуть привести его в порядок? Ведь теплую воду всегда можно было взять в столовой и обмыть девочку над тазом.
Зато как ей нравилось рассказывать, что, когда вернулась от меня домой, у нее на руках обнаружили чесотку и на две недели отпустили на больничный. Я ее заразила чесоткой – вот что главное, а не то, что от этой чесотки страдал полулежачий ребенок, который не мог даже почесаться.
В ее глазах было только отвращение к запущенной детдомовке, в которую превратилась ее дочь, и тайное желание, чтобы этой неудачной дочери вообще не было бы в природе. Получалось, что для нее было бы лучше, если бы я поскорее умерла, чтобы, наконец, исчезла несуразица – у такой красавицы такой уродец ребенок. И она вынуждена регулярно посещать этого уродца в детдоме – иначе люди осудят, мол, бросила, забыла. И она исправно приезжала ко мне раз в 3–4 месяца. Потом выяснилось, наносила визиты мне исключительно тогда, когда ей было плохо, когда ссорилась с бывшей родней: со свекровью или золовками.
Бедная моя мама Екатерина Ивановна! Я ее не презираю, не осуждаю, скорее жалею. Ведь, наверное, нелегко таскаться «из-под палки» в детдом и возиться с вызывающей отвращение дочкой-инвалидкой даже четыре раза в год.
Я думаю, что не любить человечка, которому дала жизнь, брезговать и тяготиться им – один из самых страшных грехов. Потому что невозможно измерить глубину страдания этого маленького человечка.
К другим детдомовцам, которые, как и я, не были сиротами, тоже приходили родичи. Но не так вот, нехотя, формально, будто исполняя повинность, а с виною, любовью и заботой. И в первую очередь смотрели, в чистоте ли ребенок? И не забывали приласкать и понежничать. Как же мне не хватало вот этой, хотя бы эпизодической, любви, ласки, нежности и заботы! Потом, во взрослых стационарах, я наблюдала, как родители навещают взрослых детей-инвалидов, сброшенных на попечение государству, чтобы отгородиться от убогого или потому, что не в состоянии ухаживать сами. Это всегда было не для галочки, визитеры приходили, чтобы позаботиться, подкормить, поддержать, развлечь, понежничать…
Когда, после многолетнего кочевья по кузбасским приютам для инвалидов-психохроников, я наконец добилась перевода в Новокузнецкий дом инвалидов № 2 общего типа, Екатерина Ивановна объявилась вновь. Многие думают, что ее привлекло то, что я стала кемеровской знаменитостью. Однако она ни разу не отметила мои писательские успехи.
Эти годы многое изменили. Мать постарела и подурнела, а я, наоборот, перестала считать себя уродиной, недостойной существования, и приняла себя такой, какая есть. Но она по-прежнему намекает на диссонанс – красавица-мать и дочь-уродец. И теперь исправно навещает меня все в том же безотрадном жанре – холодном, формальном, унижающем и поучающем. Очень хочется сказать ей: «Ты больше сюда не приходи ». Но что-то мешает, возможно, жалость к ней…
Кому пожаловаться? Солнышку!
В декабре 1964 года нашу палату расформировали. Взрослых девчонок оставили, а малышей перевели в соседнюю, и моя койка оказалась первой возле двери.
Теперь больших ходячих девочек по вечерам няни заставляли вместо себя мыть полы в игровых комнатах и в коридоре. За это их добавочно кормили – давали остатки от ужина и домашнюю снедь, приносимую нянями для себя и на угощение. Девчонки не забывали поделиться со мной: преподнесут то крохотный кусочек сальца на ломтике хлеба, то колечко соленого огурчика. Никто из нянь не был против еще и потому, что бутерброд и огурчик я могла держать и есть самостоятельно, никого не обременяя. А когда было очень голодно, я просто просила у них хлеба.
– Только не сори на пол, – говорили они, подавая мне кусок.
И чтобы не насорить крошками, я клала хлеб на полотенце и начинала грызть, придерживая рукой, потом только оставалось аккуратно вытряхнуть полотенце в ведро с отходами, и все чисто. Смириться с этим не могла только злобная Анна Степановна Лившина. Если она замечала, что кто-то из девчонок несет мне в палату кусок хлеба, начинала истерически орать:
– Что, опять Черемновой хлеб несешь? Немедленно положи его обратно на стол!
Сейчас, много лет спустя, я думаю: а нормальной ли была Лившина? Такая ярко выраженная агрессивность по отношению к беспомощному ребенку свидетельствует о явных отклонениях в психике. Такую неуравновешенную женщину, конечно, не стоило подпускать к детям, тем более в качестве дежурной няни, которая обязана присматривать за детьми постоянно и совершенно бесконтрольно.
Когда Лившина начинала орать, я вздрагивала и инстинктивно поджимала ноги. Эта привычка, увы, закрепится и останется на всю жизнь, впоследствии мне так и не удастся перебороть непроизвольное поджимание ног при волнении.
Однажды мое терпение иссякло. В ночь, когда работала Лившина, девчонки, как обычно, пошли мыть полы. Я, лежа в постели, услышала, как она говорит девчонкам в коридоре, чтобы те не таскали Черемновой хлеба, иначе не выдаст им вкусного копченого сала.
Я почувствовала внутри себя какой-то вязкий страх, в глазах защипало, а в следующую секунду во мне вскипела ярость. Возле кровати на стуле у меня стояла эмалированная кружечка с водой, и я, обезумев от обиды, начала швырять эту кружечку на пол. Ходячая девочка, находившаяся рядом со мной, поднимала кружечку и ставила обратно, а я снова кидала ее. Лившина, услышав звон бросаемой кружки, потребовала объяснений. Девочка вынуждена была выйти из палаты и признаться, что это я кидаю кружку. Я слышала, как Лившина несколько минут молчала, видимо, осмысляя мой протест и перемалывая собственные эмоции, потом заорала, привизгивая:
– Черемнова, если бросишь еще раз кружку, завтра пожалуюсь на тебя воспитателям!
– Иди, жалуйся хоть Деду Морозу… – прошептала я, давясь слезами. – А я пожалуюсь солнышку!
Больше пожаловаться было некому, но от этой спасительной мысли мне полегчало.
Телевизор
В феврале 1965-го открылся административный корпус, который строили почти год. Кроме директорского кабинета, бухгалтерии, столовой для ходячих, там оборудовали клубную комнату с телевизором – единственным на весь детдом.
В марте в честь Женского дня в эту комнату созвали ребятню – посмотреть только что купленный телевизор. В игровой, где мы в это время находились в своем корпусе, стоял веселый гомон. Договаривались, кто из ходячих поможет добраться неходячим, обсуждали, какой фильм пойдет по программе.
Узнав, что меня не берут, я расплакалась. Очень-очень хотелось посмотреть, что же это такое телевизор? Дома у нас телевизора не было. Я, вконец исплакавшаяся, лишь обессиленно хрюкала, когда в игровую комнату вошла воспитательница Нелли Семеновна.
– Тома, ты чего плачешь? – удивилась она.
– Я тоже хочу к телевизору… смотреть кино… – призналась я ей, приостановив поросячье хрюканье.
– Мы бы вас, колясников, взяли, да на улице еще холодно. И вдруг кто-нибудь из вас в туалет захочет, как тогда быть? – спросила она.
– Нет, не захочу, я могу терпеть, я дотерплю до своей палаты, – заверещала я, и надежда затеплилась в моей душе.
– Ладно, что-нибудь придумаем, – пообещала Нелли Семеновна, погладив меня по голове. – Сейчас договорюсь с нянечками и попрошу пацанов, чтобы отнесли тебя в клуб.
Няни завернули меня в одеяло, нахлобучили на голову чью-то зимнюю шапку, два взрослых пацана подхватили мою «безногую» коляску и притащили в клуб.
Не буду описывать, в какой шок поверг меня телевизор – чудо техники 20-го века. Я не могла отвести глаз от экрана с мелькавшими на нем фигурками и от чрезмерного волнения и восторга впервые в жизни описалась в одеяло. Оказалось, что не я одна такая. Многие ребятишки вернулись с просмотра кино мокрыми.
Однако нас никто не отругал за это, и так как няня Лившина в тот вечер не работала – а уж она бы точно разразилась скандалом, – обошлось без криков.
Сегодня, когда телевизор стал повседневностью и цветные модели вытеснили черно-белые, я с улыбкой вспоминаю тот первый в моей жизни телепросмотр. С улыбкой и с благодарностью тем, кто устроил мне этот праздник.
Потом нас по выходным дням регулярно носили к телевизору смотреть мультики. Какая же это была радость для колясочников!
Сестренка Ольга
Мои родичи выбрали удобный вариант жизни, в котором не нашлось места моим интересам и желаниям, хотя соблюдали приличия и иногда навещали. От этого мне становилось даже хуже, чем тем, у кого и вправду не было никого из родителей. Сегодня статус, подобный моему, именуется «социальная сирота » – родители наличествуют и даже время от времени проявляются, но это мало что меняет в горькой сиротской жизни. Получалось нелепо и неловко – приезжала здоровая красивая женщина, торопливо вытаскивала из сумки что-то в бумажке, клала на тумбочку, говорила мне что-то поучительное, уходила поболтать с воспитателями «о своем, о женском», уезжала, порой даже не попрощавшись.
То, что мне было плохо, ее не касалось. Я даже не смела ей пожаловаться. Екатерина Ивановна – как яркая бабочка – залетала, порхала крылышками и улетала. Какое там выслушать! Лишней секунды подле меня не просидит! Это даже выглядело глупо – проделать такой длинный путь из Новокузнецка до станции Бочаты, там только на электричке два часа, и уделить мне считанные минуты.
Каждый раз словно снимался один и тот же эпизод кинофильма: мать подхватывала меня под руки и держала как куклу и, не обращая ни малейшего внимания на мои неловкие телодвижения и отчаянные попытки поговорить с ней, болтала с сотрудницами детдома. А если я жаловалась, что устала так стоять, сразу же сажала в коляску, не выслушивая моих объяснений и не пытаясь перехватить меня поудобнее.
Мне была совершенно непонятна материна симпатия к садистке Анне Степановне Лившиной. Понятно, что она не рассказывала матери, как унижает меня, но я-то пыталась пожаловаться на нее. Впоследствии выяснилось, что сотрудницы рассказали Екатерине Ивановне о лившинских злобных выпадах в адрес ее дочери Томы Черемновой, но мать выслушала безо всякого интереса. В отличие от других родственников, она не приставала к персоналу с расспросами о жизни и здоровье дочери, ей было все равно. А меня разрывала обида, боль и ревность ко всем, кому моя мама уделяла внимание в ущерб мне.
После долгих уговоров мама согласилась привезти ко мне в гости младшую сестренку Ольгу. Приехали втроем – мать, ее младшая сестра Валентина и четырехлетняя Ольга. Я ужасно соскучилась по своей маленькой сестренке – ведь она была частичкой моей счастливой домашней жизни.
В день, когда они приехали, да еще с намерением остаться на ночь, я радостно визжала от избытка чувств, а когда в палату заходили няни или воспитатели, хвасталась – это моя сестренка Олечка!
Ольга непонимающе таращила глаза, она и на меня-то непонимающе смотрела, маленькая еще, все забыла.
Ближе к вечеру всех разогнали по койкам, а в ночь как раз заступила на дежурство Анна Степановна Лившина. И мать побежала с ней посплетничать и показать свою младшенькую. Тетя Валя тоже устремилась за ними. Ребятня стала уже засыпать, когда они вернулись в палату. Мать держала Ольгу на руках, прижимала к себе, целовала и приговаривала, намеренно картавя:
– Ты моя холесая! Ты моя сладенькая девочка!
Я выпучила глаза от удивления – никогда не видела мать такой. По крайней мере, меня она так никогда не ласкала.
– Кать, ты с малышкой ложись на свободную кровать, а Валя ляжет с Томкой, – распорядилась Анна Степановна, зашедшая в палату.
– Нет, мама ляжет со мной! – храбро воскликнула я.
– Не ори, ребятишек всех поднимешь на ноги! – рявкнула Лившина.
– Мама ляжет со мной, – повторила я звенящим от страха голосом.
– Тома, когда Ольга заснет, я к тебе приду. Мама придет к тебе, Томочка! – стали наперебой уговаривать меня мать и тетка.
Но я, что называется, «уперлась рогом», дивясь собственной смелости, а потом мы с Ольгой заревели дуэтом и, действительно, подняли всех на уши. Я чувствовала свою правоту, ведь Ольга жила с матерью дома, а я тут. К тому же мать спровоцировала меня на этот крик, тетешкая Ольгу при мне.
После этого Екатерина Ивановна больше не привозила сестренку ко мне. Привезла, только когда мне исполнилось восемнадцать лет, и нас с Ольгой уже ничего не связывало – стали чужими…
Прошли годы. Моя сестра Ольга вышла замуж за парня из Бийска, родила сына Димку. Иногда навещает меня, но когда приезжает, держится поодаль, словно боится коснуться, дотронуться, будто я заразна. Но, что касается заразы, то она серьезно заразилась от матери черствым и брезгливым отношением ко мне. И, словно в наказание, инвалидность в очередной раз коснулась семьи – после 14 лет брака муж Ольги стал инвалидом. Работал газосварщиком на верхотуре, крепеж под ним обвалился, он упал с 13-метровой высоты. Слава Богу, хоть ходит своими ногами, не сел в инвалидную коляску.
У нас с Ольгой разница в возрасте четыре года, мы могли бы стать подругами. Я же ее любила, и она со временем полюбила бы меня. Но мы не стали близкими благодаря усилиям Екатерины Ивановны, построившей между нами каменную стену и обозначив нас как уродинку-обузу и любимую дочку. Бийск не так уж далеко от Новокузнецка, мы с Ольгой могли бы встречаться более душевно и переписываться. Особенно сейчас, когда есть электронная почта. Сестры ведь! Но не сложилось…
Через несколько лет после развода с отцом мать вышла замуж во второй раз. Новый муж признал Ольгу, а про меня мать даже не рассказала, будто меня и нет вовсе. Постыдилась признаться, что вдобавок к здоровой красивой дочери у нее имеется еще и дефектная-уродливая. Конечно, правда со временем всплыла наружу. К счастью, факт моего существования никак не отразился на материной семейной жизни, но то гнусное, подлое сокрытие меня от мужа бередит мне душу и по сей день.
Пожар
Страшный 1965 год… Первые полгода протекли нормально. Учебные занятия шли с начального повторения, то есть все пришлось повторять заново. Я же в первый год обучения немного путала мягкий знак с твердым, но во второй уже прочно запомнила, как пишется твердый, а как мягкий.
В мае занятия закончились, стало тепло. Воспитатели облегченно вздохнули – теперь все смогут бывать на свежем воздухе. Ходячие смогут ходить гулять на речку Бачатку и купаться, а колясочников можно будет сажать либо под тополем, либо в прохладных сенях.
Середина лета была сухая, без дождей. С самого утра нас выносили на улицу, а в тот ничем не приметный день меня взяла с собой погулять одна девчонка, сейчас не припомню имени. Она, подхватив меня под руки, увела за корпус, где была невытоптанная трава и можно было сидеть на завалинке. Сначала мы сидели вдвоем, она мне что-то говорила, а я, занятая своими невеселыми думами, слушала ее вполуха, поддакивая. Потом к нам присоединились пацаны и завели разговор. Я поначалу не вслушивалась и, только когда слово «пожар» влетело в мои уши, повернула к ним голову. У нас был безобидный парнишка Саня Смоличенко, он-то и говорил о каком-то пожаре.
– Санька, где пожар? – поинтересовалась я.
– Вот зддеееся будет гореть, – невнятно проговорил он, показывая на окно туалета.
– Ты что мелешь? – возмутилась я и уставилась на указываемое окно. – Как тут будет гореть? Тут же сразу увидят.
– А вот будет! – прогнусавил он и ушел.
Я тут же забыла про этот малоосмысленный разговор, а через день, где-то под вечер, когда мы сидели в сенцах, спасаясь от жары, я услышала суматоху, поднявшуюся в корпусе.
– Ох, горим, горим, девки! – кричали няни и воспитательницы, вбегая в сенцы.
Нас выдернули из колясок и унесли на большое крыльцо нового каменного корпуса, но даже после этого я не вспомнила про Санькино предсказание пожара.
Просидели мы на крыльце недолго, и к ужину нас водворили на свои места. Няня, кормившая ужином, поведала, что в туалете задымился угол подоконника, но его быстренько затушили. И тут я ничего не вспомнила! Будто кто стер в моей памяти разговор о предстоящем пожаре.
В ночь пришли дежурить няни Анна Степановна Лившина и тетя Аня Фудина, на руках которой я в буквальном смысле выросла, даже называла ее бабой, хотя та по возрасту в бабы не годилась – слишком молода. Мы стали наперебой выдавать свои версии происшествия в туалете.
Ближе к десяти часам всех разогнали по койкам, корпус затих. А в два часа ночи девочка из старшей палаты, что по соседству с нашей, пошла в туалет, находившийся в конце коридора и, открыв дверь, заорала нечеловеческим голосом. Туалет и кусок примыкавшей к нему игровой комнаты были объяты огнем.
На ее крик прибежала Лившина, увидев, что дело нешуточное, отправила девчонку поднимать всех в палате, чтобы выбегали на улицу. Вторая нянечка, тетя Аня, побежала в «слабый корпус» звонить пожарным. Лившина начала всех выгонять на улицу.
Вы только представьте себе, что такое поднять в два часа ночи сонных ребятишек-инвалидов! К тому же у нас было два выхода на улицу и получалось, что она их в одну дверь выгоняет, а они в другую забегают обратно. Неразумные напуганные дети.
Я спала сладким сном, и вдруг как будто меня ктото толкнул, почувствовала, что в палате что-то не так. Открыв глаза, увидела, что горит свет. Прислушалась – из коридора доносятся крики. Через минуту в палату заглянула Анна Степановна Лившина и скомандовала, чтобы все выбегали на улицу.
– Дом горит! Все на улицу! – выкрикнула она.
– Анна Степановна, вынесите меня, пожалуйста! – попросила я жалобно.
Лившина остановила на мне равнодушный взгляд, а потом отвернулась и скрылась в коридоре. В палате уже никого не осталось, все выскочили, и только одна взрослая девчонка еще медлила, что-то разыскивая, кстати, ее тоже звали Томой. Я поняла, вот Тома сейчас уйдет из палаты, я останусь одна и сгорю. Поняла, что Лившина оставила меня умирать…
– Том! Возьми меня, пожалуйста, – выдавила я умоляющим голосом.
Было очень страшно – потому что эту Тому не всегда можно было уговорить помочь. Но тут она безропотно взяла меня на руки и вынесла на улицу.
Нас собрали на полянке возле конторы. Все были в трусах и майках. Ночь, хоть и июль, а прохладно. И непонятно, от чего больше стучали зубы, от страха или от холода. Под утро стало совсем холодно. Я сидела и смотрела на пламя, плясавшее на крыше нашего корпуса. И на полянке, озаренной пожаром, было светло, как днем.
Ближайший населенный пункт от нашего детдома – мордовский поселок. Как мордовцы попали в Кузбасс – не знаю. Может, сослали в сталинские времена, а может, приехали добровольно по призыву на работу. Поселок существовал давно, и несколько человек оттуда работали в нашем детдоме. И, несмотря на ночь, они сразу, как увидели пламя и услышали крики, прибежали к нам. А зарево пожара было далеко видно. Вскоре приехали две пожарные машины, а потом запросили третью.
В восемь часов утра нас загнали и затащили в клубную комнату административного корпуса. В это время спешно убирали из соседних комнат бухгалтерию и освобождали кабинет директора, чтобы разместить детей. Со склада принесли матрасы, раскидали по полу, и мы, испереживавшиеся и обессиленные, повалились на них.
Но я так и не смогла заснуть, закрывала глаза и тут же вскакивала, все казалось, что у меня тлеет угол матраса. В очередной раз подпрыгнув, я открыла глаза. Передо мной стояла воспитательница.
– Тома, ты чего не спишь? – спросила она.
– У меня матрас горит, – пожаловалась я.
– Где? – испугалась воспитательница. Внимательно осмотрев матрас, она догадалась, что меня мучают кошмары из-за потрясения. – Спи, у тебя нигде ничего не горит, – успокоила она и ушла.
А я долго лежала с открытыми глазами, и вот тут-то вспомнила Санькины пророческие слова. В окнах плясали отблески пожара, шумели пожарные машины, а я лежала и думала над Санькиными словами. Ведь он же точно показал на окно в туалете! Откуда он узнал про пожар? Если бы он был ясновидящим, то бы мог и другие вещи предсказать, однако ничего подобного ни разу не выявил. Вероятнее всего, пацанов кто-то подбивал на поджог. В то время директора в детдоме уже не было, должность по очереди занимали какие-то два мужика, которых выгнали. Причем последнего за полмесяца до этого пожара. Место директора временно замещал завхоз, и со дня на день должен был приехать новый директор.
Но как я ни напрягала свои детские мозги, ни до чего не додумалась.
Утром разбудили голоса. Я открыла глаза и увидела, что ребятня облепила окно, выходившее в сторону пожара, и что-то бурно обсуждала. Нам, колясочникам, принесли завтрак, а ходячих повели в столовую, которую на скорую руку устроили через комнату от нас. Есть я не могла, только выпила чай. Через несколько минут стали возвращаться из столовой девчонки. Я попросила одну из них, Валю, поднять меня, чтоб посмотреть в окно. Перед моими глазами предстал пылающий барак, из окон валил черный дым. Перед ним стояли пожарные машины, «скорая помощь», а на земле возле дороги лежало что-то закрытое белыми простынями. Я спросила:
– А что это такое под простынями?
– Это сгоревшие пацаны, – возбужденно ответила Валя, крепко держа меня.
– Кто? – я застыла от ужаса.
– Вадим, который сабли делал из палок и золотинок от конфет. И еще другие… – В Валиных глазах были слезы. – В той палате все пацаны сгорели.
– Но я же видела Вовку и Витьку из ихней палаты. И Вадик вроде бы был с ними… – сказала я неуверенно. Вчера на поляне я точно видела, как Вовка радостно плясал на траве и орал: «Ура, мама, пожар!» Валя в ответ пожала плечами. Да и откуда она могла знать наверняка, кто погиб, а кто уцелел.
Вадим, Вадик – новенький, его совсем недавно привезли. Этот мальчик не был похож ни на кого из наших, на вид совершенно здоровый, руки-ноги нормальные и говорил чисто, только больше молчал. Почему его сдали в детдом, да еще специализированный? Мы знали, что у него не было матери. И, видимо, мачеха постаралась избавиться от пасынка, отправить его куда подальше. И получилось, что отправила далеко-далеко – туда, откуда не возвращаются…
После завтрака со склада стали приносить новые койки, и я старалась никому не мешать и не надоедала вопросами. Но когда новые спальни уже оборудовали, выбрала момент и рассказала воспитательнице Нине Павловне Камаевой про Санькины предсказания.
– Не болтай, что попало, иначе отправим в «слабый » корпус, – прошипела Нина Павловна.
На третьи сутки после пожара все еще чадившие бревна от сгоревшего корпуса раскатали бульдозером, чтобы не тлели. Как только пожарные уехали, ребята помчались на пепелище и притащили оттуда мою обгоревшую коляску.
Через неделю прибыла бригада строителей, и началось строительство нового здания для нас. А Саньку, продолжавшего болтать лишнее про пожар, в спешном порядке отправили во взрослый мужской психоневрологический интернат в Чугунаше. Так что можно было не бояться откровений Саньки с другого конца Кемеровской области.
Сгоревших пацанов было шестеро, все из одной палаты. Оттуда спаслись только самые старшие и крепкие – Вовка и Витька. Был в той палате мальчик, который, невзирая на запрет, курил. На него все и свалили. Только как-то не вяжется – курящий пацан поджег в туалете окно и преспокойно отправился спать, чтобы погибнуть в огне?
В отчете следственной группы написали, что пожар произошел из-за неосторожного обращения с папиросой невменяемого подростка. Дело быстренько замяли, а нянечек оправдали тем, что их было в ту ночь всего лишь двое на весь детдом и невозможно вдвоем спасти всех детей. А потом – нигде и никогда – ни гу-гу про тот пожар. Будто не детдом сгорел, а бесхозный шалаш и будто в пламени погибли не шестеро детей, а ничейный инвентарь.
Что касается няни Лившиной, намеренно оставившей меня на верную гибель в огне, то в ее понимании я была бесполезным балластом – не работала, не мыла полы, да еще сама нуждалась в уходе. Зачем меня спасать?
Всплыл в памяти еще один рвущий душу эпизод. Однажды мы сидели в игровой. Воспитательницы не было, только Лившина. В какой-то момент, слушая детские смешилки, я громче всех засмеялась. И тогда Лившина сразила меня фразой:
– Вот Черемнова вырастет, и ее отправят в Кедровку, и будет она там жить до самой своей смерти!
В Кедровке находился психоневрологический интернат, все знали, что это гиблое место. Прибитая безрадостной перспективой, я надолго замолчала. А в голове стучал один-единственный вопрос: неужели моя мама Екатерина Ивановна допустит, чтобы меня навеки отправили в Кедровку как безнадежную?