Текст книги "Онегина звезда"
Автор книги: Таисия Пьянкова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Пьянкова Т
Онегина звезда
Таисия Пьянкова
Онегина звезда
Илька Резвун каким еще был полскокышем? У батьки у своего на ладошке помещался, да? А уже и тогда нырял и плавал по омутам-заводям речки Полуденки, что твой щуренок-непоседа. А все потому, что, опять же, батьку своего, Матвея Резвуна, повторил.
Был Илька в Матвеевой семье, после сплошного девчатника, пятым, каб не шестым приплодом. Да и последним. Потому, знать, и прирос к отцову сердцу больше всякого сравнения. Селяне говорили все кряду: раздели большого да малого Резвунов, хотя бы все той же речкой Полуденкой – вода меж ними чистой кровью возьмется!
Эта самая речка Полуденка больше всего и соединила их непоседливые души. Сам Матвей был на реке таким рыбаком да ныряльщиком, что, сказывали, меньков [мень – самая скользкая рыба] под водою зубами хватал. А когда надо было, то брался он из проруби в прорубь пронырнуть!
Шибко тому вся округа дивилась. А надивившись, похваливала. А похваливши, поругивала. Особенно изводились тревогою всезнающие старухи. Они-то и пугали Матвея:
– Гляди, черт везучий! Кабы твоего задору-смелости да водяной не пресек! И чего ты все шныряешь по его наделам? Каку-таку заботушку потерял ты в речке Полуденке? А и правда ли нами слыхана, что сулился ты Живое бучало [бучало – бездонный омут] скрозь пронырнуть! Что ж, нырять-то ты нырни, да обратно себя хотя бы мертвым верни! Не было еще такого удальца, чтобы провал тот измерить! Когда-никогда, а доныряешься! Расщелкнет тебя водяной, как сухое семечко!
– А может, я сам и есть тот водяной, что в Живом бучале обосновался? как-то позубоскалил над чужими страхами Матвей Резвун. – Только скроен я не по привычным меркам. Разве не помнится, что пращурка моя, древняя бабка Онега, два века жила?
– Помнится. Как же.
– Так вот, ежели б она да свое бессмертие мне не передала, топтать бы ей землю нашу и по сей день! Понятно?! Потому я никаких страхов, никаких глубин не боюся.
– Изгаляется над нами Резвун, – засуетилась меж говорух самая неуемная стращалка Марьяна Лупашиха. – Вровень с недоумками ставит нас. Вроде играется с нами! Ниче-о! Доиграется бычок до веревочки. Ежели его из-под воды никто не дернет, так на бережок выбросит. Ведь мною чего слыхано: будто Матвей, ныряючи, рыбу под водою из чужих снастей выбирает! Он и сына своего Ильку тому научает.
– Брось-ка ты, Марьяна, золу поджигать! – тут же пресекли ее болкатню редкозубые товарки. – Чо ты греха не боишься? Не такой уж кот вор, чтобы кобылу со двора свел. Ежели не тобою самой придумана эка дурь, то какого-то лоботряса тянут завитки за язык. Наловивши, поди-ка, одних головастиков, он от безделья и разбрасывает о Резвуне брехалки. А ты подбираешь.
– Так ведь мое дело дударево, – поторопилась оправдаться Лупашиха. – Я лишь дуду про беду, я к ней ноги не пришиваю. Но скажу и от себя: резвый конь подковы теряет. Помяните мое слово!
Вот ведь штука! Будто на черных картах выгадала та Лупашиха подтверждение своему пророчеству.
Да и сам Матвей Резвун как бы почуял правоту Марьяниных слов. В ночь, как тому быть, пошел он с Ильей на сеновал отдыхать. Там и поведал он сыну тайну, что завещала ему пращурка Онега в последний час своей непонятно долгой жизни.
По словам Матвеевым получалось, будто бы древняя Онега, будучи еще в одних годах с нынешним Илькою, собственными глазами видела, как средь бела дня упала в речку Полуденку с высокого неба яркая звезда; Упала она туда, где верстах в трех от деревни, ниже по течению, в кольце Колотого утеса ныне таится то самое Живое бучало!
В свое времечко Онега не смогла всполошить народ своим испугом свалилась замертво! И пролежала она без памяти а ж трое суток. После ж того долгое время владела ею полная немота.
Будучи безъязыкой, она и додумалась до того, что вообще лучше о звезде молчать. Одно дело – никто не поверит, другое – могут приписать безумие, а и того хуже – святость! Кто ее тогда замуж возьмет? Никто!
Вот так и прожила древняя Онега свой чрезмерно долгий век с великой в себе тайною.
Может быть, с годами, накопив сомнений, она и сама бы поколебалась в правде виденного. Однако ту правду время от времени просветляло то, что вода в Живом бучале, прежде стоялая, теперь принималась иногда дышать! А порою омут разверзался широкой воронкою, и те, кому выпадало быть очевидцем, в страхе бежали в деревню с криком – ожило бучало, опять, хлебает!
И опять начинал гудеть народ! Гадали-перегадывали: не ворочается ли кто в провале настолько большой да неуклюжий, что и всплыть-то ему нет никакой возможности?..
Когда Онегин век перевалил далеко за сто, сохраняя хозяйку в полной силе да нехворости, докумекала она, что столь крепкую и долгую жизнь подарила ей полуденная та звезда за ее молчание. Поняла и веры той из головы не выбросила до самой смерти.
А умерла Онега очень завидно.
Притомившись топтать землю, она признала в себе и ту особенность, что не избыть ей века своего до той поры, покуда носит она в себе замкнутой великую эту тайну. Вот тогда-то древняя и натопила жарко баню, выпарилась в ней, как душа того просила, обрядилась во все смертное, легла на лавку и попросила остаться возле себя одного лишь Матвея. Ему-то она и поведала сокровенное. А поведавши, померла.
– С той поры и взялся я речку нашу обживать, по омутам-заводям упражняться, – признался Матвей сыну, лежа на сеновале. – Хотелось мне привыкнуть к воде настолько, чтобы пронырнуть Живое бучало до самого дна... Мне и теперь хочется верить, что не погасла навовсе Онегина Звезда! Вот и прикидываю я, не она ли ворочается в провале, пытаясь воротиться обратно в небо?! Сколь разов, не упомню, опускался я в омут, только достичь его предела мне так и не довелось. Не получился, выходит, из меня тот самый ныряльщик, который способен дать звезде подмогу. На одно теперь надеюсь – может, из тебя получится...
Высказав надежду, обнял Матвей Резвун своего любимца, и скоро они засопели в два носа на весь вольготный сеновал.
Утром Илья распахнул глаза оттого, что мать тормошила его да спрашивала:
– Куда отец подевался?
И лишь заполдень, когда вся деревня занялась тревогою, бабку-Лупашиху вдруг прояснило.
– Так это ж он нонче перед светом, – догадалась она, – Шурку моего булыгой угостил!
И закрутилась она среди людей, каждому поднося по худому слову:
– Ночью подхватилась я от визга Шуркова. Не скотинка ли, думаю, какая шалавая в огород заперлась да кобелька моего рогом поддела? Глянуть выбегла. Присмотрелась, мужик чей-то берегом Полуденки шагает. Идет и на звезды широко крестится. Ровно перед смертью. Так напрямки до Живого бучала и подался. Теперь-ка помню я, что левой рукою он точно так помахивал, как Матвей. Тогда – ни к чему, а теперь помню...
От ее памяти Резвуниху пришлось водой отливать. Сестры ж Илькины до того завыли, что парнишка в – конопли бросился, да там и пролежал чуть ли не до новой ночи.
На закате Илья понял, что не притуши он слезою душевного огня, тогда уж век ему будет не загасить того пожара.
Только парнишке показалось стыдным ощутить мокрень на своих глазах, он и припустил к реке, и бросился в ее глубину, где дал волю невидимым в воде слезам.
Нанырявшись до одури, Илька доверил свою усталость волнам – дозволил реке нести себя неторопким течением куда той вздумается.
И надо ж было парнишке кинуться от забытья аккурат против Живого бучала.
С трех сторон охваченный высокой подковою Колотого утеса, омут при закате отливал кровавым глянцем своего покоя. Окрест было тихо, безлюдно.
Не больно раздумывая. Илька доплыл до пологого за скалой берега, вышел на песок, глянул на вершину утеса. Не раз, не два поднимался парнишка на ее высоту, не раз, не два сиживал на обрывистой ее кромке – глядел на стальной покой омутовой воды. Все прочие разы провел он там в ожидании не покажется ль из глубины косматая голова чудища?
Но теперь, со слов отца, Илька понимал, что никакого чудища в провале нет. А если и имеется что, так только Онегина тайна. И что, познав тайну, держи ее при себе, иначе помрешь!
Вишь вот, затянуло Живое бучало Илькиного отца, и ни единой морщинкою скорби не покоробило его тяжелого покоя. Сиди теперь не сиди над омутом перемен не дождаться.
Однако Ильку, успевшего за время невеселых дум подняться на утес, как приморозило до каменного среза. Так и досиделся он над провалом до той поры, когда отразились в омутовой глубине далекие звезды.
С каждой минутою отраженное в глубине небо густело этими неведомыми огнями, которые не испускали света. Наоборот. Мрак меж ними густел и углублялся.
Вот уж и заподмигивали парнишке из черной бездны те бессветные огни попробуй, дескать, поясни себе нашу необычайность; не сумеешь пояснить ныряй к нам. Может, среди нас и отыщешь своего загибшего отца. Ныряй! Ну же!
Илька, понятно, за отцом-то нырнул бы до того самого, до поддонного неба! Только ведь не пропустит земля! Не пропустит.
А тут будто ветерок легкий пробудился внизу. Взлетел ветерок, до парнишки теплым дыханием, и явственно распознал в нем Илька отцовский шепот:
– Пропустит!
Малец отпрянул от провала, неловко подвернулся, опрокинулся на спину и покатился безудержно с каменной крутизны к подножью.
Весь в ушибах да царапинах опомнился он только внизу. Намного посидел, посоображал и настырным неуседою полез обратно. Ему непременно хотелось удостовериться – в самом ли деле была тому причина, чтобы так себя непростительно терять. Ведь со страху человеку и такое на ум придет, будто синица медведем ревет!
Добрался Илька опять до края утеса. Но повис над омутом лишь только одной головою и стал ждать повторения.
Сколь он там ни проглядел вниз, а вот и видит – вода в провале задышала! Будто живая грудь заходила туда-сюда, потом пошла обильными пузырями да вдруг и раздалась воронкою, закрутилась, образовала посередке просторное жерло!
Была бы в провале сквозная дыра, вода бы в нее уходила постоянным самотоком, а тут и вправду выходило – вроде кто сидит в глубине и разверзает там время от времени непомерную пустоту.
Пока Илья думал так, вода сомкнулась, ровно сидящий на дне опомнился и захлопнул крышку.
Тут Ильке и пришло в голову: а что, как и в самом деле закатилась в провал Онегина звезда? Что, как ею да заткнуло в омуте подземную протоку. Звезда ворочается в глубине, рвется в небо, но не может одолеть водяную тягу? Эвон, какое жерло отворяется! Что, если потоком этим да захватило отца, да унесло в подземелье? Сидит от теперь там да кличет на подмогу сына, а голос его из расщелины какой-нибудь наружу выходит? Эх, кинуться бы теперь в ту воронку!
Вот какие отчаянные думы наложило горе на Илькино сознание! Отворись перед ним Живое бучало заново, он бы и дум своих не успел отбросить ринулся бы со скалы вниз головою!
И Живое бучало растворилось.
Уже на великой глубине почуял ныряльщик, как сомкнулась над ним вода и завертела его малой соринкою. Крутым обвоем [обвой – спираль, винт] потянул его поток за собой – вниз, вглубь, в неведомое...
Скоро Илькина голова от бешеной карусели замутилась, дурнота подступила к горлу, а там и вовсе – заволокло память безразличием.
Снова ощутил себя парнишка живым, когда почуял под собой глубину совершенно спокойной воды; Ильке было достаточно дернуть ногами да руками гребануть, чтобы привычно подняться на поверхность.
Он машинально сотворил необходимое, чуя в душе досаду, что никуда ему пронырнуть не удалось – Живое бучало выталкивало его обратно к непоправимому горю.
Вот и вынырнул Илья. Вынырнул, да только не увидел над собой ни огней небесных, ни каменных стен Колотого утеса. Не почуял он и земной полуночной прохлады. Да и слух его настороженный не уловил ни шуршания речной воды, ни дальнего бреха деревенских собак, ни близкого стрекота луговой кобылки... [кузнечика]
По духоте, по тишине, его обступившей, Ильке показалось, что он вовсе и не выныривал из воды!
"Должно быть, туча успела когда-то заполонить небо; земля от страха перед ней задохнулась", – подумал Илька и пустился размашкою до невидимого в темноте предела, чтобы потом ощупью отыскать выход на реку. Только никакого предела он перед собой не обнаружил; его вынесло потоком в какой-то простор, и оставалось теперь парнишке надеяться на везение.
Илька уж было забеспокоился всерьез, когда ущупал рукою плоский впереди камень. На том камне посидел он, погадал, в какой такой глуши мог он оказаться за столь недолгое время, и решился подать голос: не вскинется ли на его крик чуткая собачонка; а повезет, так может откликнуться и запоздалый рыбак...
Никакая собачонка, никакой рыбак на зов его не отозвались. Да и сам-то Илька путем не расслышал своего крика – так глухо прозвучал он в немоте. Зато немного спустя на парнишку обрушилась такая лавина отголосья, будто дразнить его из темноты надумала ярая ватага злых озорников.
Но темнота не обманула малого. Илька сообразил, что раскололо и усилило его тревогу подземное эхо. Стало понятным, что затянуло-таки его потоком в какую-то пустоту, наполовину залитую водой.
Илька прислушался, не последует ли за гаснущим многоголосьем призывный голос отца. Но ожидание никакой пользы не принесло. Выходило, один Илька в подземелье! И тогда парнишка представил бедующую наверху мать. Представил и сам забедовал окончательно.
Такая ли безысходность навалилась на него, такая ли память разыгралась, что и получасу не минуло, а уж ему стало казаться, что он тут больше году сидит. И еще стало казаться ему, будто кличет-зовет сына голос матери. Да и не голос вовсе, а отчаянье! Как будто душа ее тело оставила и спустилась до Ильки, и заполнила собой все подземелье, и теперь заодно с сыном тоскует и жалуется в страхе перед бесконечной разлукою.
Скоро материнская боль стала Ильке понятной настолько, что мог бы он словами пересказать ее. Только из того рассказа выходило что-то не совсем понятное. Получалось так, будто причастен Илька не только к страданиям родной матери, а изнывает в нем еще и неведомая душа, неземная? Вроде сочится она в подземелье из межзвездной бездны, теснится в парнишке его же отчаяньем, и его же болью поясняет ему. И слышит он в себе жалобу на то,
до чего же страшна доля матери,
у которой сын, точно как Илья,
в западню попал по случайности.
Уж не день, не два и не год земной
третий век пошел ожидания...
И терзаться ей мукой страшною,
безотвязною нескончаемо!
А и жить она не живет теперь,
и закрыть глаза нет возможности...
Лишь одно в удел остается ей
день и ночь просить мироздание,
чтоб оно мольбу материнскую,
не рассеявши, приняло в себя,
унесло бы в даль бесконечную,
заронило бы в душу добрую,
что помочь в беде не откажется,
согласись пройти через смертный страх
непонятности, несуразности...
Сидит Илька на камне, вслушивается в то, что помимо собственной воли изливает он из своего сердца, и замечает – скорбь его уже звучит заклинанием, от которого начинает оживать глубина подземного озера.
Поначалу смутными, затем все более решительными световыми штрихами начинают образовываться в толще воды какие-то знаки. Получается так, будто сидит в озере некий способный изобразитель и прочерчивает воду тлеющим концом лучины.
Вот уж быстрые линии осмелели, бросили гаснуть и принялись смыкаться, заполняя охваченное собою пространство мерцанием разного цвета...
Илькою ж озерное представление понималось так, что неведомая, далекая мать надеется этим способом ознакомить его с чем-то крайне ей необходимым, приблизить его к чему-то необычному, но одновременно не напугать внезапностью.
Понимал Илька еще и то, что, пожелай он, и в подземелье наступит прежняя тишина и темь. А может, даже и такое произойдет, что он вовсе очнется ото всей этой наволоки, да и очутится дома на сеновале, под мышкою своего отца.
Но, наряду с этим пониманием, Илька того острей осознавал боль вечной разлуки, потому и поводил упрямой головою, как бы отнекиваясь от соблазна быть отпущенным на волю. При этом парнишка даже не отрывал глаз от озерного оживания.
А в глубине мастерством прямо-таки обуянного своей расчудесной работой художника уже распускались цветы прелести несказанной! Они живым ковром выстлались по огромной чаше озерного дна, всползли по крутым уклонам боковин до самой поверхности, струя цветением своим покой и надежду...
Постепенно боль и своей, и чужой беды отпустила Илькино сердце. А в подземелье зазвучал голос не безысходной тоски, а напев уверения и согласия.
В глубине озерной Илька мог уже различить даже самые малые лепестки чудесного сплетения. Ему становилось все догадней, что перед ним открывалась вовсе не случайная красота какой-то неземной природы, а видел он творение ума! Узоры по живому ковру были наведены с великой выдумкой и явным повторением. Перед Илькою красовалось не то разубранное чье-то гнездо, не то богатый покой. Покой тот имел на глубине сводчатый выход куда-то под скалу...
Представление о возможном водяном или о большеротом чудище со всем видимым никак не вязалось. Поэтому Илька без особой тревоги уставился на ту дыру. Он ждал непременного появления на мерцающий свет покоя какой-нибудь сказочной морской владычицы, прекрасной и печальной, как сам голос подземелья...
Но из темноты сводчатого проема вдруг осторожно высунулась гибкая, узкопалая, только до запястья голая лапа. Дальше она была покрыта не то поседелой ухоженной шерстью, не то порослью жемчужной стриженой травы. В переливе дрожащего света она довела распущенной перепончатой ладонью туда-сюда, вроде позволяя Ильке полностью разглядеть себя. Затем лапа дополнилась точно такою же второй, обе они сцепились в пожатии да потянулись в сторону Ильки, откровенно его приветствуя.
Сознавая, что ему дозволено всякую минуту очнуться от наваждения, парнишка от воды не отступил, а еще с большим интересом взялся наблюдать: что же будет дальше?
А дальше, следом за лапами, образовалась в проеме голова. Сплошь покрытая пластинчатым перламутром, она была увенчана красным продольным гребнем. Гребень брал свое начало от самого переносья и уходил через темя на затылок и дальше, на захребетье. По обе стороны его основания блестела пара ярких зеленых вздутин, сильно смахивающих на глаза лягушки. Эту зелень подчеркивали вывернутые желтые губы. Если бы на голове имелись уши, можно было бы сказать, что рот растянут до них – так он улыбался Ильке. Чуть приотворяясь, он-то и испускал те самые звуки, что наполняли подземелье и настолько живо проникали в Илькину душу. Пение было теперь посулой долгого возможного счастья, если у Ильки хватит терпения довести дело до конца...
Скоро желтогубое существо образовалось в глубине полным видом своим. Сплошь покрытое седой шерстью, оно было поставлено своей природой на перепончатые красные плюсни [плюсна – широкая стопа]. Небольшенькое, чуть выше Илькиного роста, оно владело великим хвостом! Хвост не веревкой, а легким шлейфом колыхался за его спиною. Он окаймлен был цветными блестками и сам искрился будто свежий снег под луной.
Красотища невероятная!
Если бы это существо да имело какую-нибудь серенькую окраску, Ильке, может, было бы и не очень приятно видеть его необычность. Может, тревога бы зародилась в душе при виде этой изо всех видов собранной живности. Но естественней ли наряд ее, придуманный ли разумом столь ладный костюм до такого согласия сливался с красотою голоса, что парнишка напрочь забыл о себе. К тому же, хвостатая красавица на подводном ковре взялась извиваться в немыслимом танце. Она то выстилалась по дну, и там ходило волнами ее гибкое тело, то кружилась на всплыве, почти полностью укрытая кисеей сверкающего хвоста.
Порой она оказывалась так близко, что Илья мог ухватить красавицу за шлейф. Но лишь пытался он пошевелиться, как сразу же осознавал ненадежность, лишь видимость происходящего. Не желая, однако, никаких перемен, он вновь затаивался и ждал, что же будет дальше?
А дальше зеленоглазая красавица вдруг прилипла телом к крутому озерному уклону, маленько передохнула, тряхнула гребнем и побежала по боковине, как по полу. На небольшой глубине под Илькою она остановилась, затем осторожно принялась всползать к поверхности воды. Зелень глаз ее уставлена была прямо на Ильку! И хотя человеческих зрачков парнишка среди зелени той не обнаружил, однако неудобство передалось ему точно такое, какое зарождается в любом из нас при чужом настырном внимании. Но ни сморгнуть, ни отвернуться от пристального глядения Илька уже не сумел – его так вот и приковало ожиданием к тем к зеленым лягушачьим наростам, хотя ни злонамерения, ни алчности какой в красавице по-прежнему не чувствовалось. Во всем ее виде была лишь мольба! Как у нее такое получалось, понять Илька не мог. Он только ясно сознавал, что бояться ему нечего, что видимое им всего-навсего лишь призрак, какое-то отражение подлинного. Что этот мираж сотворен силою материнского горя где-то в межзвездной пропасти и неимоверной силой перенесен сюда, в подземелье! Ему не дано сделаться плотью, но и раствориться теперь немыслимо, потому как не выдюжить повторения! Слаб мираж этот перед далью, как слаб Илья перед своей безвыходностью.
И еще зеленоглазая взором своим заверяла малого, что лишь обоюдное их согласие и подмога способны вызволить и того и другого из непонятности, избавить от беды. Но для этого надобно Ильке волею ее оборотиться существом, способным одолеть любые пролазы и уклоны, наделенным неимоверной силою и ловкостью...
И не только осознал Илька такую необходимость, но и успел почуять себя подобием исполинского краба!
Им-то парнишка и нырнул в озеро, махнул щупальцами раз, другой и вот уже оказался в окне какого-то колодца, уходящего стволом в неведомую высоту. Илька легко оставил воду и проворно побежал по отвесным стенам колодца. Скоро высота завела его в какой-то пролаз и заставила дивиться тому, как это удается ему каждым отростком на теле чуять самый малый впереди выступ, загодя знать любой впереди поворот. А сколь верно, сколь ухватисто действовали, его щупальца! Сколь надежна была в нем жилистая сила, сколь неуклонно желание пройти до предела взятый путь.
Наслаждаясь полнотою своих способностей, человеческое в крабе завидовало ловкой твари, хотя больно-то увлекаться этим было некогда. Ильку несла и несла вперед тупая воля направленного к цели краба.
Скоро Илька почуял впереди глухую преграду, а вот клешни лапы его нащупали помеху. Человеческий рассудок подсказал малому, что расщелина в скале пресечена не камнем, а, скорее всего, каким-то щитом, покрышкой ли? В нее-то и не замедлял Илька тут же постучать; перегородка отозвалась долгим, тихим гулом. Так отзывается на хлопок ладонью огромный, но чуткий колокол. Для верности Илька хлопнул посильнее и вдруг почуял, что под его клешнею преграда шевельнулась, ровно пожелала отойти в сторону, да и не смогла и потому осталась на прежнем месте. Видать, ее заклинило в расщелине. Надо было порушить преграду! И Илька с тупой, остервенелой силою уперся растопыренными клешнями в каменные стены лаза, выпружинил ими и крабьим своим панцирем, как тараном, ударил в перекрытие!
Он еще успел понять, что над ним что-то хрястнуло, опрокинулось, дало ему тупым краем по спине. Затем как тугим узлом скрутило все его щупальца и поволокло обратно – вниз, в подземную западню...
Понял себя Илька живым оттого, что послышалось ему далекое петушиное пение. Сразу привиделась мать. Она шла мимо, не касаясь ногами земли, вся черная и слепая. Встречный ветер пытался развеять ее черноту; да не мог. Только зря рвал на ней платок и подол. Илька вдруг понял, что теперь идти ей да идти такою черной до самой оконечности земной, а там и до смерти, а там и того дальше...
Сердце захолонуло в парнишке от жалости, он потянулся к видению, крикнул:
– Мама!
И сразу же свет ожег глаза, грянул во-все горло на заплоте гребенистый петух, заговорили радостные голоса:
– Э! Гляньте-ка! Очухался...
– Они, Резвуны, живучие!
– Это им от древней Онеги передалось...
Тут до Ильки дошло, что лежит он, как маленький, на отцовых руках. Отец так глядит в сыновние глаза, будто ему все известно и ничего не надо ни спрашивать, ни рассказывать.
А некоторое время спустя, не отходивший от постели все еще слабого Ильки, Матвей однажды разбудил парнишку среди ночи. Поднял его да ноги, вывел за околицу, сказал:
– Смотри!
И вот над рекою Полуденкой, над тем самым местом, где покоилось Живое бучало, медленно засветилась чистая зарница. Разгоралась она чуток подрагивая, словно зябко ей было спросонья подниматься над землей. Скоро она оторвалась от вершины Колотого утеса и световым сгустком смело пошла ввысь. В небе она быстро обернулась звездою и вот уж затерялась среди своих сестер.