355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Кармалита » Атака! Атака! Атака! » Текст книги (страница 3)
Атака! Атака! Атака!
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:22

Текст книги "Атака! Атака! Атака!"


Автор книги: Светлана Кармалита



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Впереди загрохотали винты старенького Эр-пятого, па котором им предстояло лететь.

– В общем, я ставлю пластинку, – Артюхов сбавил шаг винта, чтобы можно было говорить, – ставлю пластинку и ухожу, чтоб мне перевод перевести… А вы вроде меня ждете…

– Подумать надо. – Черепец и Артюхов сидели в ЭР-пятом, ждали Белоброва и Гаврилова. – И не пойдет она, она не такая.

– Надо добиться, – посоветовал Артюхов, – сорвешь поцелуй, все пойдет, покатится. Тут вступит в силу влечение полов… и целовать надо с прикусом и длительно, покуда дыхалки хватит…

– Она не такая… – опять угрюмо сказал Черепец.

– Что ж у нее и мест этих нет, – рассердился Артюхов, – и детей она родить не будет… Ты гляди, там Осовец крутится…

По полю к самолету топали, дожевывая пончики, Гаврилов и Белобров, Семочкин услужливо нес за ними мешок. Выезжала «пожарка». Дунул предутренний ветерок, с залива потянулись чайки.

– Ладно, – сказал Черепец, – поезд отправляется. Нам воевать надо! Вам с Осовцом, конечно, ближе….

Эр-пятый был транспортной машиной, и поэтому Белобров вел его низко, впритирочку над сопками и, краснобурые с белыми разводами издали, вблизи, под брюхом машины, эти сопки казались голыми, нищенскими и неживыми. Печальная мерзлая страна.

– Норвегия, – сказал Гаврилов, – говорят, здесь девушки красивые…

«Дорогая моя Варя». Белобров придумывал письмо, но оно как всегда не складывалось в голове, не шло дальше этого «дорогая моя Варя». Тогда он просто стал вспоминать поезд, и вспоминать было легко и покойно. И он стал насвистывать песенку, которую пели в вагоне. Слов он не помнил, только припев, его и свистел. Пыр-пыр-пыр – стучал мотор. Они низко прошли над фиордом, ветра не было, вода казалась черной и густой.

– В Кислой кита выбросило, – сказал Гаврилов, которому надоело молчать.

– Да ну, – удивился Черепец. – Интересно, чего они такие здоровые и на берег выпрыгивают. Ошибка в природе.

– Он маргарину накушался, – сказал Белобров, – и его с этого маргарину травило сильно. Так что он сам решил прервать связи с жизнью.

– Ага, – подтвердил Гаврилов. Они беседовали вроде бы минуя Черепца. – Он, когда с жизнью прощался…

– Кто?

– Кит. Очень сильно рыдал и все просил какую-то Марусю показать. Через которую невинно гибнет.

Брови у Черепца скорбно поднялись домиком.

– Товарищ гвардии старший лейтенант, – начал он официально.

– Да я что. – сказал Белобров, – вот кита жалко. – И захохотал так, что машина дернулась и клюнула носом.

После этого они долго молчали. Черепец достал стеклянную банку с водой, попил и дал попить Гаврилову. И опять они долго молчали, каждый думал о своем, и Гаврилов при этом шевелил губами.

– Приехали, станция, – сказал вдруг Белобров н резко положил машину в крутой вираж.

И тотчас же перед ними встал северный белый и гладкий склон горы и словно прилепившийся к нему, переломанный пополам, длинный, тоже белый и поэтому сразу не очень заметный, распластанный силуэт немецкого высотного бомбардировщика Ю-290. Белобров развернул машину, еще раз повел ее над горой, в холодном предутреннем свете были резко видны гладкий смерзшийся снег, короткая рытвина в горе, которую пропахала машина перед тем, как развалиться, нашлепки снега на камнях.

– В ноздрю, – сказал Гаврилов, – прав Семочкин, он его в ноздрю бил. Но машина такая живучая… очень живучая машина…

– Сесть никак нельзя? – поинтересовался Черепец.

– Камни, – сказал Белобров, – домой давай поехали. Нас там Семочкин ждет. Знаешь, как он нас ждет! – И захохотал.

– Как привет от любимой, – подтвердил Гаврилов, – вот как он нас ждет….

– У них шоколад в бортпайке и Робинзон Крузо… И ордена бывают… можно на родину послать… – размечтался Черепец, но его не поддержали.

Опять они летели над нищенскими низкими сопками. Когда они пересекали фиорд, на горизонте загорелось северное сияние, странный белый призрачный свет без теней опрокинулся на черную воду и сопки.

– У нас под окном куст рос… – сказал Черепец, – уже и не знаю, откуда такой куст, только как весна, он весь, вы знаете, белый-белый…

– Внимание! – вдруг крикнул Белобров.

Под ними на рыжей скале лежал торпедоносец.

– Вот! – опять крикнул Белобров. – Это Плотников… Ах, как их…

То, что лежало внизу под ними, уже не было самолетом, в обломках оплавившегося металла можно было лишь уловить сходство со знакомой машиной. Все сгорело вокруг и было черно, потом, видно, с сопки надуло длинные полосы снега, через которые до сих пор проглядывала гарь. Задувала предутренняя поземка. Машина умерла, и люди, если они не выбросились с парашютами, конечно же, умерли тоже, и казалось, что все здесь умерло навсегда. Белобров повел машину на второй круг.

– Горючка рванула, – сказал Черепец. – Что ж может быть, ничего не может быть…

– И стянул шлем.

– Все, – сказал Белобров и тоже стянул шлем. – Сесть не могу, поехали.

Билось, вспыхивало беззвучное пламя северного сияния. На его фоне летящий биплан был маленький и жалкий. Он ушел за скалу и, будто не выдержав, облетел ее и вернулся. И опять сделал круг над погибшим торпедоносцем, и еще один, не то высматривая что-то, не то прощаясь, покачал крыльями и ушел за скалу. Звук его мотора стал слабеть и исчез.

Над плюшевым занавесом на красном кумаче было написано: «Севастополь – наш! Смерть немецким оккупантам!».

В боковых ложах горели разноцветные фонари, занавес будто бы светился изнутри. Это было очень красиво. Начальник театра, майор Заварзин, быстро вышел на середину сцены и с выражением объявил, что следующим номером будет показан отрывок из постановки театра «Мария Стюарт», именно то место драмы, где шотландская королева находится в ожидании казни. Пока он объявлял, на сцене, за плюшевым занавесом, стучали молотки и что-то упало.

– Интересно, – спросил Шорин, – ей топором голову оттяпывают или там через повешение казнили?

– У них машина была собственной конструкции, – сказал Дмитриенко, – раз – и ваших нет.

– Все-таки это дикость – беззащитную женщину казнить, – сказал Черепец и со значением посмотрел на Марусю. – Фашистские замашки.

Маруся сидела рядом с ним, и Черепец незаметно все время причесывался.

Шотландскую королеву играла заслуженная артистка – жена командующего. А возле нее, среди придворных, Белобров сразу увидел Настю Плотникову, и все из минно-торпедного ее тоже увидели. На сцену вынесли большую плаху и топор. Шорин оживился на секунду и хотел опять спорить с Дмитриенко, но артисты играли очень убедительно и он расчувствовался. Настя Плотникова похудела и в красивых одеждах была какая-то маленькая. Говорила она ненатурально, в одном месте запнулась, и Белобров занервничал, что она вдруг забудет текст. Когда пришел палач, командующий сразу ушел из ложи курить. Он любил свою жену и переживал это место, где ей отрубали голову.

– Переживает, – сказал Дмитриенко Шорину, – больно играет выпукло.

После «Марии Стюарт» долго хлопали, а когда перестали хлопать, стало слышно, что в фойе играет оркестр. Там начинались танцы.

Заварзин объявил выступление фокусника, по проходу протиснулся веселый, запыхавшийся Семочкин и зашептал Белоброву и Гаврилову, что они спасли его честь как боевого летчика, что пока в наших ВВС есть такие товарищи, как они, можно быть спокойным и что он требует, чтобы они пришли в столовую на третий этаж.

– Мы в город едем, – сказал Белобров, – ночным рейсовым. Вот его сына встречать.

Семочкин был бледен, карман его подозрительно отдувался, он тер лоб и все время пытался заговорить по-английски. За ним ходила девушка, очень хорошенькая, очень молоденькая и очень беленькая. Она дергала его за рукав и говорила:

– Костик! Ну Костик же!

В ложе появился командующий, Костик исчез, худенькая старушка заиграла на рояле вальс. Фокусник в короткой куртке стал показывать фокусы, непонятные и удивительные. В зале пытались отгадать и хором кричали:

– В рукав! В рукав! За ворот спрятал! За ворот!

Но лепты, или кубики, или курица появлялись совсем в других местах, один раз в кармане кителя Заварзина, от чего Заварзин смутился, покраснел и рассердился. Все в зале хохотали до слез, и командующий тоже.

Вечера здесь не делились на краснофлотские и командирские. Все были здесь, в одном зале. Как летали в одних машинах, горели и возвращались. Или не возвращались.

Дмитриенко от фокусов совсем сошел с ума и ко всем приставал с каким-то двойным дном, а Черепец важничал и говорил, что дело в отвлекающем движении левой рукой, но отказался ответить Дмитриенко, как лента оказалсь в кармане Заварзина.

– Двойное дно, – стонал Дмитриенко, – режьте меня, двойное дно.

…После концерта Белобров и Гаврилов вышли в ярко освещенный коридор. Здесь совсем громко играла музыка, в большом зале танцевали, где-то сухо стучали шары. На стенках висели большие красочные плакаты, выпущенные политотделом ВВС по случаю последних побед.

В красиво нарисованных волнах, среди пушечных стволов, пулеметов и гвардейских знамен, в ряд стояли экипажи Фоменко и Плотникова. Им захотелось постоять здесь и покурить, и поговорить о чем-нибудь значительном, но курить здесь было нельзя, сесть негде и, притихшие, они пошли по коридору. Но здесь их настиг Семочкин, схватил за руки и потащил в зал со столиками, покрытыми белыми скатертями, туда, где ужинали и пили чаи. Все радостно закричали, когда они появились, и тут же про них забыли, и это было хорошо. Летчики пили чай, старательно размешивая его, и, отхлебывая, морщились, словно это было лекарство. Здесь была Настя Плотникова. За ее стулом стоял истребитель Сафарычев, почти мальчишка, с хохолком и потрескавшимися губами. Белоброву стало неприятно, но он крикнул Насте, что она играла выпукло и на большой, и показал при этом большой палец.

Деревянные мостки были узкие, и Черепец не мог вести Марусю под ручку. Она шла впереди, большая, стройная, мостки под ее крепкими, полными ногами прогибались, и доски в темноте иногда хлюпали по воде. По параллельным мосткам проносились и исчезали в темноте тени – опаздывающие из увольнения. Было тепло, звезды над ними были крупные, как на юге, под скалой грузился бочками большой ржавый транспорт со странным названием «Рефрижератор № 3». Там горели синие лампочки, скрипели лебедки. На эсминцах на разные голоса пели пластинки. Пахло морем, какой-то морской гнилью, солью, рыбой, мазутом. От всего этого на душе у Черепца было торжественно, и он подумал, что, возможно, это лучшие минуты в его жизни, которые он будет вспоминать в старости. Наконец, мостки обошли с двух сторон огромную черную лужу, из которой торчала спинка железной кровати, соединились, и Черепец опять взял Марусю под руку.

– Если вслушаться в сухой язык цифр, – сказал Черепец, – то делается наглядно ясно, кто воюет, а кто по аэродромам треплется, и выходит, что боевого состава от общего числа не более как семь человек на сотню, а вроде бы все летаем. Обидно. – Черепец снял бескозырку и помахал ею. Он недавно подстригся под бокс, но все равно, когда шел с Марусей, голова у него под бескозыркой потела.

– Вам эта стрижка под бокс вовсе не идет, – сказала Маруся, – вы в ней на арбуз похожи…

В разговоре с Марусей Черепцу все время приходилось пробиваться через насмеш-ку.

– В королевских ВВС, ребята кое с кем разговаривали, у них как? У них так – ты старшина, но летаешь стрелком, а он майор, но не летает. Так вот, тебе полагается ванная, а ему, майору…

– У них старшин вовсе нет, – сказала Маруся, – мы у них с девочками убирались… У них все сержанты и все рыжие. Будто у них один папа… А так, что у них, что у нас. Довольно нахальные и врут.

– Если на то пошло, – обиделся Черепец, – если пошло на правду, то среди работников столовой тоже попадаются жулики.

– Тю-ю, – сказала Маруся, – такое бывает жулье, даже работать стыдно.

Мостки опять стали узкие, и Маруся пошла вперед, а Черепец сунул руки в карманы бушлата, от этого фигура становилась красивее и стройнее. Они приблизились к каптерке Артюхова, там метнулась тень и сразу же призывно и жалобней заиграла гармошка. Артюхов выполнял все, что было намечено. Голова и шея у Черепца стали совсем мокрыми. Они шли мимо каптерки, а сил остановить Марусю и пригласить зайти у Черепца не было. В каптерке стукнула дверь и гармошка заиграла «Смелого пуля боится, смелого штык не берет…» Черепец с тоской глядел в спину Марусе. Они завернули за высокий черный забор у склада, Маруся остановилась и издали протянула Черепцу теплую, красную от кухонной работы руку. «Белочка, пойми же ты меня! Белочка, не мучь меня». – страстно выла за углом гармошка Артю-хова.

– Ну, до свиданьица, – сказала она, – а то вон вас какой-то товарищ командир зовет, как бы вам взыскание не получить.

Ваше дело такое – казенная служба, так что бувайте.

Тут он решился. Вернее, даже не решился, а, как говорил в одной передаче диктор, какая-то неведомая сила подхватила его, он задержал ее руку в своей, сдавил и потянул к себе. Она рванулась, но Черепец был сильный человек. Он прижал ее к мокрому черному забору и, задыхаясь от любви и нежности, стал говорить то, что всегда говорят в таких случаях.

– Не ломайся, – сказал он, – тоже мне новости выдумала. – И опять прижал ее. – Не будем ломаться, – бормотал он, проникая под серое бесформенное пальто и обнимая ее, горячую и ставшую податливой. – Зачем нам ломаться?! Не надо нам ломаться.

Но она вдруг напряглась, зашипела, как кошка, и ударила его в лицо, потом в ухо с такой быстротой, силой и злобой, что он даже ничего не успел сообразить, кроме того, что его бьют. И возможно, сейчас разломают голову.

– Зашибу, – шипела она, – пусти-и!

Бескозырка слетела с его головы в пузырящуюся под весенним ветром лужу, она рванула его за борт бушлата, посыпались надраенные пуговицы. Он давно ее отпустил, но она даже не заметила этого, даже не слышала, как старшина кряхтит под ее ударами.

– Герой! Сокол чертов! – сказала она, наконец перестав его бить. И заплакала злобными ненавидящими слезами. – У всех у вас увольнительная, а мне какое дело?! Хватаете по всем углам, соколы! – Она кричала, стоя от него в нескольких шагах, по щиколотку в огромной луже, в которой все еще плавала его бескозырка. Рот его был полон крови.

– Маруся, – хотел он сказать, но вместо этого получилось какое-то другое, обидное «Тпруся…»

От ненависти и обиды она затопала ногами в луже и пошла наверх к столовой. Он подобрал бескозырку, стряхнул ее о брючину и побежал следом. Он хотел ей что-нибудь сказать, но не знал слов.

– Тпруся, – опять закричал он. – Тра-ша!

«Траша» у него вышло вместо «Маша».

– Товарищ гвардии старший лейтенант, – раздавался над ухом уже спящего Шорина голос дневального, – там с гвардии старшиной чепе, а гвардии старший лейтенант уехали… – Голос вырвал Шорина из прекрасного, может быть, лучшего в жизни сна.

– Чего, чего тебе надо? – забормотал он, садясь и, привычно для военного летчика, ничего еще не понимая, стал быстро одеваться.

Черепец сидел возле столовой, под синей лампочкой, вокруг него толпились несколько человек, глаз у него заплыл, он был пьян.

– Черепец, дорогой, кто это вас? – строго спросил Шорин.

– Майор, – сказал Черепец, – ванная, англичане – все рыжие бобики… Пирл Харбор, – он ударил себя кулаком в грудь и заплакал. – У них один папа…

– Ну разгильдяй же. Я давно заметил, они с Артюховым полетные копили. Вы еще первого числа маргарин покушаете и спросите… – размахивая трубочкой, подогрел страсти Неделькин.

Сделать уже было ничего нельзя – к столовой подъезжал грузовик с краснофлотцем из комендатуры.

– Пирл Харбор… здесь… – опять сказал Черепец, показывая себе на грудь и сам пошел к грузовику.

– На этом радиоузел Дома флота заканчивает свои передачи, – объявил диктор. – Спокойной ночи, товарищи!

В город встречать Игорешку они поехали втроем: Гаврилов, Белобров и Дмитриенко, и провожали их к рейсовому прямо из Дома флота. Дмитриенко привел Долдона. Долдон ни за что не хотел лезть в рейсовый, и чтобы подбодрить его и показать пример, Дмитриенко разбегался и с криком «вперед!» прыгал на корму. Долдон тоже разбегался, но у самой кормы горестно застывал на пирсе, развесив длинные глупые уши. Тогда они с Романовым подняли его и грубо зашвырнули на рейсовый.

– Иногда принуждение – лучший вид воспитания, – сказал по этому поводу Дмитриенко. На пирс притащили патефон, потом пришел начмед Глонти с плетеной корзинкой, в которой был живой крольчонок, но Гаврилов взять его отказался.

– Ну что вы, доктор, ей-богу, анекдот делаете, его и кормить нечем, и Долдон его сожрет, и что это я буду по городу с крольчонком гулять.

Но Дмитриенко заорал, что кролика он берет себе, с Долдоном они будут братья, а мальчишке будет радость.

– «Хочу любить, хочу всегда любить», – играла пластинка.

Настя Плотникова стояла на пирсе, рядом с ней опять стоял Сафарычев. Он стоял без шинели, с залива тянуло сырым соленым ветром, и хотя злиться было, собственно, не на что, Белобров так обозлился, что сам почувствовал, что бледнеет и что лицо опять сводит. Он ушел за надстройку и через иллюминатор стал смотреть в пустую каюту рейсового. Там, вод синей лампочкой на столе, стояли кружки, лежал хлеб и было рассыпано домино.

«Дорогая моя Варя!» – начал про себя Белобров.

Машина рейсового зачавкала, палуба дрогнула и, когда Белобров вышел из-за надстройки, пирс уже ушел во тьму, люди на нем были не видны, только слышны голоса. Играл патефон. Дмитриенко на жесткой деревянной скамье, на корме, знакомил крольчонка с Долдоном.

– Цыц, – говорил он, – цыц!

Гаврилов сидел рядом, и лицо его в свете синего иллюминатора было тревожным и несчастным.

Долдон громко гавкнул, крольчонок в корзине попятился.

«Дорогая моя Варя!»

– А про дочку с женой ничего пока не слыхать? Может, лиха беда – начало? – К Гаврилову подошел капитан рейсового.

– Давай выпьем, капитан, – сказал Дмитриенко, – твоя выпивка, наши песни. Взаймы и в аренду, а? – Он сел на корточки около Долдона, дыхнул ему в нос и приказал: – Ищи!

«Дорогая моя Варя!» – опять начал Белобров.

– Слушайте, товарищи моряки, – сказала девушка в узенькой железнодорожной шинельке и со злыми бровками, – какие вы принципиальные, что над душой стоите. Нету поезда, что я его, рожу? Ничего не случилось, просто опаздывает. И волка своего заберите, здесь нельзя.

Они вышли из разбитого, в лесах, вокзала.

– Собачка, собачка, – закричали с лесов девушки, – почему у тебя такой хозяин длинный?

Было первое в этом году настоящее утро. Солнце припекало, залив блестел.

– Да иди же ты рядом, проклятая собака, – бормотал Дмитриенко и остервенело дергал веревку. Долдон глядел на него преданными глазами, прижимал уши и тянул, как паровоз.

– Может, он ездовой, – заныл Дмитриенко. – Возьми хоть кролика, Саш.

– Нет, – сказал Белобров и заложил руки за спину. – Не хочу разрушать ихнее братство. Потом, ты со зверями – это очень красиво.

Гаврилов нес маленький чемоданчик, кротко улыбался, подставляя лицо солнцу, но в глазах у него было что-то недоступное ни Дмитриенко, пи Белоброву, что-то из другой, неизвестной им гавриловской жизни. За три года они вроде узнали друг о друге все, по этого выражения глаз Гаврилова они не знали.

– Возьми кролика, подлец, – опять заныл Дмитриенко, – ну, я ошибся… ну что же, ну, я признаю…

Белобров опять засмеялся и пошел впереди.

Вдоль длинных деревянных пирсов, вперемежку стояли небольшие военные и торговые суда, на одном пирсе матрос в робе катался на велосипеде, выделывая немыслимые кренделя. Был праздник, к кораблям пришли девушки, матросы торчали на палубах, перекрикивались с ними, смеялись. Некоторые девушки сняли пальто и несли их, перекинув через руку, в кофтах и свитерах с высокими плечиками, они казались нарядными.

Впервые с начала войны Белобров вдруг подумал, что война, наверное, скоро кончится, ну не очень скоро, но все-таки скоро. И что, может, он останется жив. От этой мысли он улыбнулся. Но Дмитриенко растолковал его улыбку превратно и сказал, что его, Дмитриенко, боевого офицера, девушки принимают за грибника, и что это свинство.

– Давай кролика в камеру хранения сдадим, – сказал он, – жарко.

– Кроликов не принимают, – железным голосом сказал Белобров. – И потом что? С кроликом тебе жарко, а без кролика сразу будет холодно? Так, что ли?

Тут же навстречу им попался толстый полковник, и именно в это же время Долдон так рванул Дмитриенко, что тот пулей пролетел мимо полковника с рслепительной улыбкой, а полковник еще долго грозно глядел им вслед и кашлял.

Город спускался к морю. Он был разбит бомбежками и выжжен «зажигалками», на пустырях, возникших после бомбежки, давно были протоптаны тропинки, движение на них было людное. Часть пустырей была занята под огороды, сейчас там жгли прошлогодний мусор, и развитый город производил мирное впечатление.

У запасных путей был базарчик. Много продавали, мало покупали. Полная проводница продавала картошку, и они купили полный чемоданчик.

– Мороженая? – строго спросил Дмитриенко, вытер ладонью картофелину и, закрыв глаза, попробовал на вкус.

– Да ни боже ж мой, – сказала проводница. – Кролика где брали?

Белобров отошел на несколько шагов и увидел пушистый воротник, примерно про такой воротник для Маруси плел ему как-то Черепец. Он подошел без намерения купить его, но у женщины лицо было бледное, она заикалась и никак не могла произнести слово «пятьсот». И боты у нее были такие, как у Вари в поезде. Ои сунул деньги, больше па сто рублей. Старушка продавала коробочку детских красок, он тоже купил.

Внизу, на пирсе, раздались крики. Матрос, который вертелся на велосипеде, свалился-таки в воду.

Когда Белобров вернулся к своим, те смотрели на плывущий на горе трамвай.

– Что-то они мне больше казались, трамваи-то, – сказал Дмитриенко и ласково всунул в руку Белоброва ручку от корзины с кроликом.

Черный, с красной звездой, паровоз, возникший из вечернего тумана, был сырой, будто его облило дождем.

– Феликс Дзержинский, – сказал Дмитриенко.

– Что? – спросил Гаврилов.

– «Феликс Дзержинский», название паровоза, – виновато повторил Дмитриенко, и они быстро пошли по гулким доскам перрона.

Так я и запомнил их на всю жизнь. Двух худых и длинных, а одного невысокого и коренастого, с собакой и кроликом, в черных блестящих регланах, фуражках, и белых кашне. Так вот и стоят они у меня перед глазами.

– У него на руке повязка! Смотрите ребенка с повязкой! – вдруг почему-то закричал Гаврилов.

Пассажиры сразу расступились, и они увидели застывшего от напряжения маленького мальчика с резко вытянутой вверх рукой, на которой была красная повязка. Другой рукой мальчик держал за руку проводника, он был в бушлатике, с серым мешочком за плечами, его ноги в чулках и каких-то плоских ботинках казались длинными и жалкими.

– Ты Игорь? – спросил Гаврилов.

На Гаврилова невозможно было смотреть, и Белобров отвернулся.

– Ты Игорь? – повторил Гаврилов каким-то страшным шипящим голосом.

Мальчик смотрел на Гаврилова и молчал.

– Да Игорь, Игорь! – заорал Белобров. – У него же написано, ну смотри же…

На мешочке и на ящичке, который держал проводник, большими буквами чернильным карандашом было написано: «Игорь Гаврилов, 5 лет» и адрес, куда я ехал.

– Кто из вас мой папа? – спросил мальчик и поджал ногу.

– Вот он, – торопливо сказал Белобров.

– Он, – подтвердил Дмитриенко.

– Я, – сказал Гаврилов и шагнул вперед. – Я, Игорешка…

– Я хочу писать, – сказал мальчик и опять поджал ногу.

В гарнизон они вернулись поздно. Игорь спал, обвиснув на плече Гаврилова. Дмитриенко снял с Долдона веревку, раскрутил ее и зашвырнул в залив, там с шумом поднялась недовольная птица. Гаврилов был хмур и бледен. Растянувшись, они пошли по мосткам, бревна опять захлюпали под ногами, на кораблях гоняли пластинки, казалось, они никуда не уезжали.

«Где небо южное так сине, где женщины, как на картине, там Джо влюбился в Кло», – пела пластинка.

– Кло, это что за имя? – спросил Белобров

– Клотильда. – Дмитриенко побежал догонять телегу с бидонами и кучером-краснофлотцем. Долдон побежал следом.

Белобров повесил на руку Гаврилову корзинку с кроликом и двинулся к парикмахерской, а Гаврилов пошел домой.

Дверь за ним бахнула, как зенитка, и Белобров сразу не понял, что это действительно на сопках ударили зенитки. Начался ночной налет, к которым здесь привыкли. К зениткам на сопках присоединились зенитки Базы, по небу заметались прожектора.

…В парикмахерской Шура Веселаго помахала ему в зеркало рукой. В кресле сидел штурман Звягинцев, он заулыбался в зеркало. Белобров взял со стола газету и стал пересыпать в нее картошку.

– Настоящая, – сказал он Шуре, – в дорогу сваришь с солью, хорошее кушанье.

– Компресс, – приказала Шура и кивнула.

Старшина Тепляков возле оцинкованного бака тряс на колене Шуриного ребенка. Зенитки били как оглашенные, но даже через их треск было слышно, как тянул немец. Очередь профессионально оживилась, все показывали руками, как, по их, мнению, идет немец. Под белой простыней Звягинцев казался штатским и пожилым. Киля яростно выметала его пегие волосы.

Когда Белобров подошел к парадной, в сопках грохнуло так, что во всем доме заныли стекла.

Гаврилова на кухне не было, из комнаты доносилось бормотание, Белобров прислушался – говорили про налет.

– Он ничего кроме воды сверху не видит, – говорил Гаврилов, – вода сверху этакая голубая… Уж ты мне поверь…

В комнате что-то упало и детский голос спросил:

– Папа, что это упало?

– Это я стол задел, – ответил Гаврилой. – Ты спи. Положи подушку на ушко.

– Папа, а почему ты плачешь?

Надо было уйти, но пол заскрипел и Белобров растерялся.

– Это у меня насморк, – сказал голос Гаврилова, – совсем заложило… Ты спи давай._ У меня чайник на кухне.

Дверь отворилась, и мимо Белоброва на кухню, тяжело дыша и отфыркиваясь, быстро прошел Гаврилов. Лицо у него было съеженное и мокрое. Он умылся, сел за покрытый газетами стол, обмакнул корочку в соль и стал жевать. Воздушная тревога кончилась, резко, на полуслове, включилось радио, Белобров прикрутил громкость.

– А мальчик-то не мой… – сказал вдруг Гаврилов и опять обмакнул корочку в соль. – Ни Женю не помнит, ни Лялю… а ведь мальчик большой, пять лет, должен помнить… И ни на меня не похож, ни на Лялю… Ничего общего, – он махнул рукой. – Раздевайся, чай будем пить, с шиповником. – Он пошел к плитке и стал смотреть, как закипает чайник.

В комнате что-то зашуршало и стукнуло. Гаврилов покачал головой.

– Еду ворует, – сказал он, – обещал больше не трогать.

– Если ты так считаешь твердо… – выдавил Белобров, но, что «считаешь», и что «твердо», он не знал.

– И что? – задавленным голосом крикнул Гаврилов и обернулся на дверь. – Если этот не мой, то мой-то где?! Вот вопрос… И кому мне посылки посылать? Может, самому лопать?! А этому что сказать? Извините, неувязочка, я не ваш папаша… Нет уж, я один, и он один.

И Гаврилов пригрозил кому-то невидимому пальцем.

В комнате опять заскрипело, Гаврилов ушел туда и вернулся с закрытой банкой.

– Перепутал, – он повертел ее в руках, – закрытая банка. Той нет.

Они долго молчали, Гаврилов вздыхал и гонял по столу корочку.

– Хороший мальчик, – неуверенно сказал он. – У меня, говорит, там ежик ушастый был… ну, в смысле, у них…

…Я достаю из-под кровати украденную открытую банку свиной тушонки, ухожу в щель между затемнением и балконной дверью, ем, ем, ем и смотрю в окно. Передо мной залив, по нему плывет баржа. Едет машина с плоскими синими огнями, идет человек. Где-то в квартире, наверное, на кухне, разговаривают. Я уже не могу есть, перед глазами у меня какие-то круги, но я все равно ем…

– Послушай-ка, Сашок, – вдруг льстиво говорит Гаврилов и включает в сеть лампочку в виде обклеенного газетой грибка, – у тебя глаз хороший, посмотри-ка в таком ракурсе, ну черт его знает, а? У меня губа оттянутая и у него… – И он застывает, напрягая шею, мученически задрав подбородок кверху.

– Дай тазик, дурак. – Белобров сам хватает из-под стола зеленый таз и быстро идет в комнату.

Я стою между раскладушкой и диваном на коленях, упираюсь жирными руками в тазик, икаю и плачу. Мне плохо и стыдно, меня тошнит, папа держит мне голову. Дядя Саша Белобров ногой вытаскивает из-под затемнения пустую банку.

– Может, Глонти привезти? – спрашивает мой папа.

Я не знаю, что такое глонти, я думаю, что глонти это клизма.

– Не надо глонти, – кричу я, – я больше не буду! – И икаю, икаю.

Всю жизнь я был похож на отца, даже уши у нас были одинаковые – как ручки у кувшина. Уж что они мудрили той ночью на кухне, не знаю.

– Все. Сгорел Мухин. Эх, дурак был парень, – сказал Мухин и включил дворники. Дорога сразу возникла перед ним. Вместе с грузовичком, залепившим стекло ошметками грязи.

– Ничего, Мухин, ничего, друг, – сказал Белобров, – что решают пять минут? Ничего они не решают.

– Дай-ка я еще свинчу, – сказал Дмитриенко и полез под реглан к Белоброву, – там лейтенант злющий, но ордена уважает – И он принялся свинчивать Красное Знамя с кителя Белоброва. – И кашне давай, твое чище.

– Все, – простонал Мухин и сунул в рот кусочек шоколада, – он по грязи увидит. Грязь какая.

– Не увидит он по грязи, – сказал Белобров. – Ты знаешь, какой ты человек, Мухин?! На таких людях ВВС стоят, вот какой ты человек! Ты шоколад-то не очень лопай, он чтоб не спать.

– Весь китель издырявили, – сказал Дмитриенко, – зато показаться не стыдно.

Вся грудь его была в орденах. К двум своим он добавил четыре одолженных.

Мухин приоткрыл форточку и выплюнул шоколадку.

– Ты нам, Мухин, потом свою фотокарточку подаришь… Подаришь, а, Мухин?

– Ладно травить-то, товарищи офицеры, – хохотнул Мухин. – Здесь встать?

– Нет, уж ты к крылечку… И погуди…

– Гудеть не буду, – сказал Мухин и погудел.

Моросил холодный злой дождь. Каменистая дорога намокла, холодный ветер с залива дул порывами. Большая машина командующего остановилась у крылечка комендатуры. На крылечко сразу же выскочил розовощекий лейтенант. В растекшихся от дождя окнах тоже возникли лица. Дмитриенко в расстегнутом реглане, странно придерживая его рукой на коленях, поднялся на крылечко, протянул руку лейтенанту, и они оба исчезли в комендатуре. Лейтенант был тот, знакомый Белоброву по дню приезда. И автоматчик был тот же. Сейчас он» что называется, ел глазами машину командующего. И Белобров на всякий случай отодвинулся поглубже.

– Все, – сказал Мухин, посмотрев на часы и продолжая сидеть неподвижно, – вы как хотите, я поехал. Ну, ей-богу…

– Гудни, Мухин, – попросил Белобров.

– Нет, – сказал Мухин, – я вас понял, но гудеть не буду… – И опять погудел. – Я про это ТБЦ слышал… Туберкулез называется. От него сырое мясо помогает… – И еще раз сильно загудел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю