Текст книги "Лгунья"
Автор книги: Сусанна Георгиевская
Соавторы: Спартак Калачев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
СЫНОВЬЯ
…Такси подъехало к институту, и актриса увидела Киру у открывающейся и закрывающейся институтской двери. Лицо у девочки было испуганное.
– Успокойся, щегленок, я тут. Придется тебе убедиться, что бывают люди, которые держат слово. Обещаешь не волноваться? Я, пожалуй, пойду одна… О многом нужно будет поговорить. Вот пятерка: пойди поешь. По носу вижу, что ты ничего не ела.
В сером пальто и черном закрытом платье, ловко накрашенная и хорошо причесанная. Ржевская была моложава, эффектна. Ей предстояло «дело». (Она ли не помнила, что значит – чужое дело?)
Толкнула входную дверь, оглянулась… Кира продолжала шагать взад-вперед по улице, стиснув зубы, сжав озябшие кулаки в карманах плаща. (Откуда было знать Ржевской, что клетчатое пальто она нынче утром отдала Веронике.)
«Если все образуется, как говорит Валентина Петровна, – подкупала Кира судьбу, – я не позволю маме ходить за хлебом, стану обстирывать Ксану и Вероничку… Пойду уборщицей… Я…»
Она не могла придумать, какой бы ей принести обет посуровей, потяжелей…
«Я обреюсь наголо».
Сняв пальто, актриса поднималась по институтской лестнице. Здесь, в полумгле, она все еще была моложава, не худа, а стройна… А главное – до чрезвычайности элегантна.
На нее оглядывались. Это придало ей некоторую уверенность.
– Здравствуйте, – сказала она, входя своей легкой походкой в кабинет заместителя ректора. – Разрешите представиться. (Ржевская улыбнулась.) Не знаю, говорит ли вам что-нибудь мое имя?.. Вероятно, мало что говорит… Я – Ржевская, чтец. А в обиходе попросту Валентина Петровна.
– Рад. Чем могу служить?
– Всем, – сказала она.
Кабинет освещало яркое солнце, в дневном свете стало видно, что актриса неумеренно пользуется косметикой.
– Прошу вас, сядьте. Извините, я даже несколько потерялся… Непривычный, так сказать, посетитель…
Он подвинул ей кресло. Ржевская села.
– И я потерялась, – весело и доверчиво призналась она.
– Гм… Быть может, я должен вас предварить… Начало года… Смета на культнужды еще не утверждена.
– Да что вы! У вас мы охотно выступим с шефским концертом, сами когда-то были студентами. Я по другому делу… (Она задумалась. В кабинете пролетел тихий ангел.) Речь о студенте Костырике, Всеволоде Сергеевиче Костырике.
– О нашем бывшем студенте, не так ли? Раз отчислен, стало быть, больше уже не студент.
– Я пришла, – продолжала Ржевская, – в качестве борца, так сказать, за правду и справедливость. Уж вы меня извините за подчеркнуто высокопарные выражения: я – актриса, как все люди искусства, своему делу я отдала жизнь и в студенте Костырике вижу своего будущего коллегу… На поисках справедливости стоит и стояла Россия. И я, как русский человек…
– Извините, что я решаюсь вас перебить… Вы так это, видимо, понимаете, что без вмешательства постороннего человека мы не сумели бы разобраться, где правда и справедливость?..
– Да что вы? – ужаснувшись, сказала она. – Я в том смысле, что все мы совершали и совершаем ошибки!..
– А кем, собственно, он вам приходится, этот Костырик? (Лицо его было спокойно, а руки играли лежащими на столе бумагами; зажатое между третьим и указательным пальцами, вздрагивало самопишущее перо.)
– Я не знаю Костырика. Но по многим причинам меня живо трогает эта юношеская судьба… Это… это не государственно…
Их глаза встретились. Ржевская наклонила голову, задумалась, жестко переплела пальцы. (Ногти на тонких ее руках были цвета перламутровых пуговиц.)
– Стало быть, вы к нам пришли как государственный деятель? – сказал он со скрытым юмором. – Так я вас должен понять?.. Однако наш разговор беспредметен. Исключение Костырика из института утверждено.
– У вас, должно быть, нет своих сыновей? – участливо спросила она.
– А у вас? (И в глубине его глаз мелькнул огонь презрительного любопытства.)
– У меня их трое.
– Странное дело… Отчего вы в таком отчаянии? Люди считают за честь службу в армии…
– Да что вы? Я – фронтовик. У меня правительственные награды… Мы… с бригадой… во время войны… На передовой…
– Но извините, я отказываюсь вас понимать.
– Да что же здесь непонятного?! Он должен закончить. Получить квалификацию архитектора… Я не оратор, я говорю так сбивчиво… вы опытны, вы поймете… Нам с вами достались тяжкие времена… Времена войн… Пусть им будет полегче. Юность – начало жизни…
– Да, да, – сказал он, сдерживая улыбку. – Но ведь на то наш с вами почтенный возраст, чтобы руководить юностью.
Она по-актерски, не дрогнув, снесла удар. Профессия помогла ей поднять глаза и улыбнуться так доверчиво, так простовато.
– В том-то и дело, что по возрасту он годится мне в сыновья. Костырик, – я слышала, – образцовый сын… Отношение к родителям, как ни говорите, – тоже характеристика человека. (На нее наваливалось удушье. Она отогнала его, призвав все силы воображения.)
– Отец Костырика был у меня. И по-мужски признался, что ослабил, так сказать, отцовскую бдительность… Позвольте прямо поставить вопрос: вам известно, товарищ Ржевская, за что Костырик отчислен из института?
– Известно.
– И вы за него заступаетесь?! Я человек не особо творческий и поэтому не в силах понять той женщины, что по ночам его выволакивала из части! И довела его до… хулиганства…
Заложив руки за спину, он прошелся по кабинету.
– Женщина?! Как вы это смешно сказали… – расхохоталась Ржевская. – Эта «женщина» Кира – моя семнадцатилетняя дочь.
– Однако вы многодетны! Итак, ваша дочь встречается с молодым человеком, ей семнадцать лет, а вы не видали его в глаза. Странновато.
– Все они – мои дети! И то, что случилось с Костыриком, – следствие нелепого, вопиющего какого-то недоразумения… Пусть получит диплом, и в армию, в армию… Так было бы справедливей!..
Он привстал.
– Товарищ Ржевская, я считаю наш разговор оконченным.
Знакомое чувство беспомощности, сознание правды, которую она не смогла отстоять, навалилось на Ржевскую.
Он ей налил воды. Неловким движением она отстранила стакан. Вода расплескалась.
– Костырик имеет, однако, успех у женщин, – сказал он, заглядывая с усмешкой в глаза артистки.
Она встала и очень спокойно, по-актерски (по-королевски) пошла к двери. У двери остановилась и оглянулась.
– Право, не следует так откровенно завидовать молодости! – со светлой улыбкой сказала Ржевская.
И не ускоряя шага, вышла из кабинета.
«Дело делать!» Разве ты помнишь, что это значит «дело»?
Миловидная, молодая, уверенная, сколько ты (когда-то давным-давно!) «провернула дел»?
Прописки. Обмены. Вспомоществования. А помнишь горбатого следователя?.. Это было, когда актера Долинина обвинили в алкоголизме… Он не пришел на спектакль… Потребовалась замена…
Сколько раз ты врала, защищая товарищей?.. Все знали об этом. Но твоя ложь была правдой, все сходило тебе – ты была молода и красива. Как Фрина. А это значит – всегда права.
Королева без царства. Королевство восставших подданных. Седая девочка. Г лаза – как крик.
Назад!.. К двенадцати ребятам, которых ты народила своему мужу рыбаку.
Страна моя! Страна покоя… Страна моих двенадцати неродившихся сыновей…
Кира сама должна была хлопотать за Костырика. Она! Хрупкая, трогательная, молодая.
…«Ты, ты забыла, милуша, простейшие правила, которым тебя научила жизнь!»…
… – Доложите декану, его хотела бы повидать Ржевская. Заслуженная артистка.
– Валентина Петровна!.. Я – здесь.
– Девочка!.. Дело… дело твоего мальчика… безнадежно.
…?!
– Кира!.. Прости меня. Я проиграла дело Костырика.
– Валентина Петровна! Да что такое вы говорите? Милая! Обопритесь, пожалуйста, на меня. Покрепче… Вот увидите – все образуется. Обопритесь! Образуется, образуется…
Ржевская глянула на нее, дотронулась дрожащей рукой до ее озябшего подбородка.
– Кира!..
– Не плачьте, пожалуйста, Валентина Петровна. Я вас очень, очень люблю, Валентина Петровна.
Эти минуты были самыми тяжелыми в жизни Киры.
О ТАКТЕ
Сад поджидал Севу. Садовому участку недоставало сильных молодых рук.
В семье Костыриков разговаривали о картошке, об урожае клубники, о том, что сохнет левая яблоня, – с чего бы это? Ведь совсем еще молода… О главном у Костыриков не говорили. (Такт – чувство врожденное: он далеко не всегда достается одним лишь людям с образованием.)
Сева работал в саду. Солнце то и дело скрывалось за облаками, но его душноватое, осеннее тепло еще припекало. Облака не перистые, а еппошмые, провисали высоко над садом,
По вечерам, когда становилось темно. Сева пристраивался на нижней ступеньке крыльца. Приходила Катя, садилась рядом. Дети Костыриков вглядывались в сгущавшуюся темноту ночи. Молчали.
…«Хоть бы отец ударил меня! – думал Сева. – Может, мне сделалось бы полегче!.. К обеду мне подавали мясные котлеты. Я – помню, помню! А Катя жевала котлеты пшенные… Почему отец не ударит меня?.. Хоть бы ударил! Может, сделалось бы полегче! «Божье благословенье» – вот как обо мне говорила мать».
Что же, что же это такое?!. Как оно могло случиться со мной?
Кира!.. Я больше не я. Я в себя не верю… Я себе больше не доверяю. Я… я… А может, это значит: люблю!.. Но ведь я ненавижу тебя сильней, чем люблю… Спрятаться. Родиться опять! Совершить подвиг!.. Отец! Зачем ты меня не ударил?!
Он сидел на ступеньках, низко опустив голову. А садовый участок тихонечко говорил с ним о вечности, о протяженности и силе жизни. Приходил какой-то крошечный старикан – он был весь величиной с палец. Старикан пристраивался рядом с сестрой и братом. На коленях скрещены были волосатые, стариковские ручки. Ножки обернуты в беленькие портянки, обуты в лапти. «Как тебя зовут, дед?» – «Сам знаешь! Покой Покоич». И ты успокоишься И будешь верным солдатом. И может быть, созершишь подвиг…
«Дедушка, а ты, делом, не чокнутый??» – «Нет. Зачем? Я корень земли».
…На смену теплым осенним дням пришли грозы. Грозы были ночные. Гром мягко сотрясал небо. Дождь обрушивался на землю обильными ливнями.
Приходил рассвет. Но и в рассветных сумерках что-то долго-долго еще сверкало в облаках на востоке. Под окнами слышался шорох воды и грязи. Над дорогой велосипедистов кружились галки.
Утром, надев болотные сапоги, отец шел к поезду.
С тех пор, как дождь – у Севы стало меньше работы в саду. Не надо было таскать воды из колодца.
Он прочистил печной дымоход, пошарив в кладовой, разжился голубой краской, выкрасил кухню и подоконник.
– Ей, кто там? – заорала женщина-почтальон. – Есть ли собака? Можно войти? Перемерли вы, что ли, хозяева? Распишитесь.
Ушла. Сева стоял у калитки, опустив голову.
– Сыночек, чего такое? Кто приходил?
В руках у Севы была повестка из военкомата.
Катя еще не вернулась из техникума. Родители не пошли его провожать. Прощались в саду.
Выцветшие голубые глаза Костырика-старшего часто-часто мигали. Маленькая голова его, похожая на орешек, вздрагивала.
– Бывай здоров. Пиши. Сообщай, одним словом.
– До свиданья, мама. Скоро увидимся, – и, отвернувшись от матери, он зашагал прочь. Шел спокойным широким шагом солдата по дороге велосипедистов.
Не отрывая глаз, мать смотрела на удаляющийся затылок и кирзовые сапоги, вздымавшие пыль. Оглянулась, вздохнула, перекрестила воздух.
– Полно, мать! – закричал отец. Его брови взлетели. Дрогнул всеми своими складками темный орешек. Старик заплакал.
О ВЕРНОСТИ
Прошла неделя, две, три…
Девочка спрашивала себя, почему такая уж она заколдованная, что как только коснется ее живое, теплое чувство, она тут же оказывается виноватой?
Кира еще не знала удивительного закона, что мы всегда виноваты перед тем, кто нам дорог. Виноваты, иной раз даже без всякой перед ним вины. Недодумали, недоучли и недоглядели… Это чувство виновности человек волочит за собой всю жизнь, вместе со своей человеческою любовью. Что б ни случилось с близким, ты виноват всегда.
Просыпаясь, Кира лежала в кровати, подложив ладони под голову, и внимательно разглядывала потолок… Она разговаривала с потолком. Он был умный – белый, спокойный. Но отвечать не хотел. Ленился.
Может, взять гитару и спеть? Нет? Гитара это для радости. А она не хочет радости для себя.
Тихо. Пусть. В школе Кешка и девочки. Сашуню отдали в детский сад.
По субботам она бежала за ним на Евстафьевскую, возвращалась домой, волоча его на руках, останавливаясь у каждой витрины. Он прислонял к ее плечу свою толстую (отечную) щеку. И – засыпал. (От радости?) Она знала. Пусть говорят, кто хочет, что хочет – ее не проведешь.
Она купила ему немецкий кораблик. Купала его, а кораблик с нежно-зелеными парусами плавал в мыльной воде. Сашкино лицо не выражало ни радости, ни удивления.
– А чего б ты хотела, Кира?.. Чтобы он танцевал фокстрот?
– Что ты, мама? Только чардаш или рок-н-ролл. Не допущу, чтобы он отставал от века!
В понедельник Кира и мать отводили его назад, на Евстафьевскую. Он вцеплялся в Кирин подол.
– Девочка, уходите. Сейчас же. Вы травмируете ребенка.
– Мама, мама! Что же это такое? – выбегая из детского сада на улицу, захлебываясь, говорила Кира.
– …«Ладно. Пусть я не Кира, а Пенелопа».
И она принялась вязать себе шерстяное платье.
Первый раз в жизни Кира держала спицы. Дело, однако, двигалось: вязала – и распускала, вязала – и распускала… Кто бы видел, как быстро и ловко она вязала, как здорово распускала!
«Они были долголетней, чем мы. Иначе как бы она могла ждать двадцать лет своего Одиссея… Да еще, чтобы он возвратился и перестрелял из лука всех ее женихов?»
– Доченька, ты бы с кем-нибудь посоветовалась. Взяла бы выкройку, что ли…
– Хорошо, мама.
…Осень. Пожелтели листки деревьев. Стал коричневым дуб посреди двора. Побежали по двору коричневые листья Кириного золотого дуба. Женщина-дворник взяла золотую метелку и подмела золотые листья. Она убирала их, а они все падали, падали… Дуб был очень большой и старый с огромной кроной.
Осень, осень… Дождь, дождь. Платье вывалилось из рук, покатился по полу шерстяной клубок, за ним голубая нитка. Добежал до двери, сделал шажок назад и остановился.
Уронив на подушку голову, Кира спала. Ее сон был пронизан длинным звуком дождей.
– Сева! – просыпаясь, чуть слышно сказала Кира.
Долго ждала она электричку, долго шагала во мгле, разыскивая участок Костыриков.
…Вот калитка их сада. У крыльца одинокая яблоня. Пусто. Голо. Сумрачно.
Девочка замечает в луже около дома колеблющийся огонь. Отступив назад, она быстро прячется за выступ сарая. Окно занавешено. Шторки просвечивают…
Распахивается дверь. В светлом проеме – старик Костырик, обутый в болотные сапоги. Рядом – другой какой-то старик, должно быть сосед (на плечи накинута кацавейка). Высоко вспархивает беловатый огонь ручного фонарика.
– …А как же, как же… мы отправили ему яблоков. Хороши, ничего не скажешь, – и Кира узнала хрипловатый голос Костырика-старшего.
Осторожно вышла она из укрытия и побрела к вокзалу…
– Тебе телеграмма, Кира, – сказала мать. – Вон на столе… Не знаю, спроси-ка у Веронички, она расписывалась, я была занята: стирала.
. .
Зиновьевой Кире Ивановне.
Как сказала, так и сообщаю. (Следует адрес Севы). Низко кланяюсь с большим к тебе уважением
Мать Всеволода Сергеевича Костырика».
БРИТАЯ ГОЛОВА
– Ежик. Под первый номер, – сказала Кира.
– Вы шутите, – опершись о спинку вращающегося кресла и заглядывая через зеркало Кире в глаза, улыбаясь, спросил молодой мастер.
– Зачем же? Нисколько… Я тороплюсь. Стригите. Живо. Раз-два!
– Извиняюсь, девушка, но у меня рука не поднимается обкарнать такую головку, такие волосы.
– Я пришла подстричься и не спрашиваю, о чем думает мастер… И вообще не мешало бы знать салону, что последняя парижская мода – прическа «бритая голова».
– Девушка, это вам Москва – не Париж. Меня осудят за членовредительсгво. В лучшем случае – за озорство… Подстригу. Извольте! Хоть наголо. Но загляните сюда с мамашей.
– Заведующего! – высокомерно сказала Кира.
– Я вас слушаю! Какие претензии у клиентки?
– Она требует ежик. Под первый номер! – захохотал мастер.
Все в парикмахерской стали оглядываться на Киру и юного парикмахера.
– Он говорит, что срезать волосы – это членовредительство. Ваш мастер просто безграмотный человек.
– Совершенно верно. Значит, вы просите, чтобы под первый номер?.. Ясно. Сережа! Создашь короткую стрижечку. Мужскую. Поэлегантней. Гладкую. Вот отсюда возьмешь побольше… Действуй.
Ножницы звякнули. Завитки смоляных волос упали на белую матерчатую пелерину.
Кирина голова уменьшилась. Все меньше, меньше делалась голова Киры. Завиднелись розовые раковины ушей. Стало ясно, что уши у Киры великоваты.
Казалось, что черные ее волосы устлали весь пол парикмахерской… Россыпь, россыпь сине-черных волос! Глянцевитых, с отливом.
Взмахнув старым веником, уборщица подмела распрекрасные Кирины волосы.
Перед зеркалом в кресле сидела девочка лет пятнадцати, от силы шестнадцати, с очень смешно и коротко остриженными еолосами.
– Сбрызнуть одеколончиком? – сняв с Киры накидку, ликуя спросил молодой мастер.
– Ни в коем случае, – сказала она и с достоинством сунула в карман парикмахера рубль (чаевые).
– В толк не возьму – вас, может, мобилизовали? – спросил он шепотом. – Но разве девушек нынче мобилизуют?
– Нет. Я еду по вызову к одному парнишке. На острова. Слышали Санамюндэ? Остров такой.
– Понятия не имею. А разве на острова пускают только подстриженных ежиком?
Пока они вели этот в высшей степени содержательный разговор, волосы Киры вопили из урны: «Мы тебя делали похожей на девочку итальянку! Кое-кто дотрагивался до нас, говорил: «Кирюшка, у тебя красивые волосы»… Прядь спускалась тебе на лоб, ты так лихо ее откидывала!..»
– До свиданья. Большое спасибо, – сказала Кира.
– Счастливо доехать. А волосы – жаль… Ну что ж… Захаживайте, когда вернетесь с вашего Санамюндэ.
– Ополоумела!.. Мать, гляди, что она выделывает? Обкарналась, как есть обкарналась, – сказал Иван Иванович, моя руки над раковиной и с удивлением вглядываясь в изменившийся облик дочери.
– Папа! Ты все ворчишь и ворчишь. Вернулся из Киева и почему-то никак не можешь угомониться. Кто-то тебя допек, а домашние виноваты.
– Что верно, то верно, – подхватила Мария Ивановна. – Как зверь… Ну прямо, как зверь…
– Мастер Зиновьев, – певуче сказала Кира, поняв, что дотронулась до оголенных электрических проводов, – поскольку я ваш собственный отпрыск, непрактично меня травить. Сами же родили и сами же измываетесь. Нехорошо!..
– Ближе к делу! Может, ты все ж таки объяснишь, что случилось? Стригущий лишай?.. Мигрени?.. Зачем ты себя изуродовала?
– А я здорово себя изуродовала?
– Ого! Еще как.
– Это я для идеи, папа… Видишь ли, в городе Лауренсе все студенты ходят подстриженными. Им выдают специальные шапочки с козырьком. Студенческие… Одним словом – как в старину.
– Город Лауренс?.. Какой такой Лауренс?
– Ты знаешь. Просто забыл… Наш самый старинный университетский город. С лучшими традициями и профессорами.
– Ну допустим… И что?
– А то, дорогой, что я бы хотела учиться дальше. Ты тоже этого очень хотел. Я просила тебя, умоляла, помнишь? – «поговори с профессором!» Ты не вник… Но ведь другие просят ради детей… И вот мне занизили все оценки… Но самое обидное – что по русскому письменному… Все знают, что у меня по русскому только пятерки, всегда пятерки!.. (Кира врала так страстно, так самозабвенно, что сама поверила в свою ложь.)
Она держала экзамен! Она провалилась!
Виновата во всем была англичанка… Если б тогда – за обморок англичанка поставила ей пятерку…
Одним словом, она отхватила бы серебряную медаль.
Серебряная медаль, серебряная медаль… Ну не обидно ли?.. Кира вдруг зарыдала.
– Что ж плакать-то? Наберешь свой балл на будущий год… Поступишь на курсы по подготовке.
– Отец! За что мне это? – всхлипывала она. – Ты почему-то воображаешь, что в будущем году справедливости будет больше… У ребят – протекции. У ребят – связи!.. А я… А я…
– То-то гляжу, – вздохнув, сказала Мария Ивановна, – она как в воду опущенная… Колобродить и то перестала, поверишь, отец?
– Не могу же я из-за папиной фанаберии, из-за папиных убеждений… {Кира захлебывалась.)
– Ближе к делу, – сказал отец. – Чего надумала? Излагай.
– Папа! В Лауренсе идут дополнительные экзамены. У них недобор.
– То есть как это – недобор? Нынче нет недоборов в университетах.
– А я все же хочу попробовать!.. Может, примут на… русское отделение.
– Что ж, – подумав, ответил Зиновьев. – Спрос – не грех… Тем более что год у тебя все равно пропал… А все же поступила бы раньше, дочка, а уж потом бы стриглась на ихний лад… Уф! Глядеть не могу…
– Папа, разве это так уж существенно?
– А тебя, погляжу, заело?.. Ты словно переродилась… Зойка, подруга твоя, поступила, что ли?
– Все поступили. У всех был блат.
– Ну уж это, дочка, сомнительно.
И вдруг в разговор вмешалась Мария Ивановна.
– Да что ж такое вы затеваете? Люди – в Москву, из Африки, а наша – москвичка! – в какой-то Лауренс… Плохо ли ей в родительском доме?! Опамятуйтесь… Сыта, обута, одета, обласкана…
– Не в том дело, мать, что сыта, – усмехнулся Зиновьев. – Она стремится к образованию. Да и не ей ли его получить! Ведь она у нас головастая… Пусть держит экзамен в Лауренсе, а потом, глядишь, и переведется, поскольку здесь у нее родители. Но ты хотела, Кира, эту, как ее… «дефектологию»? Есть в твоем Лауренсе «дефектология?»
– Нету. Но мне бы пока хоть выдержать на педагогический. Там видно будет… Скажу, что вы многодетные… Переведут.
Готовя на кухне, Мария Ивановна время от времени обращалась к конфорке:
– Мы ли тебя не холили, мы ли тебя не жалели!
– Перестань, мама… Что ты голосишь надо мною, как над покойником!
– Росла и цвела ты, – продолжала Мария Ивановна, обращаясь к конфорке, – как королевна…
– Мама, перестань меня отпевать.
И вот уж обе они сидят обнявшись на табуретке и тихо раскачиваются. Мать поглядит на Киру – и снова плакать.
Интермедия с конфоркой длилась до самого Кириного отъезда.
Весь ее багаж состоял из небольшого модного чемодана и отцовской гитары.
Кешка, чувствуя себя одним из старших членов семьи [теперь среди детей он и был самый старший – ведь так?) пристроил на верхней полке ее чемодан.
– Мама – Сашенька!.. Ты обещаешь, мама?.. Кешка – Саша!..
– Отстань. У нас, может быть, тоже есть нервы, – ответил Кеша.
Поезд тронулся.
Кира увидела приподнявшееся к окну лицо матери. Глаза ее, повернутые в сторону удалявшегося вагона, расширились. Вскинулась рука, лицо матери дрогнуло… она улыбнулась.
– Мама, – сказала Кира, прижимая губы к стеклу окна.
А поезд все шел и шел, набирая скорость.
Потянулись крыши привокзальных строений. Гравий за полотном железной дороги. Московские камешки. И московская пыль. И гарь. И дымы…