355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Алексиевич » Цинковые мальчики » Текст книги (страница 7)
Цинковые мальчики
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:26

Текст книги "Цинковые мальчики"


Автор книги: Светлана Алексиевич


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Садились в автобус, я одна из родителей плакала. Как будто что-то мне подсказывало, что видела его в последний раз. Скоро он написал: «Мама, я видел ваш автобус, я так бежал, чтобы увидеть тебя еще раз». Когда мы сидели с ним в парке, по радио пели: «Как родная меня мать провожала». Услышу теперь эту песню… (Еле сдерживает слезы.)

Второе письмо начиналось: «Привет из Кабула…» Прочитала и так начала кричать, что прибежали соседи. «Где закон? Где защита? – Билась головой о стол. – Он у меня единственный, даже в царское время единственных кормильцев в армию не брали. А тут на войну послали». Впервые после рождения Саши пожалела, что не вышла замуж, что некому меня защитить. Саша, бывало, дразнится:

– Мама, почему не выходишь замуж?

– Потому что ты меня ревнуешь.

Засмеется и промолчит. Мы собирались жить вместе долго-долго.

Еще несколько писем и молчание, такое длинное молчание, что я обратилась к командиру части. И Саша тут же пишет: «Мама, не пиши больше командиру части, знаешь, как мне попало? А я не мог тебе написать, руку оса укусила. Просить кого-нибудь не хотел, ты испугалась бы чужого почерка». Жалел меня, придумывал сказки, как будто я не смотрела каждый день телевизор и не могла сразу догадаться, что он был ранен. Теперь, если один день не было письма, у меня отказывали ноги. Он оправдывался: «Ну как могут приходить каждый день письма, если нам даже водичку раз в десять дней возят?». Одно письмо было радостное: «Ура-ура! Сопровождали колонну в Союз. Дошли до границы, дальше не пустили, но мы хоть издалека посмотрели на свою Родину. Нигде лучше земли нет». В последнем письме: «Если я проживу лето, я вернусь».

Двадцать девятого августа я решила, что лето кончилось, купила ему костюм, туфли. Висят в шкафу…

Тридцатое августа… Перед тем как идти на работу, сняла с себя сережки и кольцо. Почему-то не могла носить.

Тридцатого августа он погиб.

За то, что осталась жива после смерти сына, я должна благодарить своего брата. Он неделю лежал ночами возле моего дивана, как собака. Сторожил меня. А у меня в голове было одно: добежать до балкона и спрыгнуть с седьмого этажа… Помню, внесли в комнату гроб, я легла на него и меряю, меряю… Один метр, второй метр… Сын у меня почти двухметровый был… Руками мерила, по росту ли гроб… Как сумасшедшая говорила с гробом: «Кто там? Ты ли там, сынок?». Привезли в закрытом гробу: вот, мать, твой сын… Отдаем тебе… Я не могла его поцеловать последний раз. Погладить. Я даже не видела, во что он одет…

Сказала, что место на кладбище сама ему выберу. Сделали мне два укола, и мы пошли с братом. На главной аллее уже были «афганские» могилы.

– И моего сыночка сюда. Тут, со своими ребятами, ему будет веселее.

Кто с нами был, не помню, какой-то начальник, качает головой:

– Не разрешено их хоронить вместе. Раскидываем по всему кладбищу.

Ой, недобрая я стала! Ой, недобрая я теперь стала… «Не обозлись, Соня. Ты только, Соня, не обозлись», – умолял брат. А как мне доброй стать? По телевизору показывают ихний Кабул… А я бы взяла пулемет и всех перестреляла, сяду у телевизора и «стреляю»… Это они моего Сашу убили. А один раз показали старую женщину, наверное, афганскую мать. Она прямо на меня смотрела… Я подумала: «А там же ее сын, может, его тоже убили?». Вот после нее я перестала «стрелять».

Я не сумасшедшая, но я его жду… Рассказывают случай: привезли матери гроб, она его похоронила. А через год сын возвращается… И я жду. Я не сумасшедшая.

Мать
* * *

– С самого начала… Я начну с того момента, когда все для меня рухнуло. Все рассыпалось…

Ходили на Джелалабад… Стоит у дороги девочка, лет семи… У нее перебита рука висит, как у разорванной тряпичной игрушки, на какой-то ниточке. Глаза-маслины неотрывно смотрят на меня… В шоке от боли… Я соскакиваю с машины, чтобы взять ее на руки и отнести к нашим медсестрам… Она в диком ужасе, как зверек, отскакивает от меня и кричит, она удирает и кричит. Ручонка болтается, вот-вот совсем отлетит… Я тоже бегу и кричу… Догоняю, прижимаю к себе, глажу. Она кусается, царапается, вся дрожит. Словно ее какое-то дикое животное схватило, а не человек. И меня, как громом, поражает мысль: она не верит, что я хочу ее спасти, она думает – я хочу ее убить… Русские ничего другого не могут, они только убивают…

Мимо проносят носилки: на них сидит старая афганка и улыбается.

Кто-то спрашивает.

– Куда ее ранили?

– В сердце, – говорит медсестра.

А ехал туда, глаза, как у всех, горели – я там кому-то нужен. Я мог жизнь ради этого отдать! Как она от меня убегала… Как дрожала! Не забуду…

Там сны о войне не видел. А здесь ночью воюю. Догоняю эту маленькую девочку… Глаза-маслины…

– Надо мне к психиатру? – спросил у своих ребят.

– Чего?

– Воюю.

– Мы все воюем.

Не думайте, что это были супермены… С сигаретой в зубах сидели на убитых и банку тушенки открывали… Арбузы ели… Чушь! Обыкновенные ребята. На нашем месте мог оказаться любой – и тот, кто сегодня судит: «Вы там убивали…». Мне вмазать в эту морду охота! Не был там… Не суди! Вы никогда не сможете стать с нами рядом. И никто не имеет права нас судить. Хотя бы поймите… Попробуйте… Оставили нас с этой войной один на один. Сами, мол, разгребайтесь. Мы ходим виноватые, должны оправдываться… Или молчать… Перед кем оправдываться? Нас послали, мы поверили. И с этим там погибали. Не надо ставить рядом тех, кто туда посылал, и тех, кто там был. У меня погиб друг… Майор Саша Кравец… Скажите его маме, что он виноват… Скажите его жене… Его детям… «У вас все нормально», – сказал мне врач. Какие же мы нормальные?! Мы столько в себе принесли…

Там совсем по-другому чувствовалась Родина. Звали – Союз. Дембелей провожали:

– Вы уж там поклонитесь Союзу.

Казалось, за нашей спиной что-то большое и сильное, и оно нас всегда защитит. Но помню: вышли из боя, с потерями – убитые, тяжелораненые… Вечером врубили телевизор – отвлечься: что там в Союзе? В Сибири построен новый завод-гигант, английская королева дала обед в честь высокого гостя… В Воронеже подростки изнасиловали двух девочек-школьниц, от скуки. В Африке принца убили… Наши чувства: мы никому не нужны, страна живет своим…

Первым не выдержал Саша Кучинский:

– Выключи! Или я расстреляю сейчас телевизор.

После боя по рации докладываешь:

– Запишите: «трехсотых» – шесть, «ноль – двадцать первых» – четыре.

«Трехсотые» – раненые, «ноль – двадцать первые» – убитые. Глядишь на убитого и думаешь о его матери: я вот знаю, что ее сын погиб, а она еще нет. Передалось ли ей? Еще хуже – упал в речку или в пропасть, тело не нашли. Матери сообщают: пропал без вести. Чья это была война? Война матерей, они воевали. И до смерти будут воевать. Выхаживать, вымаливать нас. Наши души. А весь народ не страдал. Народ не знает. Ему говорили, что мы воюем с «бандами». Стотысячная регулярная армия девять лет не может победить разрозненные кучки «бандитов»? Армия с новейшей техникой… Не дай Бог попасть под обстрел нашей артиллерии, когда цель обрабатывают реактивные установки «Град» или «Ураган»… Телеграфные столбы летят. Готов залезть в землю, как дождевой червяк… А у «бандитов» – пулеметы-максимы, которые мы только в кино видели. «Стингеры», японские безоткатки… Это уже потом у них появились… Приведут пленных, худые, изможденные люди с натруженными крестьянскими руками… Какие же это бандиты! Это народ!

Мы там поняли: им это не надо… Если им не надо, то зачем это нам? Проезжаешь мимо брошенных кишлаков… Еще дымок костра вьется, едой пахнет. Идет верблюд и кишки за собой тянет, как будто горбы свои разматывает. Надо достреливать… А сознание все-таки запрограммировано на мирную жизнь – добить не можешь. Рука не сразу поднимается. Другой возьмет и пальнет в верблюда. А просто так! С охотки, с дури. В Союзе бы за это посадили, а тут – герой! Бандитам мстит. Почему восемнадцатилетние-девятнадцатилетние убивают легче, чем, например, тридцатилетние? Им не жалко. После войны я вдруг обнаружил, какие страшные детские сказки. Все время в них кто-то кого-то убивает, Баба Яга вообще в печке людей жарит, а детям не страшно. Они плачут очень редко.

Но хотелось остаться нормальным. Приехала к нам певица. Красивая женщина, песни у нее задушевные. А там так скучаешь по женщине, ждешь ее, как близкого человека. Она вышла на сцену:

– Когда летела к вам, мне дали пострелять из пулемета. С какой радостью я стреляла…

Запела, а к припеву просит:

– Ребята, ну хлопайте! Хлопайте, ребята!

Никто не хлопает. Молчат. И она ушла, концерт сорвался. Супердевочка приехала к супермальчикам. А у этих мальчиков в казармах каждый месяц восемь-десять пустых коек… Те, кто на них спал, уже в холодильнике… В морге… А в казармах только письма по диагонали на кроватях… От мамы, от девочки: «Лети с приветом, вернись с ответом…».

Выжить на этой войне было главным. Не подорваться на мине, не сгореть в бронетранспортере, не стать мишенью для снайпера. А для некоторых – выжить и что-нибудь из вещей привезти: телевизор, дубленку… Магнитофон покруче… Ходила шутка, что о войне в Союзе узнают в комиссионных магазинах. По новому товару. Зимой едешь по нашему Смоленску – девушки в афганских шубах. Мода!

У каждого солдата на шее висел амулетик.

– Что у тебя? – спросишь.

– Молитовку мама дала.

Когда я вернулся, мама открылась:

– Толя, ты не знаешь, я тебя заговорила, потому ты живой и целый.

Уходили в рейд: одну записку кладешь в верхнюю часть одежды, другую – в нижнюю. Подорвешься – какая-нибудь часть останется: верхняя или нижняя. Или носили браслеты с гравировкой: фамилия, группа крови, резус и личный номер офицера. Никогда не говорили: «Я пойду» – «Послали». Не произносили слово «последний».

– Давай зайдем в последний раз…

– Ты что, сдурел? Нет такого слова… Крайний… ну, четвертый, пятый… А этим здесь не пользуются.

У войны подлые законы: сфотографировался перед тем, как идти на боевые, – убили, побрился – убили. Первыми погибали те, кто приехал нацеленный на героизм, с голубыми глазами. Встречал такого: «Буду героем!». Погиб сходу. На операции – тут же лежим, тут же, извините, нужду справляем. Солдатская поговорка: лучше топтаться в собственном дерьме, чем самому стать дерьмом на минах. Родился у нас свой жаргон: «борт» – самолет, «броник» – бронежилет, «зеленка» – кусты и заросли камыша, «вертушка» – вертолет, «глюки» – видел после наркотика, «подпрыгнул на мине» – подорвался, «заменщик» – кто домой уезжает. Столько сочинили, что «афганский» словарь можно составить. А погибали больше всего в первые месяцы и в последние. В первые – много любопытства, в последние – сторожевые центры отключаются, наступает отупение, ночью не можешь понять: где я, что я, зачем? Со мной ли это? Заменщики не спят полтора-два месяца. У них свое исчисление: сорок третье марта или пятьдесят шестое февраля, это значит – должен был заменяться в конце марта или в конце февраля. Очень сильно ждешь. Меню в столовой: красная рыба – килька в томате, белая рыба – килька в масле – раздражает, цветочные клумбы в центре гарнизона – раздражают, анекдоты, над которыми еще недавно надрывался от хохота – не нравятся. Странно, что еще вчера и позавчера было смешно. А что тут смешного?

Приехал офицер в Союз в командировку. Зашел в парикмахерскую. Девушка посадила его в кресло:

– Как обстановка в Афганистане?

– Нормализуется…

Через несколько минут:

– Как обстановка в Афганистане?

– Нормализуется…

Пройдет какое-то время:

– Как обстановка в Афганистане?

– Нормализуется…

Постригся, ушел. В парикмахерской недоумевают:

– Зачем мучила человека?

– Как спрошу об Афганистане, у него волосы дыбом становятся – легче стричь.

Я анекдоты люблю. Пустяки всякие. А задуматься серьезно страшно.

Советского летчика сбили над Вьетнамом, можно поменять – над Афганистаном… Американские «цээрушники» показывают ему детали сбитого самолета: скажи, что за деталь? Эта… И эта… Он молчит. Его бьют, он молчит. А потом состоялся обмен пленными, он возвращается в родную часть – его спрашивают: «Как там в плену? Тяжело?». Отвечает: «Нет, вообще-то не очень тяжело, но материальную часть надо учить. Сильно за это бьют».

Тянет обратно не на войну, а к тем людям. Ждешь-ждешь, а уезжать в последний день жалко, кажется, у всех бы взял адреса. У всех!

У Лютика… Так звали Валерку Широкова, хрупкий, изящный. Нет-нет да и напоет кто-нибудь: «Руки словно лютики…». А характер железный, лишнего слова не скажет. Был у нас жмот, все копил, покупал, менял. Валерка встал перед ним, вытащил из своего бумажника двести чеков, показал и тут же на глазах у того, одуревшего… Разорвал на мелкие кусочки. Молча вышел.

У Саши Рудика… Мы с ним в рейде встречали Новый год. Елка – автоматы поставили пирамидой, игрушки – повесили гранаты. А на машине-установке «Град» зубной пастой написали: «С Новым годом!!!». Почему-то три восклицательных знака. Саша хорошо рисовал. Я привез домой простыню с его пейзажем: собака, девочка и клены. Горы он не рисовал, горы мы там разлюбили. Любого спроси: «О чем тоска?» – «В лес хочу… В реке искупаться… Молока большую кружку выпить…» В Ташкенте в ресторане подходит официантка:

– Миленькие, молоко берете?

– По два стакана обыкновенной воды. А молоко завтра будем пить. Только приехали…

Из Союза каждый вез чемодан варенья и березовый веник. Там же эвкалиптовые продаются – мечта! Нет, везли свои, березовые…

У Сашика Лащука… Парень чистый. Часто писал домой. «У меня родители старенькие. Они не знают, что я тут. Я им сочиняю о Монголии». Приехал с гитарой и уехал с гитарой. Там разные люди были. Не представляйте нас одинаковыми. А то сначала о нас молчали, потом стали воображать всех героями, теперь ниспровергают, чтобы следом забыть. Там же один мог лечь рывком на мину и спасти даже незнакомых ему ребят, другой подойти к тебе и просить: «Хотите, стирать вам буду, только не посылайте на боевые».

Идут КамАЗы, и на козырьках крупными буквами: Кострома, Дубна, Ленинград, Набережные Челны… Или «Хочу в Алма-Ату!». Ленинградец находил ленинградца, костромич – костромича… Обнимались, как братья. И в Союзе мы как братья. Ну, кто еще из молодых может сегодня идти по улице с костылем и новеньким орденом? Только свой. Мой брат… Наш брат… Обнимемся, другой раз только на скамейке посидим и выкурим по сигарете, а будто проговорили весь день. У нас у всех дистрофия… Там это было несоответствие веса росту… Здесь – несоответствие чувств возможности вылиться, выплеснуться в словах, в поступках. Мы – дистрофики в этой жизни.

Ехали уже из аэропорта в гостиницу. Первые часы дома. Молчим, притихли. В один миг у всех нервы не выдержали, и разом выдохнули водителю:

– Колея! Колея! Держи колею!

Потом хохот. Потом – счастье: да мы же в Союзе! Можем по обочине ехать… По колее… По всей земле… Пьянеешь от этой мысли…

Через несколько дней обнаружили:

– Ребята! Мы все сутулые.

Не могли ходить прямо, разучились. Я себя полгода на ночь к кровати привязывал, чтобы распрямиться.

Встреча в Доме офицеров. Вопросы: «Расскажите о романтике службы в Афганистане», «Убивали ли вы лично?». Особенно девочкам нравятся кровожадные вопросы. Щекочут себе нервы. Спрашивают: «А вы могли не поехать в Афганистан?» Я? Я… У нас отказался лишь один – командир батареи, майор Бондаренко:

– Родину пойду защищать. В Афганистан не поеду.

Сразу суд офицерской чести – презрение за трусость! Каково это для мужского самолюбия? Петля на шею, пистолет – к виску? Тут же его понизили в должности, как мы говорим, рассыпали звезду: из майора стал капитаном. И в стройбат. Через это пройти? Выгнали из партии. И через это? Выгнали из армии. И через это? Еще страшнее, чем на войну попасть. Сорок пять лет… Из них тридцать пять в армии: суворовское училище, военная академия… Что ему делать в мирной жизни? С нуля начинать?

– Что ты можешь? – спрашивают у офицера.

– Могу командовать ротой. Могу командовать взводом и батареей.

– Что еще можешь?

– Могу копать.

– Что еще?

– Могу не копать…

На таможне у меня размагнитили кассеты с концертом Розенбаума.

– Ребята, песни классные!

– А у нас, – показывают мне, – есть список, какие песни можно везти, а какие нет.

Приехал в Смоленск: из окошек всех студенческих общежитий несется Розенбаум…

А сейчас – надо рэкетиров напугать, приходит милиция:

– Давайте, ребятки, помогите.

Неформалов разогнать:

– Позовем «афганцев».

Дескать, «афганцу» привычно, ему все нипочем: крепкие кулаки, слабая голова. Все боятся. Все не любят.

Когда у вас болит рука, вы не отсекаете себе руку. Вы ее нянчите, чтобы вылечить. Вы ее лечите.

Почему мы собираемся? Спасаемся вместе… Но домой возвращаешься один…

Майор, пропагандист артполка
* * *

– Каждую ночь… Я вижу один и тот же сон, все прокручивается заново. Все стреляют, и я стреляю. Все бегут, и я бегу. Падаю, просыпаюсь.

Я – на больничной койке… Я просыпаюсь… Рывком хочу сбросить себя с кровати, чтобы выйти в коридор покурить. И тут вспоминаю: ног нет… Тут возвращаюсь в действительность…

Я не хочу слышать о политической ошибке! Не хочу знать! Если это ошибка, тогда верните мне мои ноги… (В отчаянии отшвыривает от себя костыли.)

– Извините… Извините…

(Посидел молча и остыл.)

Вы? Вынимали когда-нибудь из кармана убитого неотправленные письма: «Дорогая…», «Дорогие…», «Любимая…»? Вы видели солдата, простреленного одновременно кремниевой пищалью и китайским автоматом?

Нас туда послали, мы выполняли приказ. В армии ты сначала должен выполнить приказ, а потом можешь его обжаловать. Тебе сказали: вперед! Значит, вперед. А нет – партбилет отдай. Звание отдай. Присягу давал?! Давал. Поздно пить боржоми, когда почки отказали. «Мы вас не посылали туда». – «А кто посылал?»

Там у меня был друг. Я уходил в бой, он со мной прощался. Я приходил, он обнимал меня – живой! Такого друга у меня здесь не будет…

На улицу я редко выхожу. Ещё стесняюсь…

Вы когда-нибудь пристегивали или видели вблизи наши протезы? На них ходишь и боишься шею сломать. Говорят, в других странах «протезники» на горных лыжах катаются, играют в теннис, танцуют. Купите их на валюту вместо французской косметики… Вместо кубинского сахара… Марокканских апельсинов и итальянской мебели…

Мне двадцать два года, вся жизнь впереди. Надо жену искать. Была девушка. Сказал ей: «Я тебя ненавижу», – чтобы она ушла. Жалела. Хочу, чтобы любила.

Снится мне ночами дом родной

И в рябинах тихая опушка.

Тридцать, девяносто, сто…

Что-то ты расщедрилась, кукушка…

Из наших песен… Любимая… А иногда даже день неохота прожить…

Но даже сейчас мечтаю: хоть бы краешком глаза глянуть на тот кусочек земли. Библейской пустыни… Нас всех тянет туда… Так тянет, когда стоишь у пропасти или высоко над водой. Так тянет, что голова кружится…

Война закончилась… Теперь постараются нас забыть, запрятать куда-нибудь подальше. Задвинуть. Так уже было в финскую… Сколько книг написано о Великой Отечественной – и ничего о финской… Никто не любит вспоминать проигранную войну. И я через десять лет привыкну, мне будет наплевать.

Убивал ли я там? Убивал! А вы что хотите, чтобы мы там остались ангелами? Вы ждали – ангелы возвратятся…

Старший лейтенант, командир минометного взвода
* * *

– Служил на Дальнем Востоке…

Вызвали к командиру части. Дежурный телефонист принес телеграмму: «Направить старшего лейтенанта Иванова в штаб армии для рассмотрения вопроса о переводе его в Туркестанский военный округ для дальнейшего прохождения службы». Дата и время. Ожидал, что пошлют на Кубу, потому что, когда проходил медкомиссию, речь шла о стране с жарким климатом.

Спросили:

– Не возражаете, если мы вас пошлем в загранкомандировку?

– Нет, не возражаю.

– Поедете в Афганистан.

– Так точно.

– Вы знаете: там стреляют, убивают…

– Так точно…

В Союзе у саперов какая жизнь? Копают лопатой, долбают киркой. А хотелось использовать то, чему учили в училище. Саперы на войне всегда нужны. Я ехал учиться воевать.

Из всех, кого вызывали, отказался один. Его вызывали три раза:

– Не возражаете, если мы вас пошлем в загранкомандировку?

– Возражаю.

Ему не позавидуешь. Тут же получил выговор, его офицерское имя теперь замарано, и продвижения по службе не будет. Отказывался он по состоянию здоровья, у него то ли гастрит был, тот ли язвенная болезнь. Но на это не смотрели: жаркий ли климат или не жаркий, предложили – должен ехать. Уже печатались списки.

Из Хабаровска шесть дней до Москвы ехал поездом. Через всю Россию, через сибирские реки, по берегу Байкала. Через сутки у проводницы кончилась заварка, на вторые сутки сломался титан. Родные встретили. Поплакали. Но коль надо, то надо.

…Открылся люк – синее-синее небо, у нас только над рекой бывает такое синее небо, как там. Шум, крик, но все свои. Кто встречает заменщика, кто друзей, кто передачу от родных из Союза ждет. Загоревшие все, веселые. Уже не верилось, что где-то есть тридцать пять градусов мороза, броня замерзает. Первого афганца увидел на пересылке через забор из колючей проволоки. Кроме как интереса, никаких других чувств не испытал. Обыкновенный человек.

Получил бумаги в Баграм на должность командира инженерно-дорожного взвода в саперном батальоне…

Вставали рано утром и отправлялись как на работу: танк с тралом, группа снайперов, собака минно-розыскная и две бээмпэшки для боевого прикрытия. Первые километры ехали на броне. Оттуда хорошо видны следы: дорога пыльная, пыль лежит пудрой, как снег. Птица сядет – знак остается. Если вчера прошел танк, смотри в оба: в след от гусеницы танка могут мину закопать. Пальцами изобразят гусеницу, а следы свои заметут мешком или чалмой. Дорога крутилась мимо двух мертвых кишлаков, людей там не было, одна обгоревшая глина. Отличное укрытие! Всегда будь начеку. Остались кишлаки позади, слезаем с брони. Теперь так: впереди собака бежит, виляет туда-сюда, и за ней идут саперы со щупом. Идут и прокалывают землю. Тут уже с тобой Бог, твоя интуиция, твой опыт, чутье. Там ветка сломана, там железка какая-то лежит, вчера ее не было, там камень. Они же и для себя знаки оставляли, чтобы самим не подорваться.

Одна железка, другая… Какой-нибудь болт… Вроде в пыли валяются… А под землей батарейки… Проводок к бомбе или к ящику с тротилом… Противотанковая мина человека не слышит… Она срабатывает при нагрузке двести пятьдесят – триста килограммов. Первый подрыв… Я один остался сидеть на танке, мое место было возле дула, башня защитила, остальных волной снесло. Сразу обшарил себя, проверил: голова на месте? Руки, ноги на месте? На месте – поехали дальше.

Впереди еще один подрыв… Легкий бронированный тягач напоролся на мощный фугас… Тягач раскололся пополам, воронка три метра длиной, а глубина – в человеческий рост. Тягач вез мины, около двухсот мин для миномета… Мины в кустах, на обочине… Веером лежат… Ехали пять солдат и старший лейтенант, мы с ним несколько раз вечером вдвоем сидели, курили, разговаривали. Никого в живых не осталось.

Очень помогали собаки, они – как люди. Одаренные и неодаренные, с интуицией и без интуиции. Часовой заснет, а собака нет. Я любил Арса. К нашим солдатам ластился, а на афганских лаял. У них форма была более зеленая, чем наша, желтоватая. Но как он различал? Мины слышал за несколько шагов… Упрется в землю, хвост трубой: не подходи! Минные ловушки разные… Самые опасные – самодельные мины, они не повторялись, в них нельзя было уловить закономерность. Технический закон! Стоит ржавый чайник, в нем взрывчатка… В магнитофоне, в часах… В консервной банке… Тех, кто шел без саперов, называли смертниками. На дороге мины, на тропе в горах мины, в доме мины… Саперы идут первыми, как разведчики…

Топтались в окопчике… Уже подрыв в нем был, уже пограбили, уже два дня топтались все… А я спрыгнул сверху – взрыв! Сознание не терял… На небо посмотрел… Небо светится… У саперов при подрыве всегда первая реакция: посмотреть на небо. Целы ли глаза? На прикладе автомата носил жгут, этим жгутом меня перевязали. Выше колен… А я уже знал: где жгут накладывают, там потом и отрезают три-пять сантиметров выше отрыва.

– Куда ты жгут кладешь? – кричу солдату.

– У вас до колена, товарищ старший лейтенант.

Пятнадцать километров меня еще везли в медсанбат. Полтора часа ушло. Там промыли, сделали новокаиновую блокаду. В первый день ногу резали, пила зажужжала, как циркулярка, – потерял сознание. На второй день глаза оперировали. При подрыве пламя ударило в лицо. Глаза, можно сказать, соштопали, двадцать два шва было. Снимали по два-три в день, чтобы глазное яблоко не рассыпалось. Подойдут, фонариком посветят слева, справа: если ли светоощущение, на месте сетчатка?

Цвет у фонарика красный… Должен быть самый сильный цвет…

Я мог бы написать рассказ, как офицер превращается в надомника. Собираю электропатроны, электророзетки… Сто штук в день. Шнурки заклепываю. Какие? Красные, черные, белые – не знаю… Не вижу… Почти слепой. Не тотально, но больше догадываюсь, соображаю, чем вижу. Сетки вяжу. Коробочки клею. Раньше думал, что только сумасшедшие этим занимаются… Тринадцать сеток в день… Уже норму выполняю…

У саперов было мало шансов вернуться целыми или вообще вернуться, особенно из рот разминирования, спецразминирования. Или ранен, или убит. Уходим на операцию – не прощаемся за руку. В день подрыва новый командир роты пожал мне руку. Он от души, еще никто его не предупредил. И я взлетел… Хочешь верь, хочешь не верь. Существовало поверье: сам напросился в Афганистан – добром это не кончится, послали – дело служивое, может, и пронесет. Вернешься.

Что мне сейчас снится? Длинное минное поле… Составляю формуляр: количество мин, чертеж рядов и ориентиры, по которым можно их найти. И этот формуляр у меня потерялся, у нас они часто терялись… Или берешь формуляр, там ориентир – дерево, а оно сгорело… Или груда камней, а их уже взорвали… Никто не ходил, не проверял. Боялись. Сами могли подорваться на своих минах. Я вижу во сне, что возле моего минного поля бегают дети… Они не знают, что там мины… Мне надо крикнуть: «Там мины! Не ходите!..». Мне надо их опередить. Я бегу. У меня опять обе ноги… И я вижу…

Но это только ночью, только во сне…

Старший лейтенант, сапер
* * *

– У меня не получается как у всех… Такая жизнь у меня не получается…

Это, может быть, нелепо… С этой войной… Но я человек романтический, я думаю, что по-настоящему я еще не жила и не живу, я всегда мечтаю о жизни. Придумываю ее, представляю. В первый же день, как я туда прибыла, меня вызвал начальник госпиталя: «Что вас заставило сюда приехать?». Он не понимал… Мужчина…

Я должна была рассказать ему всю свою жизнь. Чужому, незнакомому мужчине… военному… Как на площади… Вот в этом самое мучительное, самое унизительное для меня там. Ничего тайного, интимного, все вытягивается наружу. Вы смотрели фильм «Запредел»? О жизни зэков в колонии. Мы жили по тем же законам. Та же колючая проволока, тот же пятачок земли.

Мое окружение – девочки-официантки, повара. Разговоры: о рублях, о чеках, мясе с костями и без костей, о сырокопченой колбасе, болгарском печенье. В моем же представлении это было самопожертвование, женский долг – защищать наших мальчиков, спасать! Я возвышенно все представляла. Люди истекают кровью, я даю свою кровь. Уже на пересылке в Ташкенте поняла: еду не туда. Сажусь в самолет – плачу, не могу остановиться. Там то же, что и здесь, от чего убегала, от чего хотела отвернуться. На пересылке водка лилась рекой. «И снится нам трава у космодрома… Зеленая-зеленая трава…» Как в космос улетала… Тут, в Союзе, у каждого свой дом, своя крепость. А там… Нас в комнате четыре человека. Та девочка, что поваром работала, приносила из столовой мясо и заталкивала его под кровать…

– Помой пол, – говорит она.

– Я вчера мыла, сегодня твоя очередь.

– Помой, дам сто рублей…

Я молчу.

– Мяса дам.

Молчу. Она берет ведро воды и выливает на мою кровать.

– Ха-ха-ха-ха… – Все смеются.

Другая девочка. Официантка. Ругалась матом и любила Цветаеву. После смены садится и раскладывает пасьянс:

– Будет – не будет… Будет – не будет…

– Что «будет – не будет»?

– Любовь, что еще.

А свадьбы там были… Настоящие свадьбы! И любовь. Но редко. Любовь была до Ташкента: оттуда – он налево, она направо. Как в песне: «Ей в другую сторону».

Таня Бэтээр (высокая, большая) любила сидеть и допоздна разговаривать. Спирт пила только чистый.

– Как ты можешь?

– Что ты, водка слабая, водка меня не берет.

С собой увезла пятьсот или шестьсот открыток с киноактерами. Они дорогие в дуканах, она щеголяла: «На искусство денег не жалко».

Верочку Харькову запомнила сидящей перед зеркалом с открытым ртом и высунутым языком. Она боялась брюшного тифа. Кто-то ей сказал, что надо каждое утро смотреть в зеркало: при брюшном тифе на языке остаются следы от зубных резцов.

Они меня не признавали. Дескать, какая-то дура, носит пробирки с микробами. Я работала врачом-бактериологом в инфекционном госпитале. У меня на языке вечно было одно: брюшнячок, гепатит, паратиф. Раненые не сразу попадали в госпиталь. Пять-десять часов, а то и сутки, и двое они лежали в горах, в песке. Раны осеменялись микробами, то, что называется раневой инфекцией. Раненый в реанимации, а я у него нахожу брюшной тиф.

Умирали молча. Один только раз видела, как расплакался офицер. Молдаванин. К нему подошел хирург, тоже молдаванин, спросил у него по-молдавски:

– Батюшка, на что жалуетесь? Что болит?

И тот расплакался:

– Спасите меня. Я должен жить. У меня любимая жена и любимая дочка. Я должен вернуться…

Он умер бы молча, но расплакался, потому что услышал родную речь.

В морг не могла зайти… Там привозили человеческое мясо, перетертое с землей. И под кроватью у девочек мясо… Поставят на стол сковородки: «Руба! Руба!» – по-афгански это значит «вперед». Жара… Пот капает в сковородки… Я видела только раненых и имела дело только с микробами… Не пойду же я микробы продавать… В военторге на чеки можно было купить карамельки. Моя мечта! «Афганистан, какая прелесть!» – пели там такую песню. Я всего боялась, если честно признаться… Я не смелая… Приехала туда и не различала даже звездочки на погонах, звания. Всем говорила «вы». Не помню уж кто, но кто-то дал мне на кухне в госпитале два сырых яйца. Потому что врачи ходили полуголодные. «Сидели» на картофельном клейстере, замороженном мясе, с незапамятных времен хранившемся на военных складах. Из старых запасов… Древесина… Без запаха и цвета… Я схватила эти два яйца, завернула в салфетку: ну, дома с луком поем. Весь день представляла, как буду ужинать. Тут везут на каталке парня, эвакуируют в Ташкент. Что там под простыней, не видно, одна красивая голова на подушке катается. Поднял на меня глаза:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю