Текст книги "Гуннар Эммануэль"
Автор книги: Свен Дельбланк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
14
Он споткнулся на лестнице и упал навзничь.
Он споткнулся на парадной лестнице Дроттнингхольмского замка, а когда встал с гравия, почувствовал боль в правой ступне. Но особого беспокойства она ему не причиняла, и он смог сесть за руль своего старого «Фольксика» и поехать домой в Уппсалу, если Уппсалу можно называть «домом». Солтикофф исчез бесследно, но Гуннар Эммануэль и думать забыл о своем проводнике. Воспоминания о кошмаре давали ему достаточно пищи для размышлений.
Однако боль усиливалась, ступня распухла, поэтому он был вынужден припарковаться и расшнуровать ботинок. Добравшись до Уппсалы, он поехал в отделение неотложной помощи Академической больницы, где ему пришлось долго ждать: в очереди сидели отпускники, попавшие в дорожные происшествия. Наконец ему сделали рентген и после повторного ожидания наложили гипс. Он попал к молодому задерганному дежурному врачу, которому вид пациента не понравился.
– Не понимаю, почему ты такой бледный? Ты что, долго сидел в четырех стенах?
– Нет, не особенно долго.
Все это казалось загадочным, но ведь Гуннар Эммануэль не мог рассказать, что провел три зимних месяца, скупых на солнечные дни, в Париже 1757 года. Он был открытым и искренним юношей, но общение со скептичным и ироничным учителем привили ему склонность к молчанию. Врач бы тоже не поверил его рассказу, а Гуннару вовсе не хотелось, чтобы его направили в психиатрическую клинику.
Вдобавок он и сам не знал, что думать о своем приключении.
Ему назначили время для повторного визита и оправили домой. Через два дня отдыха и размышлений он явился к своему учителю, грустный, бледный, молчаливый, почти уничтоженный трудной ролью, которую сыграл во времени.
Человеку ведь надо иметь хоть кого-нибудь на этом свете, с кем можно было бы поговорить.
Но Гуннар Эммануэль был плохим рассказчиком и постоянно сбивался, и наступил уже вечер, когда он наконец-то поставил точку: итак, он выскочил из комнаты, споткнулся на лестнице и грохнулся вниз. При падении длиной в двести лет он лишь повредил ногу, больше никаких физических травм не было.
И теперь он настаивал на объяснении.
Я по ходу его рассказа делал кое-какие заметки и поэтому мог, опираясь на свои записи, бегло изложить суть. Эту эпоху я знал лучше, чем викторианскую, и сразу же узнал события, касавшиеся покушения Дамьена и его казни. Я рассказал о Людовике XV, мадам де Помпадур и ее любимчике Субизе, рассказал о ее противниках Д’Аржансоне и Ришелье. Рассказал, что помнил, о гриммовском листке новостей, который переписывали от руки, и его значении для просвещения, о власти любовниц, Казанове и Оленьем парке.
А вот об Альфонсе де Рубане мне рассказывать было нечего.
Гуннар Эммануэль слушал с выражением болезненного внимания на широкоскулом крестьянском лице. Он не сводил с меня своих больших голубых глаз. И задал всего лишь один вопрос.
– Этот тот же самый Ришелье, что в «Трех мушкетерах»?
Нет, это был другой Ришелье. Я рассказал, что помнил, о завоевателе Менорки, о котором, как и о другом великом воине, Лукулле{50}, вспоминают только в связи с кулинарным изобретением: в данном случае майонезе. Но это не он сам, а его знаменитый повар во время осады…
– Ну ладно, но ведь это же ничего не объясняет?
– Я рассказал все, что помню, если хочешь, могу порыться в книгах и дать тебе побольше подробностей, но в общих чертах…
– Но какой в этом всем смысл?
Смысл! В чем смысл жизни, в чем смысл всего? Ах, как это похоже на Гуннара Эммануэля. Я с трудом сдержался, ибо не хотел ввязываться в бесконечную и бесплодную дискуссию. Время меня поджимало, и мысль о том, чтобы оставить его ужинать и убить весь вечер на раздражающую болтовню о смысле жизни и подобных глупостях, меня вовсе не привлекала.
– Гуннар Эманнуэль, – сказал я серьезно. – Послушай меня. Никто не станет утверждать, что тебе нравится здесь в Уппсале…
– Верно.
– Окружение тебе кажется холодным и отталкивающим, к тебе относятся скептически, с иронией, иногда с неприкрытой насмешкой…
– Да.
– К сожалению, учеба у тебя идет не блестяще, и попытка заниматься на курсе литературного мастерства ни к чему не привела. Возможно, ты хотел стать писателем…
Я замолчал, чтобы дать ему возможность ответить, но Гуннару Эммануэлю было нечего сказать. Он неотрывно смотрел на меня своими большими глазами, пронзительно голубыми на бледном лице. Ему нечего было сказать.
– Возможно, ты хочешь стать писателем, но я должен решительно тебе это отсоветовать. Я понимаю, что ты воспринимаешь это как неудачу. Возможно, и знакомство со мной принесло разочарование…
– Да.
– Вот как? Ну-ну. Ладно, это лишь усугубило дело. За время, проведенное в Уппсале, тебя постигло столько всяких бед, горя и разочарований, что это могло бы сломать и более сильную психику, чем твоя. Прибавь еще и личную жизнь…
Я оборвал себя в последний момент: неурядицы с Верой лучше не затрагивать. К счастью, он молчал, и я быстро продолжил.
– Под влиянием всех этих незадач у тебя начались кошмары и галлюцинации, которые смутно выражали то, что лежало в основе твоих добрых и здоровых крестьянских инстинктов…
– Никакие это были не галлюцинации.
– Давай вернемся к этому попозже. Вспомни, каким ты был до того, как приехал в этот город. Ты имел прочные политические и религиозные убеждения, быть может, не слишком последовательные, но убеждения таковыми и должны быть. Ты обрел истину в церкви или в каком-то похожем объединении, ты обладал истиной, единой и вечной, и вот ты попал сюда. Попал в атмосферу скептицизма, иронии, постоянных сомнений, множества партий, идеологий и спасительных учений, которые бешено боролись за твою душу. И в тебе, как в Понтии Пилате, зародилось мрачное подозрение, что здесь на земле истины, возможно, нет вообще. В отличие от римлянина ты не смог стать циником. Ты испытывал ужас перед современной историей, и, страшась ее хода, пожалуй, мечтал о терроризме, об одном великом поступке, который бы оборвал позорную игру. Но теперь твои кошмары, думаю, продемонстрировали тебе, чего стоит подобный анархизм…
– Да.
– Тебе хотелось либо силой вмешаться, либо убежать от истории и выйти из времени. Последнее совершенно невозможно, это трюизм, но дело обстоит именно так…
– Что такое трюизм?
– Самоочевидная, избитая истина, которую каждому следовало бы…
– Никакие это были не сны. Множество людей, о которых я никогда не слышал, ни разу…
– Знаю, это может показаться странным. Но очевидно, ты читал больше, чем твои ровесники, и сейчас забытые знания всплыли на поверхность. Кстати – что ты помнишь в данную минуту? Свои сны или мои рассуждения о них?
– Не знаю.
– То, что ты рассказал о своих переживаниях, другому слушателю показалось бы совершенно хаотичным. С помощью доли фантазии и исторических знаний я дал имена твоим теням и структуру хаосу…
– Ага. Но тогда я тебе кое-что скажу…
– Что?
– Со мной произошли вещи, о которых я тебе вообще ничего не говорил!
– Так давай же! Я сумею объяснить…
– Нет, это все ни к чему. Я все равно не вижу смысла в твоих словах…
– Давай на минуту оставим в стороне этот благословенный «смысл» и поговорим о практическом – поезжай домой!
– Что мне делать дома?
– Сперва немного отдохни, потом поступай в училище, да делай что угодно. Лишь бы не шататься здесь, мучаясь воспоминаниями. Вступи в партию, церковь, объединение, какую угодно организацию, которая внушила бы тебе иллюзию, извини, убеждение, что ты способствуешь созданию лучшего мира. Заведи славную девушку, с которой тебе будет хорошо…
Оплошность! Я резко оборвал себя. К счастью, он никак не отреагировал, только смотрел на меня своими большими голубыми глазами.
– Ну, я хотел сказать, главное – уехать отсюда. Циника из тебя не выйдет, и на измену ты, похоже, не способен…
– Я хочу быть верным.
– Ладно, я не это имел в виду… Но это не имеет значения.
Я как-то сразу страшно устал. К чему эти попытки что-то объяснить? Разве у меня не довольно своих дел, почему я должен выступать в роли куратора и духовника для всех других? Я демонстративно взглянул на часы, но он намека не понял. Он только по-прежнему смотрел на меня.
– Слушай, Свен, – произнес он внезапно и немного неожиданно. Вообще-то он очень редко называл меня по имени.
– Да, Гуннар Эммануэль, в чем дело?
– За каким чертом ты, собственно, пишешь книги?
Что я мог ответить? Он прочитал мои книги, к сожалению, все без исключения, и в нашу первую встречу надоел мне до смерти своими вопросами об их «смысле» и содержании – о том, что я давным-давно забыл или вспоминал как о чем-то постыдном. Тогда я иронично отмахнулся, и в конце концов его вопросы иссякли. И теперь этот бесцеремонный вопрос?
Почему я, собственно, пишу книги?
Каков мог быть ответ? Удручающе простой или очень сложный. Я не знал, что сказать.
– Помню, когда-то я над этим задумывался, но это было давно. А если по правде… Гуннар Эммануэль Эрикссон, я больше не знаю, почему пишу! Может, ради хлеба насущного? Не знаю. Надеюсь, ты удовлетворен моим ответом, и мы расстанемся друзьями…
– Расстаться-то мы можем, но… Да. Не буду больше тебе мешать.
Он встал и медленно захромал прочь, со своей гипсовой культей в виде деформированной стопы, уродством, приобретенном в аду истории. Я испытал великое облегчение.
Я испытал великое облегчение и в то же время был слегка подавлен. В тот день поработать я так и не сумел. Гуннар Эммануэль еще раз отнял у меня мое драгоценное время, назойливый и докучливый как нечистая совесть.
Тогда я еще не знал, что вижу его в последний раз.
* * *
«Ты с нами или против нас? Черт подери, где же я должен быть? Прогнившие дряхлые реакционеры распутничают с правдой – тут другого и нельзя ожидать. Но те, у кого должно было бы быть побольше мозгов? Цель оправдывает средства и все такое, нет, этого я не понимаю. Что мне надо было выбрать? Только одно – рывком распахнуть дверь и вон, наружу, в темноту. А разве у меня был другой выход?
Поговорить мне было не с кем, а от учителя помощи никакой. Он только бубнит разные объяснения и думает, что после это все в порядке. Но оттого, что врач показывает рентгеновский снимок и объясняет, что я сломал среднюю кость плюсны, нога болит ничуть не меньше. Она все равно болит!
Конечно, с ногой у меня сейчас гораздо лучше.
Настолько лучше, что я даже могу водить свой старый «Фольксик», правда, иногда газую слишком сильно. Но ежели не забывать про это и быть осторожным, то более или менее нормально.
Но подумать только, какое разочарование! Я заранее прочитал все его книжки, и мне все же показалось, что его немножко волнует, что в жизни есть истинное и важное, но когда дошло до дела, он оказался таким вот, тем, кто бесплатно катается на карусели и думает – мол, пусть идет, как идет, только бы со мной чего не случилось… И иногда бросает какие-нибудь радикальные фразы, под которыми, собственно, ничего не имеет в виду. Да, такой вот он, и это было большим разочарованием.
И все то, что я пережил… В глубине души он не очень-то был расположен найти смысл во всем этом, он все время смотрел на это, как на «потрясающе интересный материал», из которого можно будет сделать рассказы, забавные и смачные, чтобы люди смеялись и веселились, а сам он хочет лишь заработать кучу денег.
Не то чтобы у меня были предрассудки в отношении юмора в литературе, но когда пишут веселое ради самого веселья, мне это довольно трудно понять.
С Фрёдингом дело обстояло ведь совсем по-другому. В его юморе было сочувствие, а еще он был великим поэтом, а таких днем с огнем не сыскать.
Почему он вообще пишет!
Даже на этот вопрос он не сумел ответить. «Может, ради хлеба насущного.» Нет уж, благодарю покорно. С ним я виделся в последний раз. И этот курс не собираюсь оканчивать, хотя не думаю, что пишу уж так плохо, как он утверждает. Дело же не только в стиле, форме и разных тонкостях. Дело и в правде тоже!
Но сам я больше не знаю, где она, это правда.
Я сидел в своей комнате и думал про все это. И еще про Веру. Она не давала о себе знать, единственное письмо, которое я получил, было от Берит, она хотела, чтобы я приехал домой на жатву. Похоже, она была чуток напугана, верно, опять какая-нибудь незадача с Гуррой. Писала она так бессвязно, что я с трудом понял. Не то чтобы меня слишком заботили Берит и ее проблемы насчет мужчин в доме. Тут я ничего поделать не мог, да и сил у меня на это не было. У меня своих проблем достаточно.
Своих проблем? Своих! Своего у меня мало чего осталось. Веры нет. Солтикофф не дает о себе знать, слава тебе Господи, а учителя я видеть не хочу. Что у меня своего? Старый чемодан, несколько книг, немного грязного белья да парочка-другая сотен крон на счету в Почтовом банке.
Это все, что у меня есть своего.
А о будущем я даже думать не решаюсь.
Не знаю, сколько раз я ездил к церкви Тенсты, и все же решил сделать последнюю попытку. Но сперва по обыкновению пошел в Домский собор. Взглянуть на усыпальницу Сведенборга.
Моя загипсованная нога стучала по полу так, что под сводами раздавалось эхо, и люди оборачивались в удивлении. Раньше меня бы это смутило, но сейчас больше не имело значения.
И вот я стоял у решетки и глядел. В красной усыпальнице покоился Сведенборг, или по крайней мере, часть Сведенборга, возможно, с головой разбойника, и он, Сведенборг был во многих отношениях примечательным человеком, много чего пережил. Больше особо к этому добавить нечего. И никаких умных мыслей мне в голову не пришло.
И я поехал в церковь Тенсты.
Впервые меня вдруг осенило, что надо бы обследовать то место в березовой роще, где мы, Вера и я, устроили пикник. Трава по-прежнему была примята, я тщательно все обыскал. И наконец нашел винную бутылку.
В тот раз мы, кажется, взяли с собой маленькую бутылку «Vino Tinto». Теперь я это вспомнил. Вера отпила немного. Но вино в бутылке осталось, и колпачок был завернут.
Я долго стоял с бутылкой в руке и размышлял. И память сработала: Вера отпила глоток, а потом легла рядом со мной, в мои объятия, и от ее теплого дыхания на моих закрытых веках во мне возникло сильное желание: выйти из времени. Желание, чтобы «сейчас» длилось вечно. Я вспомнил это. И вспомнил птицу и бабочку.
Трепещущая бабочка и летящая птица были моим последним воспоминанием о Вере. А теперь и это: вино, которое она оставила мне, может, проявила заботу. Она хотела мне добра. И я отнес бутылку в «Фольксик» и положил ее на переднее сиденье.
На хорах стоял гроб, заваленный венками и букетами, но нигде ни души. Было совсем тихо, и цветы издавали сильный запах. Я понял, что предстоит отпевание, но родственники и знакомые еще не пришли. Понял, что умер человек, который скоро обретет вечный покой.
Но у меня еще было достаточно времени, чтобы осмотреться в церкви, ежели я того пожелаю.
И я осмотрел все знаменитые фрески, написанные Йоганнесом Розенродом в 1437 году, а в те времена мир ведь тоже был богат историей. Там были изображения Адама и Евы в раю и как их изгоняют из рая. Были картины Страшного Суда и изображения всех блаженных. Блаженные – это только лица, окруженные крыльями, потому что у блаженных нет тел, им ведь не надо перемещаться во времени и пространстве. Они просто существует в вечном настоящем, не сводя глаз с Господа.
Да, они блаженны, они наконец-то вышли из времени. Но лишь после того, как жизнь окончена, возможно такое – жить в блаженном глядении. По-другому никак не получается. Только так можно глядеть в вечную жизнь.
«Ed. vitam. aeternam. amen.» Вера объяснила мне, что это значит. Это написано по-латыни и значит «в вечной жизни». Только там можно глядеть таким образом. Только там ты человек вне времени.
Я ходил по церкви, размышлял и рассматривал фрески Йоганнеса Розенрода, и не сразу заметил, как в церковь начали входить участники похоронной процессии, один за другим, в основном, древние старухи в черных платьях.
И я подумал о старухе, которую увидел здесь в первый раз, в тот раз, когда исчезла Вера. Но среди присутствующих ее я не заметил. Старух много, а ее не было.
Сильно пахло цветами, заиграл орган. Пора было уходить, я же сделал все, что нужно. Я тихонько, как только мог, начал отходить к притвору. Не следует мешать людям в их горе по покойным.
И вот когда я уже стоял у выхода, случилось удивительное. На самой первой скамье я узнал одного из собравшихся – молодую девушку. Я видел ее сзади, черные волосы, черное платье, я обратил на нее внимание, наверное, только потому, что среди стариков она одна была молодая. И, верно, она почувствовала мой взгляд, не знаю, как объяснить иначе. Но она повернулась и посмотрела на меня. Наши взгляды встретились.
Это была Вера.
Это была Вера, и все же не она. Сходство поразительное. Она могла бы быть ее сестрой, или дочерью, или внучкой… Ежели только представить себе Веру старухой, имеющей внучку.
Там сидела молодая девушка, похожая на Веру, и она была одной из тех, кто провожал покойника к месту последнего успокоения. Это была она и все же не она. Наконец она отвернулась от меня, и я услышал орган. Играли псалом номер 594.
Я вышел из притвора на яркий солнечный свет, который резал мне глаза так, что стало больно, и потекли слезы. У меня уже давно болели глаза. Точно я чересчур много действительности повидал. Ненормально много.
Глаза болели страшно, и все-таки я заставил себя поднять голову и посмотреть на солнце. И я вспомнил дедушку, как он сидел в великом покое и держал в руках часы, и свет сверкал на чистом золоте.
Дедушка, как давно это было. В великом покое, который я ощущал рядом с дедушкой, время словно останавливалось. Но не на самом деле, просто чувство было такое. Есть только один способ выйти из времени. Один-единственный.
О, если бы маятник времени остановился!
Но солнце больше не останавливается, как оно сделало однажды в Библии, солнце катится по заданному курсу, даже если человек убегает от времени и от движения солнца по небесному своду.
Я слышал звуки псалма, когда шел к своему «Фольксику», чтобы вернуться домой в Уппсалу. Все оказалось проще и в то же время труднее, чем я себе представлял. Но теперь я знал выход, по крайней мере.
Потом я сидел у себя в комнате и смотрел, как над Уппсалой заходит солнце. О, если бы маятник времени остановился! Но он продолжает качаться где-то в другом месте, когда мы, люди, погружаемся в темноту и ночь.
А тот человек, который лежал в гробу в церкви Тенсты, тот человек уже давно погребен в черной земле. Среди собравшихся в церкви были, в основном, старики. Покойник, верно, был очень старым человеком, которому страшно хотелось спать.
Передо мной на столе стояла наполовину опорожненная бутылка вина. Ей предстояло подождать еще несколько дней. У меня на земле оставались еще кое-какие дела.
Но я уже хорошо знал, что нужно делать.
Послесловие
Приблизительно в это же время меня навестили полиция и таксист Рольф Перссон, и именно с их помощью и после разговора с семейством Эрикссон из Хёгена я сумел составить нижеследующий рассказ о последних днях и окончательном исчезновении Гуннара Эммануэля. Большую помощь мне оказали также оставленные им заметки, которые во многом дополнили предыдущие главы этого повествования.
После поездки в церковь Тенсты Гуннар отправился к семье в Хельсингланд, вероятно, чтобы попрощаться навсегда. Как обычно, атмосфера в доме была настолько буйной, что ему не удалось обрести того покоя, на который он надеялся. Берит приняла его холодно, поинтересовавшись, почему он не остался дома на лето, в самую страдную пору. Гуннар вполне естественно не смог дать никакого убедительного объяснения.
Между Берит и Барбру, судя по всему, установились весьма неприязненные отношения, почему, мне выяснить до конца не удалось. Как бы то ни было, в доме царил полный разлад, поэтому Барбру поступила работать завхозом в школу Бергшё, ту самую, где когда-то работал дед. Она много говорила о том, как трудно найти место в детском саду.
Атмосфера в доме мучила Гуннара Эммануэля, и он предпринял несколько попыток примирить мать и сестру, однако успеха не достиг. Он добился лишь того, что женщины в своей ярости – столь же многословной, сколь и оглушительной – объединились против него. Детишки тоже внесли свою лепту в эту перепалку.
Утром на второй день Гуннар случайно увидел мать полураздетой – они жили, очевидно, в страшной тесноте – и к своему ужасу понял, что она, должно быть, беременна. Он спросил, и его подозрения подтвердились: да уж, все так и есть, и с этим ничего не поделаешь.
Гуннар Эммануэль пришел, конечно, в уныние. Матери скоро сорок, и у нее уже есть дебильный ребенок. Еще одни роды должны быть опасны и для матери, и для ребенка.
Он попросил мать «съездить в больничку в Худике, чтобы ей там помогли избавиться от плода». Берит отказалась наотрез: она намерена выносить то, что заполучила, и точка. И черт подери, когда всякие доктора делают уколы, режут и копаются в тебе, то это гораздо неестественнее, чем родить ребенка. Так-то вот, и хватит болтать об этом!
У Гуннара опустились руки, он не понимал мать. Позицию Берит было действительно трудно объяснить. Рассуждать о каком-то там крестьянском уважении к нерожденной человеческой жизни было бы романтично сверх всякой меры. Очевидно, она надеялась с помощью ребенка привязать к себе «Гурру». Возможно, она даже мечтала о браке. Гуннар же был подавлен, а чувство отчужденности по отношению к матери переросло чуть ли не в страх.
Позднее в тот же день он стал свидетелем ссоры между Берит и «Гуррой», закончившейся по обыкновению дракой. Он вмешался и начал увещевать возвращенного в общество гражданина, который, судя по всему, принял на грудь самогона. Но Берит, вскипев, встала на сторону сожителя. Разве это не мой мужик, чего ты нос суешь куда не надо? Но мама, почему ты должна мириться с этим? Да, как есть, так и есть, и пока в доме есть мужчина…
Дурное настроение развеялось, когда Гуннар позднее стал прощаться. Он обнял мать и сестру с таким взрывом чувств, к которому в этой среде, пожалуй, не привыкли. Женщины с плачем принялись умолять его остаться, но он отказался. Он прошел к Эллен и поцеловал свою сводную сестру-дурочку в лоб. Ребенок прогулькал что-то непонятное, и Гуннар разразился слезами. И продолжал плакать, когда тронул с места свой старый «Фольксик».
«Гурра» наблюдал за отъездом из окна мансарды.
Затем следуют несколько дней, реконструировать которые оказалось невозможным. Тем не менее спустя три дня после визита в Хёген Гуннар посетил Почтовый банк на Свартбэксгатан и снял со счета все деньги. Была пятница, и площадь возле банка была запружена представителями различных политических организаций, которые собирали деньги, ходили с транспарантами, раздавали листовки и другими подобными способами пропагандировали свои взгляды.
Гуннар Эммануэль планомерно обошел все группы и роздал им большую часть своих денег. Причем соблюдая полную, граничившую с непоследовательностью беспристрастность, поскольку одаривал поровну группы, жестоко враждовавшие между собой. Ни малейших политических предпочтений здесь не просматривается.
Через пару часов в ту же пятницу он остановил такси на Чуркугордсгатан[24]24
Букв. Кладбищенская улица
[Закрыть]. Я предполагаю, что он побывал, как неоднократно делал раньше, на могиле Фрёдинга. Шофер Рольф Перссон какое-то время колебался, прежде чем посадить Гуннара Эммануэля, ибо вид у того был весьма странный. Глаза почти совсем заплыли, покраснели и слезились, судя по всему, он выпил. От него пахло, не спиртным, но чем-то пахло. Говорил он однако вполне связно, а после того, как показал набитый бумажник, Перссон согласился его везти.
Гуннар Эммануэль долго сидел молча, и Перссон в зеркальце видел, что у него в руках пачка коричневых конвертов и бумаг, которые он, рассортировав, вложил в конверты, заклеил их и надписал адреса. Наконец он заговорил.
– Меня зовут Гуннар Эманнуэль Эрикссон, – произнес он. – Я из Хельсингланда.
– Вот как, – отозвался Перссон. Ему вновь показалось, что пассажир пьян.
– Поговорить никогда не мешает, – сказал Гуннар Эммануэль. – А как тебя зовут?
Таксист Рольф Перссон кратко ответил. Гуннар опять замолчал, может быть, из-за холодного тона Перссона.
– Самому за руль садиться не стоит, коли выпил, – заявил он в конце концов.
– Да уж, бывает, – сказал Перссон, подозрения которого теперь подтвердились.
В молчании они подъехали к церкви Тенсты. Гуннар Эммануэль вышел из машины. Выглядел он, по словам Перссона, жутко. Глаза совсем заплыли, слезы текли ручьем. Может, наркотики или что-нибудь в этом роде?
– Удивительно, как поют жаворонки, – сказал Гуннар Эммануэль.
– Такая уж сейчас пора.
– А солнце совсем низко.
– Да, вечереет.
– Я оставлю конверты в машине.
– Вот как.
– А теперь я пойду в церковь.
– Ага.
– Ну, тогда до свидания и большое спасибо.
Он пожал водителю руку и чопорно попрощался. Перссон пожалел, что согласился на эту поездку, но сейчас отступать было поздно. Он наблюдал, как Гуннар, хромая, направляется к входу в притвор. Больше он своего пассажира не видел.
Больше ни один человек не видел Гуннара Эммануэля.
Прождав полчаса, Перссон пошел в церковь его разыскивать. Но там был только церковный сторож, который ничего не знал и ничего не заметил. За эти полчаса никто не входил и никто не выходил. Гуннар Эммануэль бесследно исчез в церковном притворе.
Рольф Перссон, подождав еще немного, начал исследовать конверты, лежавшие стопкой на заднем сиденьи. Один был адресован «Рольфу Перссону, водителю такси, Уппсала». Конверт содержал двести крон и листок бумаги, на котором фломастером было написано: «Это плата за поездку, если я не вернусь. С сердечным приветом, Гуннар Эммануэль Эрикссон.»
Еще один конверт был адресован мне и третий «Фру Берит Эрикссон, Мариеру, Хёген, 820 70 Бергшё».
Прождав еще какое-то время, Перссон вернулся в Уппсалу, чтобы сообщить о случившемся в полицию. Таким образом меня и подключили к этому делу, хотя вскоре выяснилось, что мои сведения для расследования никакой ценности не представляют.
Возможно, руководству университета и другим читателям будет интересно узнать, что в ходе полицейского расследования была установлена моя полная невиновность в этом деле – и как преподавателя, и как человека.
Полиция изучила конверт, адресованный мне, но не обнаружила ничего важного среди бумаг и отдельных заметок. В основном, это были фрагменты из длинного повествования о времени его испытаний, фрагменты, которые я здесь изложил, переписал или процитировал in extenso[25]25
Полностью (лат.).
[Закрыть]. Кроме того, там были стихи и литературные наброски, к сожалению, весьма низкого качества. Может, контрольные или экзаменационные работы, отчаянные попытки доказать, что он все-таки был своего рода писателем.
Никто не желал так горячо, как я, чтобы Гуннар Эммануэль в конце концов преуспел бы в своих литературных трудах. Увы, этого не произошло.
Я привожу здесь образчик поэзии Гуннара Эммануэля, дабы читатель смог сам составить себе представление о его старомодной и немного беспомощной лирике. Я выбрал стихотворение с религиозным мотивом.
«Спадут однажды темные покровы,
Которыми сей мир земной укрыт,
День вечности нам воссияет новый,
И свет небесный путь мой озарит.
Вопросы все тогда найдут ответы.
Решится тайна, что меня гнетет.
Все Сам Господь откроет нам всепетый,
Мой дух всецело Божий путь поймет.
Когда-нибудь незамутненым оком
Узрю Того, кому я здесь молюсь.
Когда-нибудь в обители высокой
Пред ликом я Господним появлюсь.
И узы, что во временной юдоли
Меня связуют с ближними пока,
Очистит в небесах Господня воля
И навсегда скрепит Его рука.
Мы будем там, в чертоге безупречном,
Мой милый друг, что здесь мной обретен,
О жизни говорить в покое вечном,
О вечной и о сгинувшей, как сон[26]26
Перевод Д. Афиногенова.
[Закрыть].
Тот, кто хоть немного был знаком с личными проблемами Гуннара Эммануэля, не может читать это стихотворение без некоторого душевного волнения. Но оно имеет ценность скорее как личный документ, а не как произведение искусства, и это относится ко всей остальной его поэзии. Я не собираюсь утомлять читателя дополнительными цитатами. Не стал я отдавать этот материал и издательским рецензентам, с одной стороны, учитывая качество стихов, а с другой – зная, что издание поэзии в наше время – экономическая авантюра.
Но наш с Гуннаром совместный рассказ о его последних месяцах и окончательном исчезновении может представить определенный интерес, если не с литературной точки зрения, то хотя бы с социальной и психологической.
Задним числом надо признать, что Гуннар Эммануэль частенько вел себя непозволительно наивно, и его постоянные вопросы и мучительные размышления нередко испытывали мое терпение. Возможно, именно чувство раздражения отчасти наложило на мое повествование тот отпечаток насмешки и иронии, который так сильно не нравился самому Гуннару. Задним числом я однако хочу заверить, что Гуннар Эммануэль был порядочным юношей с серьезным намерениями, во многих отношениях заслуживавшим уважение и симпатию. Тем не менее обработка материала потребовала бы слишком много времени; я написал то, что написал, и даже насмешка может быть ценна как документ, зафиксировавший встречу интеллектуала с немного косноязычным человеком.
Упомянутый конверт вообще-то был не последней весточкой, полученной мной от Гуннара. Во время полицейского расследования мне пришло извещение на получение заказного почтового отправления, о котором я в суматохе забыл. Только после повторного напоминания я сходил на почту и забрал коричневый конверт.
Он был от Гуннара Эммануэля и отправлен, очевидно, в тот же день, когда тот совершил свою последнюю поездку в церковь Тенсты. В конверте лежали три сотни крон, портрет Фрёдинга, вырезанный из какого-то учебника, и короткая записка.
Дорогой Свен!
Посылаю тебе немного денег, чтобы ты наконец мог бы позволить себе снова написать настоящую книгу.
С дружеским приветомГуннар Эммануэль.
У моего молодого друга были, похоже, несколько смутные представления об экономическом положении признанного писателя, пусть его письмо и очень трогательно свидетельствует о его благих намерениях. Я сохраню эту записку как память о симпатичной личности.
Надеюсь, что Гуннар Эммануэль теперь счастлив, где бы он ни находился.
Автор