355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Свирид Литвин » Необыкновенный рейс «Юга»
(Повесть)
» Текст книги (страница 8)
Необыкновенный рейс «Юга» (Повесть)
  • Текст добавлен: 31 июля 2017, 21:30

Текст книги "Необыкновенный рейс «Юга»
(Повесть)
"


Автор книги: Свирид Литвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

– О Езус-Мария! Что это пан Виткевич соорудил?

Когда все обернулись в сторону Виткевича, то увидели почти готовый из дерева и стальной проволоки лук.

Пан Виткевич всегда мастерил какие-нибудь не соответствующие солидности его возраста мелкие вещи, был редко общителен с товарищами, больше молчал, чему-то молча улыбался и единогласно, но без уговора между собой, был причислен командой к разряду людей «без двенадцатой клепки в голове». Им не пренебрегали, но и не дружили с ним. Он был чужд не только русским, украинцам и латышам, а даже своим соотечественникам полякам. С ним никто не водился и он ни с кем.

– Что пан соорудил? – спросил кочегар Зюзин у Виткевича, не надеясь, однако, на ответ всегда отмалчивающегося Виткевича.

– Пушку! – задорно-весело и неожиданно для всех ответил вдруг Виткевич.

– Кашалотов стрелять или на «Эмдена»?

– Дураков стрелять, – опять задорно ответил Виткевич, видимо чувствуя при этом какое-то, ему одному лишь понятное, превосходство над всеми сидевшими перед ним матросами.

– Это плохо, – ответили ему. – На дураках, говорят, свет держится, а ты такое задумал. Бога боялся бы…

Вскоре переключив внимание на что-то другое, о Виткевиче и его луке забыли.

И только после обеда, по времени, конечно, зайдя в кубрик, один из кочегаров обнаружил, что Виткевич занят подготовкой к охоте на крыс.

Крыс, несмотря на то, что их каждый рейс перед выходом из Одессы душили в трюмах серой, на пароходе всегда было много. Особенно много их было в надпалубных помещениях, в машинном отделении и в кубриках за деревянной обшивкой. Днем крысы возились, скреблись и пищали за обшивкой, а ночью, когда команда спала или отдыхала, крысы часто и безбоязненно выбегали из-под коек, бегали по палубе, по столам, а иногда даже по телам и лицам спящих на койках людей.

Когда кубрики были свободны от людей днем, крысы и днем не боялись показываться в кубрике, перебегая из одного места в другое.

Отъевшиеся на жирных судовых харчах, кошки редко обращали внимание на бегающих по палубе крыс.

Бывшие на «Юге» две кошки начали интересоваться крысами и занялись постепенно охотою на них тогда только, когда сократилась выдача порций для команды. Не получая никакой харчевой поддержки, кошки за месяц очистили от крыс почти все палубные помещения. То, что обнаружил случайно в кубрике Виткевич, было, вероятно, не больше, как жалким единичным экземпляром из многочисленного крысиного царства на судне. Охота Виткевича на крысу ради ее «мяса», никого, конечно, не удивила. Удивило отчасти только то, как «хитрая» Виткевича голова до этого додумалась.

14

Несмотря на то, что команда трое суток жила без пищи, воду люди пили против прежнего меньше лишь на две трети. Приблизительно половина выпитой воды испарялась через кожные покровы и дыхание, а остальная, как и обычно, через мочеточные каналы. Вкус воды, благодаря освобождению организма от мочевой кислоты и прочих ядов и солей, с каждым днем менялся, ухудшался и становился терпким. Во избежание возможных желудочных заболеваний по распоряжению капитана на кухне начали воду кипятить. В прокипяченную воду бросали понемногу лимонной кислоты, и это немного улучшило терпкий неприятный вкус. Чаю, за отсутствием сахара, команда не пила уже несколько дней, но по совету Бородина почти все начали пить вдруг, и очень часто даже чай с солью вприкуску. Горячий настоящий шанхайский чай с солью вприкуску освежал часто залипающий, неприятно пахнущий слизью язык, возбуждал нервную систему и, главное, обманывал немного совершенно освободившийся от всяких занятий, часто напоминающий о себе желудок. Чаепитие палубной и машинной команды вскоре перекинулось к лакеям и машинистам, а от лакеев и машинистов – к судовому начальству.

Приблизительно после трех суток отдыха кухня опять задымила и дымила уже не только днем, а и ночью.

На третий день часа в четыре дня, когда команда на трюмах чаевничала, на юте раздались вдруг глуховатые, но ясно различаемые выстрелы из револьвера. Кто-то не спеша раз за разом выпустил ровно пять револьверных зарядов. Опрокидывая чашки и чайники, люди, неуклюже торопясь, поспрыгивали на палубу и левым коридором подались на шканцы к юту, где стреляли. Кто стрелял? Зачем? В кого?

Когда сбежались все на шканцы, то выяснилось, что стрелял второй механик из револьвера на близко появившегося у правого борта возле кормы дельфина.

Попал ли он в него или не попал, но дельфин преблагополучно скрылся под водой и больше его не видели.

Расходясь по своим местам, команда основательно ругала ушедшего дельфина и не менее основательно – второго механика за то, что не сумел его застрелить.

Нет! Нам пока не везло! Не везло фатально.

Вечером в той стороне, где заходило солнце, и против нас, где были предположительно горы Сомали и Абиссинии, показались довольно массивные облака. Закончив свою дневную работу на нашем полушарии, солнце опустилось в этот вечер не за океан, как раньше, а за темную стену загородившего горизонт облака.

Показавшиеся вдруг на западе облака ничего хорошего для нас не предвещали. Идущие в горах Сомали и Абиссинии дожди могли легко передвинуться к нам, переменить атмосферное давление в воздушном океане и вызвать более чем вероятное и нежелательное для нас течение воздуха с севера на юг. Это течение в свою очередь могло потянуть нас опять к экватору, опять в страшную, почти первозданную пустыню водных просторов.

Лежа после захода солнца в темноте на трюмах, команда долго говорила о возможности дальнейшего ухудшения положения на судне и теперь, когда уже было слишком поздно, немало нашлось охотников, которые жалели теперь о том, что не додумались с первого же дня остановки пойти к берегам Африки. У берегов Африки ходили, возможно, какие-нибудь суда и, может быть, на риск хотя бы нужно было послать к берегам Сомали хоть одну шлюпку. Но сейчас уже поздно. Сейчас идти на веслах немыслимо: команда была крайне истощена и обессилена.

Утро четвертого дня, как и предыдущие, наступило в абсолютной тишине. Не слышно было даже шагов на мостике по-прежнему отстаивающих днем и ночью свои вахты матросов. Ходившие на вахту матросы и помощники капитана просиживали теперь свои вахты на складных стульях.

Люди, лежавшие на трюмах, давно не спали, но у них не было уже желания не только двигаться, а даже говорить.

Из-за совершенно опустевшего желудка и опавшего живота казалось, что диафрагма стала вдруг туго резиновой и начала притягивать под ложечкой к спине живот и опавшую грудную клетку. Нормально говорить стало трудно. После сказанных даже двух-трех фраз требовался небольшой перерыв, чтобы отдышаться и дать возможность успокоиться болтающемуся с перебоями в странно пустой груди как будто не своему, а чужому сердцу. После передышки требовалось не механично, а вполне сознательно вдохнуть в себя побольше воздуха и только тогда уже продолжать разговор дальше. По утрам, в особенности после долгого лежания, часто обморочно кружилась голова и нужно было физическое усилие, чтобы не упасть даже в сидячем положении. Непривычно чутким вдруг стало обоняние, и чаще, чем обычно, чувствовались разные запахи.

После освобождения от никотина легких очень чувствительно переменил свой запах воздух, ставший как будто плотнее и полновеснее.

Неприятно ныли, вероятно, от бездействия, корни зубов и поэтому, чтобы парализовать это немного болезненное ощущение, приходилось время от времени тесно стискивать зубы, которые, казалось, вышли из своих гнезд. Когда наступала ночь, думалось: скорее бы наступало утро, а когда наступало утро, хотелось, чтобы скорее проходил день и наступала ночь. Ночи переносились легче, чем дни. Ночью не было движения, и обессиленный организм меньше уставал, чем днем. Но ночью надоедало однообразие, тишина и спокойствие и более четкое, чем днем, ощущение себя, своего «я».

День был менее однообразен и пуст, чем ночь, но днем утомляли обычные мелочи, утомляла казавшаяся более медленной, чем обычно, сама текучесть дня.

Делать было нечего и спешить было некуда, но люди от нечего делать больше, чем обычно, ходили смотреть на часы, а посмотрев, очень удивлялись, что время идет очень медленно, что «еще только одиннадцать», или «только два».

Никто, вероятно, в мире не ощущает так медленной текучести времени, как голодные.

Команда нервничала, серчала и часто ругала часы, которые «идут, как волами едут». О том, кому, зачем и чего нужно было, чтобы часы и время шли быстрее, никто, конечно, объяснить не мог, но каждому казалось, что если время будет двигаться скорее хотя бы вдвое, то скорее приблизится где-то все-таки движущееся к нам за горизонтом неведомое спасение, и что все муки голода и ожидания значительно для нас сократятся.

На расстоянии какого времени в днях, например, пряталось от нас наше спасение, об этом никто не загадывал, но каждый по инстинкту самосохранения и воли к жизни верил, что оно существует и что его отделяет от нас только какое-то выраженное в днях и часах время.

Если не все на судне в эти дни, то большинство из экипажа очень похожи были на тех детей, которые, глядя на чужой горящий дом, думают: «Это чужой дом может гореть, потому что он чужой, а вот наш дом никак не может гореть, потому что это дом наш. Это чужой папа может болеть и умирать, потому что это папа чужой, а вот наш папа не может болеть и умирать, потому что это папа наш».

Команда слыхала и знала уже о гибели судов и людей на них если не в тропиках, то в Арктике, но каждый не то что с сомнением утешал себя, а просто-таки глубоко верил, что то, что где-то гибли суда и команды на них, было одно, а мы – это дело совсем другое. Мы погибнуть не должны.

Эта слепая вера не более сильных, а более жаждущих жизни вселяла веру и в менее жизнеприспособленных.

Легче всех, видно, переносили голод и были бодрее настроены не физически сильные люди, а более развитые культурно и интеллектуально, люди, чье сознание обладало способностью жить в мире мыслей.

Люди, хоть и сильные физически, но с ограниченным умом, голова у которых была на плечах, казалось, для того лишь, чтобы думать о том, чем наполнить желудок, отзывались на чувство голода более чувствительно, чем люди, слабые физически, но умственно развитые.

Четвертого дня оживление на судне началось часов в девять утра после оброненного кем-то известия, что Виткевич пошел на кухню варить подстреленную им в кубрике крысу.

Это была мелочь, но для многих эта мелочь показалась, вероятно, событием огромной важности, потому что не менее десятка человек сейчас же покинули постели и под предводительством Хойды поковыляли на кухню.

Выпотрошив крысу и обдав её кипятком так, чтобы облезла шерсть, Виткевич, не сдирая с крысы шкурки, поместил её в кастрюлю с водой и начал варить.

Пока Виткевич варил крысу, десять пар глаз столпившихся у кухни людей с голодной тоскою неотрывно смотрели на кипящую на плите кастрюлю.

Все эти столпившиеся у дверей кухни и еле держащиеся на дрожащих ногах люди хорошо знали, что Виткевич не только хвоста никому не даст, а даже обглоданных костей, но они твердо решили ждать, пока Виткевич не сварит крысу, пока не станет ее есть.

– Ты как думаешь, Федор, сам он ее скушает или нет?

– Кого? Крысу?

– Да!

– Никогда!

– Я тоже думаю. Без нашей помощи он ее не съест.

Варил, мешал и присаливал Виткевич крысу больше часа.

Когда крыса, по-видимому, была сварена, он перекинул ее из кастрюльки в бак, взял ложку и, ни на кого не глядя, направился с баком к дверям. И кочегары, и матросы с молчаливой тоскливой завистью дали ему дорогу, а когда он, переступив порог кухни, пошел по коридору, они тоже последовали гуськом за ним.

Давно немытое, с тесно прилипшими к зубам щеками и с глубоко ввалившимися, потерявшими уже живой нормальный блеск глазами лицо Виткевича было сосредоточенно напряжено, и сам он, в своем шествии с бачком в обеих руках впереди десятка таких же, почти до неузнаваемости обезображенных голодом людей был похож на фантастического жреца, правящего какой-то новый, неведомый религиозный обряд.

Когда необыкновенное шествие стало приближаться к трюму № 2, лежавшие на трюме матросы и кочегары приняли вдруг сидячее положение и с молчаливым любопытством уставились на молча шествующих друг за другом людей.

Как от рождения слепой и глухой прошел Виткевич мимо трюма к трапу на бак, а за ним, ни на шаг от него не отставая, медленно передвигались десять таких же хилых, слабых и изможденных, как и он, людей.

Когда предводительствуемые Виткевичем люди стали не спеша подниматься по трапу на бак, кто-то из сидящих на трюме спросил у самого заднего:

– Куда это вы идете?

– Идем на бак есть крысу, – ответил тот, но с такой серьезностью, что брало сомнение: шутит ли он, или в самом деле думает вместе со всеми есть Виткевичеву крысу.

– Жалко: не хватает еще двух человек, – заметил, глядя вслед подымающимся по трапу людям, кочегар Бородин. – Если бы добавить еще два человека, так вышел бы Христос и двенадцать апостолов.

– Похоже.

– Идем, – предложил Адольф Альбенку. – Я буду Петром, а ты Иудой.

Устало поднявшись на ноги, они тоже поплелись на бак вслед за Виткевичем и его свитой. То, что было затеяно идущими за Виткевичем кочегарами и матросами, было не больше, как плохой артистической игрой вконец потерявших от голода совесть людей.

Люди хорошо знали, что Виткевич ни с кем не поделится крысой, будет есть ее сам, но чтобы досадить ему, они решили идти вслед за ним, чтобы, когда он будет есть крысу, смотреть ему голодными глазами в рот. Они знали, что для Виткевича, хотя он был по общему мнению и «без двенадцатой клепки в голове», это будет все-таки пыткой.

Никто, однако, и не представлял себе, где именно сядет есть свою крысу Виткевич, и как все это будет выглядеть.

Думать над этим начали тогда только, когда увидели, что Виткевич, не останавливаясь, идет прямо к самому носу судна. Когда он, дойдя до самого конца носа, широким взмахом руки швырнул бачок с крысой в море, совершенно не ожидавшие этого люди, как громом пораженные, с изумлением открыли рты и недоумевающими глазами уставились на Виткевича. Злобно швырнувши далеко в море несчастный бачок с крысой, Виткевич обернулся назад, посмотрел на дураковато глядящих на него матросов и кочегаров и страшный в худобе и изнеможении своем, трясясь в злобе и бессилии, гневно прохрипел:

– Вы что?! Думали, я скот?! Нет, я еще не скот!.. А вот вы – скоты!.. Вы не люди, а быдло!

Дальше он говорить не смог. Руки и ноги у него тряслись, он еле держался на ногах. Жалобно искривив рот в подобии плача, но без единой слезы в округлых, ни на кого не глядящих глазах, он прошел заплетающейся походкой мимо неузнающе глядящей на него команды по направлению к трапу.

Зашедший минут через десять в кубрик кочегар Авилов слышал, как одиноко лежавший лицом вниз на койке в самом конце кубрика Виткевич изредка всхлипывал. Очевидно, он плакал.

Глупый инцидент с Виткевичем произвел на всех удручающее впечатление. Не глядя друг на друга, люди молча пролежали до самого вечера и только вечером, сидя за чаем, пробовали изредка говорить, но разговор не клеился. О чем было говорить? Все было уже переговорено, обо всем было уже передумано. Даже наиболее неподатливые сидели молча и угрюмо смотрели на мощную громаду ничего хорошего не предвещавших облаков на западе.

Каждый молча думал о чем-то своем.

Когда чуть стемнело и долгое молчание стало уже невыносимо тягостным, кочегар Тихонов заметил:

– А что, ребята, если все это только сон, один только страшный сон и ничего этого нет?… Через минуту-две проснемся вот – и ничего этого не станет?

– Зачем же тебе ждать две минуты, когда я могу разбудить тебя сейчас, – предложил фантазирующему кочегару матрос Алябьев. – Ты подставь ухо, я тресну тебя по уху, и ты сейчас же проснешься…

А другие добавили:

– Проснешься, а перед тобой борщ со свининой, жаркое с картошкой.

– И всякая снедь… Полный стол.

– И с выпивкой…

– Слышишь? Не говори мне про борщ! – раздался вдруг не в меру гневный голос Хойды.

– Слышишь, Уваров, не говори ему про борщ. Ты знаешь, что он не любит борща даже на запах.

– Ну, если не любит борща, то пусть представляет себе яичницу с колбасой.

– Ох, суки ж вы, суки, – скулящим голосом застонал Хойда и вдвое скорчившись, отвернулся от говоривших.

– Не говорите, товарищи, глупостей, – промолвил один из матросов, пожалевший, видно, и себя, при напоминании о борще, и Хойду.

Люди умолкли, и над судном нависла вскоре жуткая, кажущаяся недружелюбной, тишина. Каким страшно далеким казалось не известно что обещающее утро этим людям.

– Ох-х, йисточки ж я хочу!.. Ох, йисточки ж я хочу!.. Мамо моя ридна, як же я хочу йисточки!

То, что Хойда заговорил, наконец, на своем родном языке, свидетельствовало о том, что переживал, вероятно, невероятные муки, нестерпимо страдал. В скулящем беспомощном вопле Хойды, неурочно раздавшемся в могильной тишине ночи, было что-то от первобытного человека, от тех далеких времен, когда человек, стихийно подавленный со всех сторон враждебно настроенной к нему природой, не раз беспомощно умирал от голода у своих шалашей, пещер или просто где-нибудь под деревом. Вопль Хойды разбудил многих, но все лежали, затаив дыхание, стараясь не показать вида даже перед собой, что они его слышали.

Ни одно живое существо в мире не способно было исторгнуть из груди своей такие звуки бессилия, как исторг их только что властелин природы – человек.

Более жалким и более страшным и беспомощным в бессилии своем, чем животное, показался в этот момент человек пугливо притихшим под одеялами людям. Жуткий, пугающий в ночной тишине вопль Хойды напомнил многим о близком конце и о том, что силы человека ограничены.

Утром, когда рассвело, многие, в том числе и Хойда, обнаружили вдруг у себя опухшие, пугающие безобразием ступни ног.

– Так это правда, значит, что люди от голода пухнут?! – с нескрываемым удивлением говорили вслух люди, рассматривая налитые кое у кого до лоска ступни.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что большинство даже довольно грамотных людей такое выражение, как «пухнуть с голода» считали до сих пор не больше как за ироничное замечание по отношению к состоянию людей, которым никак не к лицу пухнуть.

– Так это и ноги, и рожа, и все станет пухнуть? – удивлялись люди.

– По-видимому.

– А потом что?

О том, что может быть потом, если не придет дня через три-четыре какое-нибудь спасение, было ясно, но люди вслух об этом не говаривали, а только думали.

Утром пятого дня часть команды «Юга» боялась не смерти уже, не самой потери жизни, а того лишь, что придется умирать, быть может, день, два, а может, кому-нибудь и неделю. Страшна была не смерть, не конец преждевременно и нелепо обрывающейся жизни, умирать все равно когда-нибудь надо было, а страшно, страшнее самой смерти, было то, что умирать приходилось мучительно медленно и все время мучительно голодному.

Хотя бы раз поесть, хотя бы раз дать сладко забыться желудку и перестать чувствовать все время как бы обрывающийся желудок.

Команда парохода «Юг» терпит голод.

Непрерывно напоминающий о себе физической болью, сжавшийся в сморщенный комочек желудок стал у каждого как бы отдельным от головы органом мысли и властно заставлял все остальное сознание и все остальные чувства прислушиваться только к нему и внимать только его немому, но очень внятному голосу.

Это было невыносимо. Хотелось иногда просто встать и уйти хоть на миг от этой боли, но обтянутые жесткой, присохшей к костям кожей ноги уже не хотели служить людям. Несмотря на крайнее истощение и бессилие, грудь, руки и прочие части тела были у людей вполне здоровыми, но ноги на половине голеней – как перебитые. Когда человек лежал или сидел, он не чувствовал никакой боли, но когда становился на ноги и пробовал идти, ноги, кроме того, что подгибались в коленях, еще очень остро болели ниже колен. Ходить и переступать с ноги на ногу было тяжело, и казалось, что ноги ниже колен состоят не из костей уже, а из очень хрупкого хряща, который может вот-вот обломиться под тяжестью тела, и тогда не на чем уже будет ходить.

Чтобы не упасть на дрожащих, все более и более теряющих чувствительность и не повинующихся воле человека ногах, люди один за другим начали обзаводиться штоками от галяков. При помощи штоков стало легче передвигаться по кубрикам и по палубе.

День за днем стали меняться и падать голоса. Из звучных и звонких они стали глухо шавкающими и исходили не из груди уже, а из одного горла и рта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю