Текст книги "Последние свидетели (сто недетских рассказов)"
Автор книги: Светлана Алексиевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Нас очень любили. Учили, как надо обращаться друг с другом. Был такой случай. Нам рассказывают, если ты кого-нибудь угощаешь, то не доставай из кулечка конфеты, а поднеси весь кулечек. А тот, кто берет, должен взят одну конфету, а не весь кулечек. И вот, когда тот разговор был, один мальчик отсутствовал. Приходит сестра оной девочки и приносит коробку конфет. Девочка – воспитанница детдома – подносит коробку конфет этому мальчику, и он берет у нее всю коробку. Мы смеемся. Он растерялся и спрашивает: "А что надо делать?" Ему говорят, что надо было взять одну конфету. Тогда он догадался: "Теперь я понимаю, почему надо взять одну конфету, потому что вам плохо, когда я все забрал". Да, нас учили поступать так, чтобы было хорошо всем, а не оному.
Старшие девочки шили всем портфели, шили их даже из старых юбок. В праздник директор детдома обязательно раскатывала из сырого теста огромный, как простыню, блин. И каждый себе по кусочку отрезал и делал вареники, кто какие хочет: маленький, большой, круглый. треугольник...
Когда нас было много, мы были вместе, то мы не вспоминали о папе с мамой. А в изоляторе, когда болели, лежим, ничего не делаем, только и говорили о них, о том, кто и как попал в детдом. Мне один мальчик рассказал, как у него всех сожгли, а он в это время уехал на лошади в соседнюю деревню. Он говорил, что маму очень жалко, папу очень жалко, но больше всего жалко маленькую Наденьку. Маленькая Наденька была в белых пеленочках, а ее сожгли. Или еще, когда на полянке собираемся в тесный кружок, рассказываем друг дружке о папе с мамой.
Привезли в детдом маленькую девочку. Ее спрашивают:
– Как твоя фамилия?
– Мария Ивановна.
– Как тебя зовут?
– Мария Ивановна.
– Как твою маму звали?
– Мария Ивановна.
Отзывалась она только на "Марию Ивановну". Учительница у нас была Мария Ивановна, и эта девочка Мария Ивановна.
На Новый год она рассказывала стихотворение Маршака: "Курица-красавица у меня жила..." И ее прозвали дети – курица. Дети есть дети, надоело всем звать ее Марией Ивановной. И вот один наш мальчик пошел к своему другу в ремесленное училище, которое шефствовало над нами, и что-то они поспорили, и он назвал другого мальчика курицей. Тот обиделся: "Почему ты меня курицей назвал? Разве я на курицу похож?" А наш мальчик говорит, что в детдоме есть девочка, и она очень на тебя похожа. У нее такой же нос, такие глаза, а зовем мы все ее курицей, и рассказал почему.
И оказалось, что это родная сестра того мальчика. Когда они встретились, то вспомнили, как ехали, как бабушка им что-то разогревала в консервной банке, как бабушку убило при бомбежке... Как старая соседка, бабушкина подруга, звала ее уже мертвую: "Мария Ивановна, поднимитесь, у вас двое внуков осталось живых... Как вы умерли, Мария Ивановна? Зачем вы умерли, ария Ивановна?" Девочка, оказывается, все это помнила, но не была уверена, что это она помнит, что это с ней было. У нее в ушах только осталось два слова: Мария Ивановна.
Мы все очень обрадовались, что она нашла брата, потому что у всех у нас кто-то был, а у нее не было никого. У меня, например, было две сестры, у кого-то брат... У кого-то были двоюродные братья и сестры. А у кого не было, те сами роднились: давай ты будешь мой брат или давай ты будешь моя сестра. И тогда уже оберегали друг друга, заботились. В нашем детдоме собралось одиннадцать Тамар... Фамилии у них были: Тамара Неизвестная, Тамара Незнакомая, Тамара Безымянная, Тамара Большая и Тамара Маленькая...
Что еще помню? Помню, что нас мало ругали в детдоме, нас совсем не ругали. Мы катались зимой на санках с домашними детьми, и я видела, как мать поругает и даже отшлепает своего ребенка, если он наденет валенки на босую ногу. Когда мы выбегали на босую ногу, нас никто не ругал. Я специально надевала так валенки, чтобы меня поругали. Мне так хотелось, чтобы меня поругали.
Я хорошо училась, и мне сказали, что я должна подтянуть с учебой одного мальчика. Надо было пойти к нему в семью. И мне было страшно. Я думала: а какие там вещи, как и где они стоят, как там надо себя вести? Семья – это было что-то недоступное для нас, самое желанное. Постучала к ним в дверь, и у меня замерло сердце...
"...и не женихи, и не солдаты"
Вера Новикова – 13 лет.
Сейчас – диспетчер.
Живет в Минске.
Сколько лет прошло, никогда не хотелось вспоминать...
Помню солнечный день такой, ветер гонит паутину. Горит наша деревня, горит наш дом. Мы вышли из лесу. Маленькие дети кричит: "Красиво!" А все плачут, мама плачет.
Дом сгорел, мы копались в золе, но там ничего не было. Нашли вилки обгорелые. Печь как была, так и осталась, там стояла еда: блины драные. Мама вынула сковороду руками: "Ешьте, дети". А есть блины нельзя, дымом пахнут, но ели, потому что ничего больше не было.
Двоюродную сестру мою повесили. Муж ее был командиром партизанского отряда, а она ребеночка ждала. Кто-то немцам донес, они приехали. Выгнали всех жителей, скомандовали, чтобы никто не плакал. Возле сельсовета росло высокое дерево, они подогнали коня. У сестры была длинная коса, как накинули петлю, она вынула из нее косу... Сани с конем дернули... Бабы закричали... Плакать не разрешали, подходят и убивают того, кто плачет. Подростки шестнадцать-семнадцать лет, их постреляли... Они плакали...
Закрою глаза и сейчас эту косу вижу... Длинную-длинную... И как на земле убитые лежали... Такие молодые, что они еще и не женихи, и не солдаты...
"Хотя бы один сыночек остался..."
Саша Каврус – 10 лет.
Сейчас – кандидат филологических наук.
Живет в Минске.
Я учился в школе. Вышли мы на перемену, начали играться, как обычно, в этот момент фашистские самолеты сбросили бомбы на нашу деревню. А нам уже рассказывали о боях в Испании, о судье испанских детей. Теперь бомбы летели на нас...
Первым в нашу деревню Брусы Мядельского района ворвался отряд СС. Открыли огонь, постреляли всех собак и кошек, потом стали выпытывать, где живут активисты. В нашей хате до войны был сельсовет, но никто из людей на отца не показал.
Запомнился эпизод, как они за курами гонялись. Словит, поднимет вверх и крутит до тех пор, пока в руке голова не останется, а все упадет на землю. Мне казалось, что наши куры кричат человеческими голосами. И коты, и собаки, когда их стреляли. Мне это было страшно, я еще не видел человеческой смерти.
Деревню нашу подожгли в сорок третьем году, мы в этот день копали картошку. Сосед Василий, он был на первой мировой войне и знал немецкий язык, сказал: "Я пойду и попрошу немцев, чтобы не жгли деревню". Пошел и его самого пожгли.
Куда нам идти? Отец повел нас к партизанам в Козинские леса. Идем, встречаем людей из другой деревни, их тоже сожгли, они говорят, что впереди немцы и идут сюда. Залезли мы в какую-то ямку: я, брат Володя, мама с маленькой Любой и отец. Отец взял гранату, и договорились, если немцы увидят нас, то он вырвет чеку. Попрощались уже. Мы с братом сняли ремни, сделали себе петли, чтобы повеситься, надели на шею. Мама поцеловала всех нас. Я слышал, как она сказала отцу: "Хотя бы один сыночек остался..." Тогда отец говорит: "Пусть бегут... Молодые, может, спасутся..." А мне так было жалко маму, что я не пошел.
Слышим – собаки лают, слышим – команды чужие, слышим – стреляют... А лес у нас – это такой бурелом, елки перевернутые, за десять метров ничего не видно. То рядом все было, а то слышим – голоса дальше и дальше. Когда стихло, мама встать не могла.
Вечером встретили партизан, они отца знали. Мы уже чуть шли, голодные. Идем, и один партизан спрашивает у меня: "Что б ты хотел найти под сосной: конфеты, печенье, хлеба кусочек?" Я отвечаю: "Пригоршню патронов". Партизаны потом долго это вспоминали.
Помню, что после войны у нас в деревне был один букварь, а первая книга, которую я нашел и прочитал, был сборник задач по арифметике...
"Слезы рукавом вытирает..."
Олег Болдырев – 8 лет.
Сейчас – мастер.
Живет в Ростове-на-Дону.
...До Ташкента добирались месяц. Месяц! Там я узнал, что старший брат погиб под Сталинградом. Рвался на фронт, а меня не хотели даже на завод брать, что маленький. "Тебе до десяти еще полгода расти", – всплескивала руками мать. Хмурился и отец: завод – не детский сад, работать надо, как все, по двенадцать часов. Да как работать!
Завод выпускал мины, снаряды, авиабомбы. Отлитые из металла заготовки шлифовались вручную – из шланга, под высоким давлением вырывалась струя песка, раскаленного до ста пятидесяти градусов, отскакивая от металла, песок обжигал легкие, бил в лицо, в глаза... Редко кто выдерживал больше недели.
Но в сорок третьем году, когда мне исполнилось десять лет, отец привел меня в свой, третий, цех. На участок, где сваривали взрыватели для бомб.
Работали мы втроем: я, Олег и Ванюшка, они всего-то на два года постарше меня. Собирали взрыватель, а Яков Миронович Сапожников, отличный специалист своего дела, сваривал его. Потом надо было подняться на ящик, чтобы дотянуться до тисков, зажать муфту взрывателя и воротом с метчиком откалибровать внутреннюю резьбу муфты. А дальше и того проще: вставить пластмассовую пробку и – в ящик. Как полный наберется – на место его. Тяжеловатый, правда, до пятидесяти килограммов весом, но вдвоем управлялись. Якова Мироновича не отвлекали: у него самая тонкая работа. Самая ответственная – сварка!
Самое неприятное – огонь электросварки. Вроде и стараешься не глядеть на синие сполохи, а за двенадцать часов наловишь "зайчиков". Глаза от этого будто песком засыпанные. Трешь, а все без толку. От этого ли, от монотонного ли гудения динамо-машины, которая давала ток для сварки, просто ли от усталости, только иногда по-страшному хотелось спать. Особенно в ночные часы.
Если Яков Миронович видел, что есть хоть малая возможность дать нам передышку, командовал:
– Марш в электродный!
Уговаривать не приходилось: не было на всем заводе уголка уютнее и теплее, чем тот, где сушили горячим воздухом электроды. Забравшись на теплую деревянную полку, мгновенно засыпали. А минут через пятнадцать приходил в электродный Яков Миронович, будил.
Однажды я проснулся раньше, чем он пришел. Вижу: дядя Яша смотрит на нас и слезы рукавом вытирает...
"Он висел на веревочке, как ребенок..."
Люба Александрович – 11 лет.
Сейчас – рабочая.
Живет в райцентре Сенно Витебской области.
Война дошла до нас быстро. Девятого июля, я помню, уже шел бой за наш районный центр Сенно. Появилось много беженцев, так много, что людям некуда было деваться, не хватало домов. У нас, например, разместилось семей шесть с детьми. И так у каждого.
Сначала шли люди, а потом началась эвакуация скота. Это мне очень хорошо запомнилось, потому что было страшно смотреть. Ближайшая станция от нас – станция Богдань, она и сейчас есть, это между Оршей и Лепелем. Сюда, в этом направлении, эвакуировали скот не только из нашего сельсовета, а со всей Витебской области. Лето было жаркое, скот гнали большими табунами: коровы, овечки, свиньи, телята. Лошадей гнали отдельно. Гонщики, которые их гнали, настолько устали, что им было все равно, сколько есть скота, куда он идет. Коровы шли недоенные, они заходили во двор и не уходили до тех пор от крыльца, пока их не выдоят. Хоть на дорогу, хоть на землю... Особенно страдали свиньи, они не выносят жары и длительной дороги. Они шли и падали, от жары все эти трупы увеличивались, и это было так страшно, что вечером я боялась выходить из дому.
Крестьяне, они знают, что такое вырастить одну корову, какой это труд. Они плакали, видя, как гибнет добро, как гибнет живое. Это же не дерево, что упало и молчит, это все кричало, ржало, блеяло, стонало. По ночам мне снились кошмары.
Старшая моя сестра до войны работала в райкоме партии, и ее оставили в подполье. Она принесла домой очень много книг из райкомовской библиотеки, переходящие знамена. Мы их закапывали в саду под яблонями. Закапывали ночью, а у меня было такое чувство, что красное, красный цвет и из-под земли будет виден. Столько было детского страха.
Как пришли немцы, почему-то не помню. Помню, что они уже были, давно были, и вот согнали всех нас: баб, детей, стариков. Поставили впереди пулеметы и приказали говорить, где партизаны, к кому заходили. Все молчали. Тогда они отсчитали каждого третьего и вывели на расстрел. Расстреляли шесть человек: двух мужчин, двух женщин и двух подростков. И уехали.
За ночь выпал свежий снег, красиво. Это Новый год. А под этим свежим снегом лежат убитые. Хоронить было некому, гробы делать некому. Мужчин у нас не осталось. Старые женщины жгли бревна, чтобы хоть немного разогреть землю и вырыть могилы. Они долго стучали лопатами по зимней земле...
Случилось такое – немцы ехали и взорвались на мине, несколько их погибло. Тогда они собрали всех детей, нас было тринадцать человек, проставили впереди колонны... Мы шли, а они за нами ехали. Если надо было, например, остановиться и взять воду из колодца, они сначала запускали к колодцу нас. Так мы шли километров пятнадцать. Мальчишки не так боялись, а девочки шли и плакали. А они за нами на машинах ехали. Помню, что мы шли босиком, а еще только начиналась весна.
Стараюсь не думать, стараюсь забыть. А если не забыть, все время будешь в слезах.
...Привели тех, у кого дети ушли в партизаны, и отрубили им головы на глазах у всех. В одном доме хозяев не нашли, поймали и повесили их кота. Он висел на веревочке, как ребенок...
"Будете мои дети..."
Нина Шунто – 6 лет.
Сейчас – повар.
Живет в Минске.
До войны мы жили с одним папой, мама умерла. Когда папа ушел на фронт, остались с тетей. Тетя наша жила в деревне Задоры Лепельского района. Через месяц, как папа нас привез к ней и оставил, она наткнулась глазом на сук, выколола глаз, у нее получилось заражение крови, и она умерла. И мы остались одни с братом, а брат был маленький. Мы с ним пошли искать партизан, почему-то мы решили, что там наш папа. Ночевали, где придется. Помню, когда была гроза, мы ночевали в стоге сена, вытянули сено, сделали ямку и ночевали там. Таких детей, как мы, было много. И все искали своих родителей, даже если они знали, что родители убиты, все равно говорили нам, что тоже ищут папу с мамой или кого-нибудь из родственников.
Мне запомнился такой случай. Мы шли по деревне, и в одной хате было открыто окно. И там, видно, недавно пекли картофельные пироги. И когда мы приблизились, брат услышал запах этих пирогов, он потерял сознание. Я зашла в эту хату, хотела попросить кусочек для брата, потому что он бы не поднялся. А я бы его не подняла, сил мало. В хате никого не было, я отломила кусочек пирога, и мы остались ждать хозяев, чтобы не подумали, что мы воруем. Пришла хозяйка, она жила одна. Она нас не отпустила, она сказала: "Будете мои дети..."
В сорок четвертом деревню сожгли, нас подобрали партизаны. Из партизанского отряда на самолете отправили за линию фронта. Там мы узнали, что отец погиб...
"Мы целовали им руки..."
Давид Гольдберг – 14 лет.
Сейчас – музыкант.
Живет в Минске.
В этот день должно было состояться открытие нашего пионерского лагеря "Талька". Мы ждали в гости пограничников и утром отправились в лес за цветами. Выпустили праздничную стенную газету, красиво украсили арку. Место было чудесное, погода прекрасная. У нас каникулы! Нас даже не насторожил гул самолетов, который слышали мы все утро, такие мы были счастливые.
Вдруг нас строят на линейку и говорят, что утром, когда мы спали, Гитлер напал на нашу страну. В моем сознании война связывалась с событиями на Халхин-Голе, это было что-то далекое и кратковременное. А девочки очень плакали, были очень испуганы. Нам, кто постарше, поручили ходить по отрядам и успокаивать, особенно маленьких. А вечером нам выдали мелкокалиберные винтовки, в лагере было четыре винтовки, по три человека мы стояли и охраняли лагерь. Мне это даже нравилось. Я заходил с этой винтовкой в лес, проверял себя, еще не знал, что это такое – страх.
Несколько дней мы ждали, что за нами приедут. Не дождались никого и сами пошли на станцию Пуховичи. На станции сидели долго. Дежурный сказал, что из Минска ничего не будет, связь прервана. Вдруг прибежал кто-то из детей и сообщил, что идет тяжелый, тяжелый состав. Мы стали на рельсы, сняли галстуки и махали, чтобы остановить поезд. Машинист увидел нас и стал кричать, что остановить поезд он не может, если станет, потом не сдвинется. "Если можете, бросайте детей на платформы!" – кричал он. На платформах сидели люди, и они нам тоже кричали: "Спасайте детей! Спасайте детей!"
Мы стали бросать к ним маленьких. Поезд только чуть медленнее ехал. Открылись вагоны, оттуда тянули руки раненые, подхватывали малышей. И всех до единого погрузили в этот поезд. Это был последний состав из Минска...
Ехали долго. В памяти осталось... Как нас бомбили, как визжали мы и визжали осколки. Как на станциях нас кормили женщины, они откуда-то уже знали, что едет поезд с детьми, и мы целовали им руки. Как оказался с нами грудной ребенок, мать его убило при обстреле. И как женщина на станции увидела его и сняла с головы платочек, отдала вместо пеленочки...
"Они нам пахли мясом..."
Зина Гурская – 7 лет.
Сейчас – рабочая.
Живет в Минске.
...Дети грудные заболеют. Чем лечить? Заваривали кипятком яйцо, и эту водичку давали вместо молока. У нас одна курица осталась, она с нами в хате жила, с нами спала, с нами от бомб пряталась. Она привыкла и ходила за нами, как собачка. Как мы ни голодали, а курицу спасли. А голодали так, что мать за зиму сварила все кожухи и кнуты, а нам они пахли мясом.
После войны ни коней, ни коров в деревне не осталось. Одна наша курица. Мужчин старше четырнадцати лет не было.
Я пошла в школу, и что я могла взять с собой. Оторвала то стены кусок старых обоев. Это была моя тетрадка. Выросли осенью бураки, так мы радовались, что сейчас натрем бураков и у нас будут красные чернила. День-два они постоят и становятся черными. Уже было чем писать.
Еще помню, что мама и я любили вышивать гладью, обязательно,, чтобы веселенькие цветочки были. Черных ниток я не любила...
"Мама наша не улыбалась..."
Кима Мурзич – 12 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Живет в Минске.
Нас было три сестры – Рема, Майя и Кима. Рема – это Электрификация и Мир, Майя – это Первого мая, Кима – это Коммунистический Интернационал Молодежи. Такие имена дал нам отец, партийный работник. В доме у нас было много книг с портретами Ленина и Сталина. В первые день войны мы закопали их в сарае, я оставила себе только "Дети капитана Гранта" Жюль Верна. Всю войну я ее читала и перечитывала.
Мама ходила в деревню под Минском, меняла платки, свое крепдешиновое платье на продукты. Мы с Майей сидели и ждали маму: вернется или не вернется? Старались друг друга отвлечь от этих мыслей; вспоминали, как до войны ходили на озеро, как танцевали в школьной самодеятельности. Такое все было далекое, такое все хорошее. Говорили о Реме, старшей сестре. Всю войну мы думали, что она погибла. Как ушла двадцать третьего июня на работу на завод, так и не вернулась домой. Кончилась война, мама кругом посыпала запросы, искала Рему. Был такое адресный стол, там всегда было много людей, все друг друга искали. Я носила и носила туда мамины письма. А нам письма не было.
Однажды вернулась с работы мама, и заходит к нам соседка. Она говорит маме: "Танцуйте", – и что-то держит в руке за спиной. Мама догадалась, что это письмо.. И упала...
Так сестра нашлась. Мама стала улыбаться. Всю войну, пока мы не нашли сестру, мама наша не улыбалась...
"Не могла привыкнуть к своему имени..."
Лена Кравченко – 6 лет.
Сейчас – бухгалтер.
Живет в Минске.
...Когда пулеметы строчат из самолета, то кажется, что все пули у тебя в спине. Я просила: "Мамочка, ложись на меня..." Она ляжет, тогда я ничего не вижу и не слышу.
Страшно было потерять маму или чтобы маму убило. Я видела детей возле убитых матерей, одна лежала мертвая, а ребенок сосал у нее грудь. Видно, ее минуту назад убило. Ребенок даже не плакал, сосал грудь и чмокал. А я лежала рядом...
Ехали мы на какой-то машине, и всем детям надевали на головки ведра. А я не хотела, не слушала маму.
Потом помню, как гонят нас в колонне, как у меня забирают маму. Я хватаю ее за руки, цепляюсь за ее моркизетовое платье, она оделась не для войны. Плачу... А фашист меня отшвыривает сначала автоматом, а с земли, когда я упала, – сапогом. Подбирает меня какая-то женщина. И вот мы с ней уже почему-то в вагоне, едем. Куда? Мне так как кажется, что из разговоров взрослых я поняла, что везут нас в Германию. И я у всех спрашиваю: "Зачем я немцам такая маленькая? Что я буду у них там делать?" Когда стало темнеть, женщины позвали меня к дверь и прямо вытолкнули из вагона: "Беги! Может, спасешься".
Свалилась в какую-то канаву, там и уснула. Было холодно, и снился мне сон. что мама укутывает меня во что-то теплое и говорит ласковые слова. Этот сон мне снится всю жизнь.
...Через двадцать пять лет после войны я нашла одну только тетю. Она мне сказала мое настоящее имя, и я долго не могла к нему привыкнуть, не откликалась...
"Гимнастерка у него была мокрая..."
Валя Матюшкова – 5 лет.
Сейчас – инженер.
Живет в Минске.
...Папа ведет меня в роддом к маме и говорит, что мы скоро купим мальчика. Я хочу представить, какой у меня будет братик. Спрашиваю у папы: "Какой?" Он отвечает: "Маленький".
Вдруг мы с папой где-то высоко, и в окно лезет дым. Папа несет меня на руках, а я прошу, чтобы мы вернулись за моей детской сумочкой. Скоро папы не стало, я иду по улице с какой-то женщиной. Мы идем вдоль проволоки, за которой военнопленные. Жарко, они просят пить. А у меня ничего нет, у меня только две конфеты в кармане. Я бросаю за проволоку эти конфеты. Охранник стреляет, мы с тетей бежим...
Потом помню себя в детприемнике, он был окружен проволокой и охранялся. Там были и такие дети, что не умели еще ходить, а только ползали. Кормили плохо, давали какой-то хлеб, от него так распухал язык, что мы не могли говорить. Думали только о еде. Позавтракаешь и думаешь: скорей бы обед. Пообедаешь: скорей бы ужин. Маленькие пролезали под проволокой и удирали в город. Цель у нас была – помойки. Какая большая радость, если найдешь шкурку от селедки или картофельные очистки. Очистки ели сырыми.
Помню, как меня словил какой-то дяденька. Я стала проситься:
– Дяденька, я больше не буду.
Он спросил:
– Ты чья?
– Я – ничья, я – из детприемника.
Он повел меня домой и накормил. В доме у них была только картошка. Сварили, и я съела целую кастрюлю картошки.
Из детприемника перевезли в детдом, детдом находился напротив мединститута, а там был немецкий госпиталь. Помню низкие окна, тяжелые ставни, которые закрывали на ночь.
Тут кормили хорошо, я поправилась. Меня очень любила женщина, которая там убирала. Когда приходили врачи, мы прятались: "Врачи идут...", – она меня засовывала в какой-нибудь угол, все время говорила, что я похожа на ее дочь.
"Врачи" уходили, я возвращалась в комнату... Помню: лежит маленький мальчик, у него ручка с кровати висит, а по ней кровь течет. А другие дети плачут.. Через два-три дня дети менялись. Одних увозили, других привозили, откармливали...
Когда немцы стали удирать из Минска, женщина эта, что меня спасала, вывела нас за ворота: "У кого есть кто-нибудь, уходите. У кого нет, идите в любую деревню, там вас люди спасут".
И я пошла. Жила у одной бабушки... Ни фамилии ее, ни деревни не помню. Помню, что у нее дочку арестовали и мы остались вдвоем – старенькая и маленькая. На неделю у нас был кусочек хлеба.
О том, что в деревне наши, я узнала последняя. Я болела. Как услышала, поднялась и прибежала к школе. Увидела первого солдата, как прилипла к нему. И помню, что гимнастерка у него была мокрая... Так его обнимали, целовали и плакали...
"Как будто она ему дочь спасла..."
Геня Завойнер – 7 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Живет в Минске.
Что я запомнила, что осталось в моей памяти на всю жизнь, так это то, как забирали отца. Он был в телогрейке, а лица его не помню, представляете, совершенно исчезло его лицо из моей памяти.
Отца забрали, а нас переселили в гетто. Жили мы у дороги, каждый день к нам во двор летели бамбуковые палки. Я видела фашиста, который стоял у нашей калитки и, когда людей вели на расстрел, ломал эти палки на спинах людей. Я хотела увидеть его и однажды увидела: он был маленький, с лысиной и закатанными рукавами, кряхтел и отдувался, когда бросал к нам палки.
Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире, сами ее хоронили. То, что я тогда испытала, не могу назвать страхом, это было что-то страшнее страха. Это был ужас перед тем, что человек так просто исчезает.
Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в погреб они бросили гранаты.
Мы сидели три дня на чердаке, три дня продолжался погром. А мамы с нами не было. Мы не знали, почему она не вернулась. Кончился погром, стали у ворот и ждем: вернется она или нет. И идет наш бывший сосед, он прошел, не останавливаясь, но мы услышали: "Ваша мама жива". Когда мама пришла, мы втроем стояли и смотрели на нее, никто не плакал, слез не было, а было какое-то умиротворение, как будто война кончилась и ничего плохого уже не будет.
Запомнилось вот такое. Мы стоим с мамой у проволоки, мимо идет красивая женщина. Она остановилась возле нас по ту сторону и говорит маме: "Как мне вас жалко". Мама ей отвечает: "Если вам жалко, возьмите мою дочь к себе". "Хорошо", – задумывается женщина. Остальное они говорят шепотом.
На следующий день мама привела меня к воротам гетто:
– Генечка, ты возьмешь коляску с куклой и пойдешь к тете Марусе (это наша соседка).
Я помню, в чем была одета: голубая кофта, свитерок с белыми помпончиками. Мама меня одела в лучшее, праздничное.
Мама меня толкает за ворота гетто, а я жмусь к ней. Она толкает, а сама слезами обливается. И помню, как я пошла: где ворота были, где пост охраны.
Пришла с колясочкой, куда мама сказала, там меня одели в кожушок и посадили на повозку. Сколько мы ехали, столько я плакала и говорила: "Там, где ты, мама, там и я".
Привезли меня на хутор, посадили на длинную лавку. В этой семье, куда меня привезли. было четверо детей. И они взяли еще и меня. Я хочу, чтобы все знали фамилию женщины, которая меня спасла, – Олимпия Пожарицкая из деревни Геневичи Воложинского района. Страх в этой семье жил столько времени, сколько я там жила. Если бы узнали, что они прячут еврейскую девочку, пусть бы только кто-нибудь пальцем показал в их сторону, расстреляли бы самих и их детей. Появлялись немцы, меня сразу куда-нибудь отправляли. Лес был рядом, это спасало.
Та жизнь, которая была после гетто, запомнилась мне больше, чем гетто. Там я испытала страх одиночества. Женщина эта меня очень жалела, она жалела одинаково своих детей и меня. Если она что-то давала, то давала всем, если она целовала, то целовала всех. Я называла ее мамуся.
Когда к хутору подошли танки, я пасла коров, увидела танки и спряталась. Мне не верилось, что танки наши, но когда различила на них красные звезды, вышла на дорогу. С первого танка соскочил военный, подхватил меня на руки и высоко-высоко поднял. Тут прибежала хозяйка хутора, она была такая счастливая, такая красивая, ей так хотелось чем-то хорошим поделиться, сказать, что они тоже что-то сделали для этой победы. И она рассказала, как они меня спасли, еврейскую девочку. Этот военный прижал меня к себе, а я была такая маленькая и тоненькая, что отпрягалась у него под рукой, он обнял эту женщину, как будто он лично был ей благодарен, как будто она ему дочь спасла. Он говорил, что у него все погибли, что, когда кончится война он вернется и заберет меня в Москву. А я ни за что не соглашалась, хотя не знала – жива моя мама или нет?
Прибежали другие люди, они тоже обнимали меня. И все признавались, что догадывались, кого прячут на хуторе.
Потом приехала за мной мам, а я не хотела к ней идти. Меня привезли домой, я увидела, как брат мой Лева бегает по двору, и бросилась к нему...
"Стояли одни белые печи..."
Володя Ампилогов – 10 лет.
Сейчас – слесарь.
Живет в Брянске.
Ровненько десять лет мне исполнилось. Играли мы во дворе с мальчишками в палочки-постукалочки. Въехала большая машина, из нее выскочили немецкие солдаты, стали на словить и бросать в кузов под брезент. Привезли на вокзал, машина задом подошла к вагону, и нас, как мешки, побросали туда.
Вагон набили так, что первое время могли только стоять. Взрослых не было, были только дети и подростки. Два дня и две ночи везли с закрытыми дверьми, мы ничего не видели, слышали только, как колеса стучат по рельсам. Днем еще как-то свет пробивался через щели в окнах вагона, а ночью становилось так страшно, что все плакали: нас куда-то далеко везут, а наши родители не знают, где мы. На третий день открылась дверь, и солдат бросил в вагон несколько буханок хлеба. Кто был ближе, успел схватить, и в одну секунду этот хлеб проглотили. Я был в противоположной стороне от двери и хлеба не видел, только мне показалось, что на минуту почувствовал его запах, когда услышал крик: "Хлеб!"
Уже не помню, какие это шли сутки в дороге, состав начали бомбить. В моем вагоне сорвало только крышу. Я был не один, а с дружком Гришкой, ему, как и мне, десять лет, до войны мы учились в одном классе. С первых минут, как нас стали бомбить, мы держались друг за дружку, чтобы не потеряться. Когда сорвало крышу, решили вылезть из вагона через верх и бежать.
В лесу было темно, и мы отчетливо видели, как горел состав, он горел одним большим костром. Всю ночь шли, утром вышли к какой-то деревне, но деревни не было; стояли одни белые печи. Мы искали что-нибудь поесть, но печи стояли пустые и холодные. Пошли дальше. К вечеру опять наткнулись на потухшее пожарище и пустые печи. Шли, шли. Гриша вдруг упал и умер, у него остановилось сердце. Всю ночь я просидел над ним, ждал утро. Утром вырыл руками ямочку и похоронил Гришу. Хотел запомнить это место, но как ты запомнишь, если все кругом незнакомое.
Иду, и от голода кружится голова. Вдруг слышу: "Стой! Мальчик, куда идешь?" Я спросил: "Кто вы такие?" Они говорят: "Мы свои, партизаны". От них я узнал, что нахожусь в Витебской области, попал в Алексеевскую партизанскую бригаду.
Когда окреп немного, стал проситься воевать. Надо мной весело подшучивали и отправляли помогать на кухне. Но случилось такое, что три раза отправляли в разведку людей, и они не возвращались. После третьего раза командир отряда построил всех и сказал: