Текст книги "Последние свидетели (сто недетских рассказов)"
Автор книги: Светлана Алексиевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Немцы ехали на больших машинах, заставленных березовыми ветками. Так у нас, когда свадьбу играли, делали... Наломают-наломают березовых веток... Мы смотрели через плетень, тогда заборов не было, а плетни... На людей вроде похожи... Я хотела увидеть, какие у них головы? Почему-то у меня было такое представление, что у них нечеловеческие головы... Мы уже знали, что они убивают... А они едут, смеются, балуются... Молодые все... На губной гармошке играют...
За несколько дней за деревней возле молокозаводе вырыли большую яму, и каждый день в пять-шесть утра оттуда доносились выстрелы. Как начнут там стрелять, даже петухи перестают петь, прячутся. Едем мы с отцом под вечер на подводе, он придержал коня недалеко от той ямы. "Пойду, – говорит, погляжу". Там и его двоюродную сестру расстреляли. Он идет, а я за ним.
Вдруг отец поворачивается, закрывает от меня яму: "Закрой глаза, дочка, не смотри туда". Я только увидела, когда переступала ручей, что вода в нем красная... И как вороны поднялись... Их было так много, что я закричала... А отец после этого несколько дней ничего в рот взять не мог. Увидит ворону и в хату бежит, его трясет...
В Слуцке в парке повесили две партизанские семьи. Стояли большие морозы, повешенные были такие замерзшие, что они звенели. Как звенят замерзшие деревья в лесу...
Папа наш помогал партизанам, а когда нас освободили, ушел на фронт. Уже без него мне сшили первое платье за войну. Сшила его мама из портянок, они были белые, их покрасили чернилами. На один рукав чернил не хватило. А мне хотелось показать подружкам новое платье. И я стала в калитке боком, то есть хороший рукав показывала, а плохой прятала к дому. Мне казалось, что я такая нарядная, такая красивая!
В школе впереди меня сидела девочка Аня. У нее погибли отец с матерью, они жили с бабушкой. Они были беженцы, из-под Смоленска. Школа ей купила пальто, валенки и блестящи галоши. Учительница принесла и положила все это ей на парту. А мы сидели притихшие, потому что ни у кого из нас не было ни таких валенок, ни такого пальто. Мы завидовали. Кто-то из мальчишек толкнул Аню и сказал: "Повезло как!" Она сидела, сидела, а потом заплакала. Плакала навзрыд все четыре урока.
Когда вернулся с фронта отец, все пришли смотреть на нашего папу... И на нас, потому что к нам вернулся папа. Первой пришла эта девочка...
"Я – твоя мама..."
Тамара Пархимович – 11 лет.
Сейчас – секретарь-машинистка.
Живет в Минске
...Мы спим, а пионерский лагерь бомбят. Выскочили из палаток, бегаем и кричим: "Мама! Мама!" Меня воспитательница за плечи трясет, чтобы я успокоилась, а я кричу: "Мама! Где моя мама?" Пока она меня к себе не прижала: "Я – твоя мама..."
У меня на кровати висели юбочка, белая кофточка и красный галстук. Я их надела, и мы пошли на Минск. По дороге многих детей встречали родители, а моей мамы не было. Вдруг говорят: "Немцы в городе..." Повернули все назад... Кто-то мне сказал, что видел мою маму убитую... И тут у меня провал в памяти... Как мы доехали до Пензы – не помню. Как меня привезли в детдом не помню... Помню только, что нас было много, что спали мы по двое на одной кровати.
Иду из столовой, дети мне говорят: "Приехала твоя мама". А мама мне снилась каждую ночь. И вдруг она наяву, но мне казалось, что это во сне.. Вижу – мама! И не верю. Несколько дней меня уговаривали, а я боялась к маме подходить. Мама плачет, а я кричу: "Не подходи! Мою маму убили..." Я уже боюсь ее...
"Просим: можно облизать?.."
Вера Ташкина – 10 лет.
Сейчас – рабочая.
Живет в Ростове-на-Дону.
За год до войны умер отец. У мамы нашей осталось семеро детей на руках. Было трудно. Но потом, в войну, она казалась счастьем, эта мирная жизнь.
Сказали взрослые, что – война, но мы не испугались. Мы часто играли "в войну", и это слово было нам очень хорошо знакомо. И мы удивлялись, почему громко, навзрыд плачет мать. Только позже поняли, какая беда пришла к нам. Помню, как вскакивали среди ночи, бежали по лестнице, прятались от бомб. От голода брат съел угол печки. Мать брала последние вещи, ездила и меняла на картошку, на кукурузу. Сварит мамалыги, разделит, а мы на кастрюлю поглядываем, просим: можно облизать?.. А после нас еще кошка лижет, она тоже ходила голодная. Не знаю, что ей оставалось после нас в кастрюле.
Все время ждали наших: "Вот наши фашистам дадут! Вот наши придут!" Когда стали бомбить наши самолеты, я не побежала прятаться, а побежала смотреть на наши бомбы. Нашла осколок...
– И где это тебя носит? – встречает дома испуганная мать. – Что ты там прячешь?
– А я не прячу... Я принесла осколок...
– Вот убьет, будешь знать...
– Что ты, мама! Ведь это от нашей бомбы осколок. Разве он мог меня убить?
"Я была ему по колено..."
Наташа Григорьева – 3 года.
Сейчас – детский врач.
Живет в Минске.
То, что со мной было в три года, помню яснее, чем в шесть лет. Странно. Я хорошо помню первый страшный день войны...
Мы куда-то бежали... Мама накрывала мне голову маленькой подушечкой-сумочкой, когда нас бомбили. Фашистские самолеты улетали, мы бежали дальше. Мама несла меня на руках... Я видела, что она очень устала, но мне было страшно расстаться с этими теплыми, нежными руками и особым материнским запахом. Я еще теснее прижималась к ней и отказывалась перейти на руки к папе. Бомба упала недалеко, мама закрыла меня своим телом. Каким-то чудом все остались живы. К вечеру у меня что-то случилось с речью. Даже не могла произнести слово "мама".
Самолеты летали низко-низко... Так низко, что я долго думала: они катятся и ревут по земле. И поэтому, когда увидела танки, закричала маме: "Самолеты идут..."
Всех погнали назад, в город... Три дня у нас ничего не было во рту, кроме воды. Сели отдохнуть... Надо мной стоял фашистский солдат и что-то ел из консервной банки. На нас он не смотрел... Я была ему по колено...
"Пока он не улыбнулся..."
Галя Давыдова – 11 лет.
Сейчас – кастелянша.
Живет в Минске.
...Видела много фашистских солдат, но ни одного не помню. Мне казалось, что все они на одно лицо. И единственное, что я запомнила, – это страх. И еще – голод. Если рядом со мной кто-то что-то ел, я старалась скорее закрыть глаза и уснуть. Уснуть до того, как он начнет глотать.
Кончилась война, а я еще много лет спать боялась ложиться, боялась засыпать. Вдруг засну, а за мной придут... Или я умру... Что-то такое вот страшное со мной произойдет... Наступала ночь, и для меня это было мучение, кошмар. А увижу днем яркое солнце, плачу-плачу. Если день не солнечный, то ничего, а увижу яркое солнце, сразу вспоминаю родителей. У меня погибли отец, мать, две сестры... Остался один брат... После войны он нашел сначала мамину сестру. Он так изменился, что она его не признавала, пока он не улыбнулся... Только тогда она узнала улыбку нашего отца... И так мы были рады, что остался у нас один мужчина... Пусть еще мальчик...
"...еще пол-ложечки сахара"
Эмма Левина – 13 лет.
Сейчас – типографский работник.
Живет в Минске.
В тот день, когда началась война, мне оставался ровно месяц до четырнадцати лет.
– Нет! Мы никуда не поедем, никуда. Тоже мне придумали – война! Не успеем отъехать от города, как она и закончится. Не поедем, не по-е-едем! так говорил мой отец, член партии с тысяча девятьсот третьего года. Не раз он сидел в царских тюрьмах, принимал участие в Октябрьской революции.
Но уехать все-таки пришлось. Хорошенько полили цветы на окнах, цветов у нас было множество, закрыли окна и двери, только форточку оставили открытой, чтобы кошка могла выходить, когда ей надо. Взяли с собой самое необходимое. Папа всех убедил, что через несколько дней вернемся. А Минск горел...
Не пошла с нами только средняя сестра, она была старше меня на три года. Долго мы о ней ничего не знали... А это было уже в эвакуации, но однажды мы получили от нее письмо с фронта, потом еще и еще. Потом пришла благодарность от командования части, в которой служила сестра. Кому только мама его не показывала! Все хвалилась своей дочерью. И председатель колхоза дал маме в честь такого события один килограмм фуражной муки. Вкусными лепешками мама тогда угощала всех.
Деревенской работы мы не знали, ведь мы самые что ни на есть городские люди. Но работали хорошо. Сестра, которая до войны работала судьей, выучилась на трактористку. Но вскоре начали бомбить Харьков, и мы поехали дальше.
Уже в дороге узнали, что везут нас в Казахстан. В одном вагоне с нами ехало семей десять, у одних была беременная дочь. И вот когда опять стали бомбить поезд, налетали самолеты, никто не успел выскочить из вагона. Тут мы слышим бомбы и слышим крик: у беременной оторвало ногу. Этот ужас до сих пор сидит у меня в памяти. Женщина начала рожать... И родной отец стал принимать роды. И все это на виду у всех. И на наших детских глазах... Стоит мне только глаза закрыть – я это вижу: крик, гром, кровь, грязь... И ребенок рождается...
Выехали мы из-под Харькова летом, а на конечную нашу станцию приехали к зиме. Долго не могла привыкнуть, что нас не бомбят, не обстреливают. И был у нас еще один враг – вши! Огромные, средние, маленькие! Черные! Серые! Всякие. Но одинаково безжалостно кусающие, не дающие покоя ни днем, ни ночью. Нет, вру! Когда поезд двигался, они нас не так кусали. Вели себя более-менее смирно. Но как только мы вошли в дом, боже мой, что они начинали вытворять, будто мстили, что долго ехали. Вся спина и руки у меня были изъедены, были в нарывах... Когда я снимала кофточку, мне становилось легче, а у меня больше нечего было надеть. Но все равно пришлось ее сжечь, такая она была вшивая, и я накрывалась газетой, ходила одетая в газету. Газета у меня была вместо кофточки. Отмывала нас хозяйка такой горячей водой, что если бы я сейчас мылась такой водой, то у меня бы слезла кожа.
Мать наша была прекрасная хозяйка, прекрасная кулинарка. Только она могла так приготовить суслика, что его можно было есть, хотя мясо суслика считается не очень съедобным. Лежит суслик на столе... От него на версту противный запах, неповторимо противный запах... А другого мяса никакого нет, и ничего у нас нет... И мы едим этих сусликов...
Жила рядом с нами очень хорошая, добрая женщина. Она видела все наши страдания и сказала маме: "Пусть ваша дочь помогает мне по хозяйству". Уж очень я была плоха. Ушла она в поле, а меня оставила с внуком, показала, что где лежит, чтобы я его накормила и сама поела. Я подойду к столу, посмотрю на еду, а брать боюсь. Мне казалось, что если я возьму что-нибудь, то все сразу исчезнет, что это сон, прекрасный сон. Не то что есть, я даже пальцем боялась крошечку тронуть – только бы все это не исчезло. Я лучше буду смотреть, долго буду смотреть. То сбоку, то сзади посмотрю... Глаза боялась закрыть, думала, когда открою, то ничего этого не будет. Так за весь день в рот ничего не взяла... А у этой женщины были корова, овцы, куры. И она оставила мне масло, яйца...
Пришла хозяйка вечером, спрашивает:
– Ела?
Отвечаю:
– Ела...
– Ну, иди тогда домой. А это маме отнеси. – И дает мне хлебушка. – А завтра снова приходи.
Пришла я домой, и эта женщина – сразу за мной. Я испугалась: не пропало ли чего? А она целует меня и плачет:
– Что же ты, дурочка, ничегошеньки не ела? Почему все на месте лежит? и гладит, гладит меня по голове.
Зимы в Казахстане суровые. Топить печь нечем. Спасал коровий навоз. Раненько утром встаешь и ждешь, когда корова выйдет со двора, подставляешь ей ведро. Корова, спасибо ей, сделает свое дело. Ты бегом к другой. Бегаешь от коровы к корове. Да я ведь и не одна, все эвакуированные здесь. Наберешь полное ведро, выпьешь возле своего дома и быстрее назад. Потом все это перемешивалось с соломой, высушивалось, и получались такие черные лепехи.. Этим мы отапливались.
...Умер папа, и меня взяли в ремесленное училище. Выдали форму: пальто, обувь, – хлебну. карточку. Я ходила стриженая, а тут у меня уже отросли волосы, и я заплетала косички. Когда получала комсомольский билет, у меня уже были хорошие волосы. Несла билет в руках, а не в кармане. Боялась в карман положить, вдруг потеряю. Сердце билось: тук-тук-тук-тук.
Дома мама приготовила настоящий чай, с заваркой. Еще бы, такой праздник! А мне дала, как имениннице, добавку – еще пол-ложечки сахара...
"Домик, не гори! Домик, не гори!..."
Нина Рачицкая – 7 лет.
Сейчас – рабочая.
Живет в Минске.
Вспоминаются какие-то отрывки, иногда – очень ярко...
Как они приехали на мотоциклах... У каждого было ведро, и они тарахтели этими ведрами. А мы спрятались... У меня еще было два маленьких братика четыре и два года. Мы с ними спрятались под кровать и весь день просидели там.
Помню, как я очень удивилась, что молодой фашистский офицер, который стал жить у нас, был в очках. А я себе представляла, что в очках ходят только учителя. Он жил с денщиком в одной половине дома, а мы в другой. Братик, самый маленький, у нас простыл и сильно кашлял. У него была большая температура, он весь горел, плакал ночами. Наутро офицер заходит на нашу половину и говорит маме, что если киндер будет плакать, не давать ему спать по ночам, то он его "пуф-пуф" – и показывает на свой пистолет. Ночью, как только брат закашляет или заплачет, мать хватает его в одеяло, бежит на улицу и там качает, пока он не заснет или не успокоится.
Забрали у нас все, мы голодали. На кухню нас не пускали, варили они там только себе. Брат маленький, он слышит запах и пополз по полу на этот запах. А они каждый день варили гороховый суп, очень слышно, как пахнет этот суп. Через пять минут раздался крик моего брата, страшный визг. Его облили кипятком на кухне, облили за то, что он попросил есть. А он был такой голодный, что подойдет к маме: "Давай сварим моего утенка..." Утенок у него был самой любимой игрушкой, он никому его в руки не давал, а тут говорит: "Сварим утенка и все будем сытые..."
При нас, при нашей маме, они, не стесняясь, могли освободить желудок и все другое такое сделать. Я была маленькая, но я была девочка и очень стеснялась, что взрослые дяди так плохо поступают. Нам с детства мама с папой внушали, что не все можно делать, когда рядом другие люди. А тут взрослые дяди и делают все... Я вот уже выросла, а как вспомню об этом...
Отступая, они в последний день подожгли наш дом. Мама стояла, смотрела на огонь, и у нее ни слезинки не было. А мы втроем бегали и кричали: "Домик, не гори! Домик, не гори!" Вынести из дома ничего не успели, я только схватила свой букварь. Всю войну я спасала его, спала с ним, он под подушкой. Очень хотела учиться. Потом, когда мы в сорок четвертом году пошли в первый класс, мой букварь был на тринадцать человек.
Остался в памяти первый послевоенный концерт в школе. Как пели, как танцевали... Я отбила ладошки, так хлопала. Мне было весело, пока какой-то мальчик не вышел на сцену и не стал читать стихотворение. Он читал громко, стихотворение было длинное, но я услышала одно слово – "война". Оглядываюсь: все сидят спокойно. А у меня страх: только война кончилась и опять война? Я это слово слышать не могла Срываюсь и бегу домой... Прибегаю, мама что-то варит на кухне: значит, никакой войны нет. Тогда я – назад, в школу, на концерт.
Папа наш с войны не вернулся, маме прислали бумажку, что он пропал без вести. Уйдет мама на работу, мы соберемся втроем и плачем, что папы нет. Перевернули дом, искали бумажку, где было про папу. Думали: там не написано, что папа убит, там написано, что папа пропал без вести. Порвем эту бумажку, и придет весть, где наш папа. Но мы бумажку не нашли. А когда пришла с работы мама, она не могла понять, почему в доме такой беспорядок. Она спросила у меня: "Что вы здесь делали?" За меня ответил младший брат: "Папу искали..."
До войны любила, когда папа рассказывал сказки, он знал много сказок и умел их рассказывать. После войны сказки я уже не хотела читать...
"Она пришла в белом халате, как мама..."
Саша Суетин – 3 года.
Сейчас – слесарь.
Живет в райцентре Щучине
Гродненской области.
Помню отдельными картинками... Маму в белом халате... Отец – офицер, мама работала в госпитале. Это потом уже старший брат рассказал. А я помню только белый мамин халат... Даже лица не помню, только белый халат... И еще – белую шапочку, она всегда стояла на маленьком столике, именно стояла, а не лежала, такая накрахмаленная.
Вторая картинка.
Мама не пришла... К тому, что папа часто не приходил, я привык, а мама раньше возвращалась домой всегда. Мы с братом одни сидим несколько дней в квартире, никуда не выходим: а вдруг появится мама. Стучат чужие люди, одевают и куда-то ведут нас. Я плачу:
– Мама! Где моя мама?..
– Не плачь, мама придет, – утешает меня братишка, он старше меня на три года.
Мы оказываемся в каком-то длинном то ли доме, то ли сарае, на нарах. Все время хочется есть, я сосу пуговицы на рубашке. они похожи на леденцы, которые привозил из командировок отец. Я жду маму.
Третья картинка.
Какой-то мужчина запихивает нас с братом в угол нар, накрывает одеялом, забрасывает тряпками. Начинаю плакать, он гладит меня по голове. То же брат мне потом рассказывал, что мы оказались в концлагере, там брали у детей кровь. Взрослые нас прятали.
Но однажды мне надоедает долго сидеть под одеялом. Начинаю тихо, а потом громко плакать. Кто-то сбрасывает с меня и брата тряпки, стягивает одеяло. Открываю глаза, возле нас стоит женщина в белом халате:
– Мама! – качусь я к ней.
Она гладит меня сначала по голове, потом по руке. Затем берет что-то из металлической коробочки. Но я не обращаю на это никакого внимания, я вижу только белый халат и белую шапочку.
Вдруг! – острая боль в руке. У меня под кожей иголка. Не успеваю накричаться, как теряю сознание. Прихожу в себя – надо мной сидит тот самый мужчина, который нас прятал. Рядом лежит брат.
– Не пугайся, – говорит мужчина. – Он не мертвый, он спит. У вас взяли кровь.
– Это была не мама?
– Нет...
– Она пришла в белом халате, как мама... – и я закрываю глаза.
И дальше ничего не помню: кто и как нас спас в лагере, как оказались мы с братом в детдоме, как узнали, что родители наши погибли... Что-то случилось с моей памятью. Пошел в первый класс. Дети два-три раза прочтут стихотворение – и запомнили. А я десять раз прочту и не запоминаю. Но запомнил, что двойки мне учителя почему-то не ставили. Другим ставили, а мне нет...
"Тетенька, возьмите меня на руки..."
Марина Карьянова – 4 года.
Сейчас – киноработник.
Живет в Минске.
...Вот если бы спросить: что такое детство? Каждый бы сказал что-то свое. А для меня детство – это мама с папой и конфеты. Все детство я хотела маму с папой и конфет. За войну ни одной конфеты не то что не попробовала на вкус – какая она, даже не видела. Первую конфету я съела через несколько лет после войны, через лет пять.
А мамку с папой я не нашла. Даже фамилии своей настоящей не знаю. Подобрали меня в Москве на Северном вокзале.
– Как зовут? – спросили в детдоме.
– Мариночка.
– А фамилия?
– Фамилии не знаю...
Записали Марина Северная.
Как хотелось, чтобы кто-то обнял, приласкал. А ласки было мало, кругом война, у всех – горе. Иду по улице... Впереди мать детей своих ведет. Одного возьмет на руки, принесет, этого поставит – другого берет. .Сели они на скамеечку: она посадила меньшего к себе на колени. Я стояла, стояла... Смотрела, смотрела... Подхожу к ним: "Тетенька, возьмите меня на колени..."
"...и стала качать, как куклу"
Дима Суфранков – 5 лет.
Сейчас – инженер-механик.
Живет в Минске.
...Не так по моему детскому сознанию ударило слово "война", как напугало слово "самолеты". "Самолеты!" – и мать стала нас сгребать с печи. А мы боимся с печи слезать, боимся из хаты выходить, пока она одного снимет, другой назад лезет. Нас – пятеро.
Если раньше птицы были далеко-далеко, высоко-высоко, то тут нас с птичьего полета расстреливают. И кажется, что это так низко, что нигде на земле не спасешься. Мама нас, меньших, рушниками к себе привязывала, а старшие сами бежали. Двоюродная моя сестра, ей было десять лет, несла своего братика пяти лет. Бежала-бежала, сил не хватило, и она упала. И пролежали они в снегу всю ночь, и он замерз, а она жить осталась. Выкопали ямку его похоронить, она не дает: "Мишенька, не умирай! Зачем ты умираешь?" Думали. что с ума сошла.
Жили мы в болоте, курени себе построили и так жили. Курени – это такие буданчики: одни голые бревна и дырка вверху... Для дыма. А внизу – болото... И зимой, и летом в них жили. На сосновых ветках спали. Пришли раз с мамой из леса, хотели что-нибудь в хате взять. Кто пришел, всех согнали в школу. Поставили на колени и направили на нас пулеметы. Стоят на коленях женщины и мы. И мы, дети, одного роста и пулеметами.
Слышим: в лесу стреляют. Немцы: "Партизаны!" – и к машинам. А мы – в лес...
После войны я долго железа боялся. Лежит осколок, а у меня страх, что он еще раз взорвется. Соседская девочка, три годика, нашла "лимонку"... И стала качать, как куклу... В тряпки завернула и качает... Граната маленькая, как игрушка, только тяжелая. Мать добежать не успела...
После войны в нашей деревне Старые Головчицы Петриковского района еще два года хоронили детей. Каждый день плакали матери...
"Мне уже букварь купили.."
Лиля Мельникова – 7 лет.
Сейчас – учительница.
Живет в Минске.
Я должна была пойти в первый класс, мне уже букварь купили и портфель. Сестре Рае было пять лет, а Томе – три года. Жили мы в Россонах, отец наш работал директором лесхоза, но за год до войны он умер. Жили мы с мамой.
В тот день, когда до нас докатилась война, мы все трое были в детском саду, и самая маленькая тоже. И вот всех детей разобрали, а мы остались, за нами никто не приходит. Нам было страшно. Мама прибежала последняя. Она работала в лесхозе, они сжигали какие-то бумаги, закапывали. Поэтому она задержалась.
Мама сказала, что будем эвакуироваться, что нам дали подводу. Надо было взять с собой самые необходимые вещи, помню, что в коридоре стояла корзина, положили мы эту корзину на телегу, сестричка взяла свою куклу. Мама хотела куклу оставить, кукла была большая, сестра стала кричать: "Не оставлю!" Выехали мы за Россоны, и перевернулась наша телега, раскрылась корзина, и оттуда посыпалась обувь. Оказалось, что мы ничего не взяли с собой: ни поесть, ни смены одежды. Мама была очень растеряна и перепутала корзины, взяла ту, в которую собирала обувь для починки.
Не успели мы собрать эту обувь, как налетели самолеты и стали бомбить беженцев, обстреливать из пулеметов. Куклу нашу продырявили насквозь, а сестричка осталась совершенно целой, даже без царапины.
Вернулись мы назад и стали жить уже при немцах. Мама носила продавать вещи отца, помню, что первый раз она выменяла костюм на горох. Было у нас большое старое одеяло, ватное. Мама шила из него бурки, кто просил, за что ей платили, как могли. Когда у нас была затирка, когда яйцо одно на всех.
Мама не говорила, что она помогает партизанам, но я догадывалась, потому что она часто куда-то уходила и не говорила куда. Когда она шла что-то менять, то мы знали. А тут она уходила – и все. Я гордилась мамой и говорила своим сестричкам: "Скоро придут наши. Придет дядя Ваня (это папин брат)..."
В тот день мама налила молоко в бутылку, заткнула пробкой и пошла, а нас закрыла на ключ. Мы трое залезли под стол, на нем была большая скатерть, там тепло, и играли в дочки-матери. Вдруг слышим треск мотоциклов, затем страшный стук в дверь, и мужской голос с искажением произносит мамину фамилию. Я почувствовала что-то недоброе. А у нас под окном со стороны огорода стояла лестница, мы спустились по ней. Я схватила одну сестру за руку, вторую посадила на шею, это у нас называлось "аты-баты", и мы вышли на улицу.
Там собралось много детей. Те, кто приехал за мамой, нас не узнали, не нашли. Они ломают дверь, а я вижу, что на дороге показалась мама, такая маленькая, такая худенькая. И немцы ее увидели, они побежали туда, наверх, на горку, схватили маму, заломили ей руки и ударили. А мы бежим и кричим все втроем, кричим, сколько есть силы: "Мама!" Они ее втолкнули в мотоциклетную коляску, она только крикнула соседке: "Феня, милая, ты посмотри за моими детьми..." Нас соседи отвели от дороги, но каждый боялся к себе брать: а вдруг придут за нами? И мы пошли плакать в канаву. Домой нельзя, нам уже рассказывали, что в соседней деревне забрали родителей, а детей сожгли, закрыли в доме и сожгли. И мы боимся войти в дом, что нас сожгут в нашем доме. Так было, наверное, три дня. То мы в курятнике сидим, то к огороду нашему подойдем. Есть хочется, а в огороде ничего не берем, потому что мама ругалась, что мы рано рвем морковку, когда она еще не выросла, горох обрываем. Мы ничего не берем и говорим, что мама, конечно, переживает, что мы все уничтожим на огороде. Она не знает, что мы ничего не трогаем. Взрослые передавали, и дети нам приносили, кто брюкву вареную, кто картофелину, кто бурак.
Потом нас забрала к себе тетя Арина. У нее остался один мальчик, а двоих она потеряла, когда уходила с беженцами. Мы все время вспоминали маму, и тетя Арина повела нас к коменданту тюрьмы, стала просить о свидании. Комендант сказал, что разговаривать с мамой нельзя, единственное, что он нам разрешил, – это пройти мимо ее окошка.
Мы пошли мимо окошка, я увидела маму... Нас вели так быстро, что маму увидела я одна, а сестренки не успели. Мамино лицо было красное, я поняла, что ее сильно били. Она нас тоже увидела и только крикнула: "Дети!.." И больше не выглянула в окошко. Потом нам передавали, что она увидела нас и потеряла сознание.
Через несколько дней нам передали, что маму расстреляли. Я и сестричка Рая понимали, что нашей мамы уже нет, а самая младшая, Томочка, говорила, что вот вернется мама, я все ей расскажу, если мы ее обижали, не брали на руки. Когда нам давали поесть, я лучший кусочек отдавала ей. Так, я помнила, делала мама...
Когда маму расстреляли, подъехала к нашему дому машина, стали забирать вещи. Соседи позвали нас "Идите, попросите валенки, теплые пальто... Скоро будет зима, а вы одеты по-летнему". Стоит мы втроем, маленькая Томочка сидит у меня на шее, и я говорю: "Дядя, дайте ей валенки". Полицейский в это время их взял и несет. Я договорить не успела, как он пнул меня ногой наотмашь, сестра свалилась и ударилась головкой о камень. Наутро мы увидели большой нарыв. У тети Арины был платок почти как одеяло, она завяжет ей головку, а нарыв все равно видно. Я новью обниму сестренку, а головка у нее большая-большая. И у меня страх. что она умрет.
Узнали об этом партизаны и забрали нас к себе. В партизанском отряде нас утешали все, как могли, очень любили. Мы даже забыли на какое-то время, что у нас нет мамы с папой. У кого-то рубашка порвалась, рукав свернули, нарисовали глаза, нос – и подарили нам куклы. Учили нас читать, про меня даже стихи сочинили:
Лиля в ванночке сидит,
Лиля жалобно кричит:
"Ой, беда, беда, беда,
Очень мокрая вода..."
Когда стало опасно, нас отвезли назад к тете Арине. Командир – а командиром отряда был Петр Миронович Машеров – спросил: "Что вам надо? Что бы вы хотели?" А нам надо очень много, нам нужны гимнастерки. И нам сшили платья из такой же ткани, как гимнастерки. Зелененькие такие платья, с отстроченными карманчиками. Нам всем скатали валенки, всем пошили шубы, сшили варежки. Помню, что привезли нас к тете Арине на возу вместе с мешочками, в мешочках была мука, крупа. Даже оставили кожу, чтобы тетя Арина смогла пошить нам ботиночки.
Когда к тете Арине пришли с обыском, она выдала нас за своих детей. У нее долго выпытывали, почему мы беленькие, а сын у нее черненький. Что-то они знали... Погрузили в машину нас и тетю Арину с мальчиком, привезли в Игрицкий концлагерь. Помню, что это было зимой, спали на полу, на досках только солома, спали так: я, потом маленькая Тома, с ней рядом – Рая, а дальше тетя Арина и ее мальчик. Я лежала с краю, рядом со мной часто менялись люди. Дотронусь ночью до холодной руки и понимаю, что человек умер. Понимала, что могу умереть и я, но боялась за маленьких сестричек. У маленькой в партизанском отряде нарыв на головке пропал, в концлагере появился снова. Тетя Арина все время прятала этот нарыв, потому что знала: увидят, что девочка больная, расстреляют. Она завязывала сестре голову толстыми платками. Ночью я слышала, как она молилась: "Господи, если ты забрал их мать, сохрани детей". А я просила: пусть останется хотя бы маленькая Томочка, она такая еще маленькая, что ей еще нельзя умирать.
Из концлагеря нас куда-то повезли, везли в вагонах для скота. Помню, что доехали мы только до Латвии и там нас разобрали местные жители. Самую первую забрали Томочку. Тетя Арина на руках вынесла ее старому латышу и стала на колени: "Только спасите ее, только спасите". Он сказал: "Если я донесу ее домой, то она будет жить. А идти мне два километра. Через речку, потом – кладбище..." Все мы попали к разным людям. тетю Арину забрали от нас.
Скоро мы узнали, что – Победа. Я пришла к людям, у которых была сестра Рая:
– Куда нам идти?
– Мамы нет... Пойдем заберем Тому, и надо искать тетю Арину.
Поговорили мы так и пошли искать тетю Арину. И то, что мы ее нашли, это чудо. А нашли благодаря тому, что она очень хорошо шила. Мы зашли в одну хату попить воды. У нас спрашивают: куда мы идем? Отвечаем. что идем искать тетю Арину. Девочка хозяйки говорит: "Идемте, я вам покажу, где она живет". Тетя Арина ахнула, когда увидела нас. Мы были худые, как досочки. Стоял конец июня, самое тяжелое время: старый урожай съели, новый еще не созрел. Мы ели колосья, еще зеленые: натеребим жменьку и глотаем, даже погрызть не успевали. Так хотелось есть.
Недалеко от тех мест, где мы жили, был город Краслав. Тетя Арина сказала, что нам надо ехать в город, ехать в детдом. Сама она болела и попросила, чтобы нас отвезли. Нас привезли рано утром, ворота еще были закрыты, посадили под окошко детдома и уехали. Утром встало солнышко, из дома выбежали дети, все в красненьких туфельках, трусиках, без маечек, с полотенцами в руках. Бегут к речке, смеются. А мы смотрели и не верили, что есть такая жизнь. Дети заметили нас, а мы сидим оборванные, грязные, ни кричат: "Новенькие приехали!". Позвали воспитательниц. У нас никто не спрашивал никаких документов. Нам принесли кусок хлеба и консервы, сказали: "Девочки, вы пока посидите, а мы пойдем баню топить. Помоем вас и покажем, где вы будете жить".
Вечером приехала директор, увидела нас и говорит, что нас надо отвезти в минский детприемник, а там распределят в какой-нибудь детдом, а у них переполнено. А мы как услышали, что нам опять надо куда-то ехать, стали плакать и умолять оставить нас. Директор попросила: "Дети, не плачьте. не могу больше видеть ваших слез", – куда-то позвонила, и нас оставили в этом детдоме. Там был прекрасный, чудный детдом, там были такие воспитательницы, что таких, наверное, сейчас нет.