Текст книги "Язык как инстинкт"
Автор книги: Стивен Пинкер
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
В Никарагуа до последнего времени вообще не существовало жестовых языков, потому что глухие находились в изоляции друг от друга. Когда сандинистское правительство пришло к власти в 1979 г. и реформировало систему образования, были созданы первые школы для глухих. В этих школах делался акцент на натаскивании детей в чтении по губам и говорении, и, как и в каждом случае, когда используется такая методика, результаты оказались плачевными. Но это было не важно. На игровых площадках и в школьных автобусах дети изобретали свою собственную жестовую систему, основанную на жестах собственного изобретения, которые они использовали дома в своих семьях. Очень скоро эта система закрепилась и стала называться Lenguaje de Signos Nicaragüense – Никарагуанским жестовым наречием (НЖН). В наши дни НЖН используется, с разной степенью беглости употребления, глухими молодыми людьми от 17 до 25 лет, которые и разработали этот язык, когда им было 10 и более лет. В основном это пиджин-язык. Каждый использует его по-разному, и «говорящие» больше опираются на детальное перефразирование и наводящие слова, чем на постоянную грамматику.
Но такие дети, как Майела, ставшие школьниками в возрасте примерно 4 лет, когда НЖН уже был в обиходе, и дети младше ее, это уже совсем другое дело. Их жестовая речь более беглая и компактная, а жесты более стилизованы и меньше напоминают пантомиму. И действительно, при внимательном рассмотрении их жестовый язык настолько отличается от НЖН, что имеет другое название: Idioma de Signos Nicaragüense – Никарагуанский жестовый язык (НЖЯ). НЖН и НЖЯ сейчас изучаются такими психолингвистами, как: Джуди Кегл, Мириам Хиби Лопес и Анни Сенгас. НЖЯ оказался креольским языком, созданным за один присест так, как мог бы предсказать это Бикертон – когда дети младшего возраста вынуждены были усваивать жестовый пиджин-язык более старших детей. НЖЯ спонтанно стандартизировался – все младшие дети пользуются жестовым языком одинаково. Дети привнесли в него много грамматических средств, отсутствующих в НЖН и, таким образом, они намного меньше полагаются на перефразирование. Например, носитель НЖН (пиджин-языка) может сделать жест, обозначающий «говорить с кем-либо», а потом провести рукой с того места, где находится говорящий, к тому месту, где находится слушатель. А носитель НЖЯ (креольского языка) видоизменяет сам жест, сокращая его до одного движения с точки, изображающей говорящего, до точки, изображающей слушающего. Это обычный прием в жестовых языках, с формальной точки зрения идентичный изменению окончания у глагола при согласовании в устных языках. Благодаря такой устойчивой грамматике НЖЯ очень выразителен. Ребенок может посмотреть сюрреалистический мультфильм и пересказать его содержание другому ребенку. Дети начинают использовать его в шутках, стишках, рассказиках и историях из жизни, и он начинает становиться тем цементом, который удерживает вместе детскую компанию. Язык рождается на наших глазах.
Но НЖЯ является коллективным произведением многих детей, общающихся друг с другом. Если мы приписываем богатство языка детскому уму, нам обязательно нужно увидеть, как каждый ребенок вносит свой вклад в сложную грамматическую структуру, заложенную в него взрослыми. И опять изучение глухих людей позволяет нам это сделать.
Когда глухие дети растут в семье, где родители используют жестовый язык, они обучаются ему так же, как слышащие дети обучаются устному языку. Но глухие дети, рожденные у слышащих родителей, а таких большинство, обычно не имеют доступа к носителям жестового языка до тех пор, пока не вырастают. Зачастую их намеренно не допускают к последним и делают это те работники образования, которые придерживаются «устной» традиции и хотят заставить детей освоить чтение по губам и говорение. (Большинство глухих осуждает эти авторитарные меры.) Когда глухие дети вырастают, они стремятся влиться в сообщества глухих и начинают усваивать жестовый язык, который получает заслуженное преимущество доступного для них средства общения. Но к тому моменту время, обычно, уже упущено; они должны корпеть над жестовым языком как над сложной головоломкой, подобно тому, как это делает слышащий взрослый человек на занятиях по иностранному языку. Их уровень заметно ниже, чем у глухих, усваивавших жестовый язык детьми, так же как и у взрослых иммигрантов, которые постоянно тяготятся своим акцентом и бросающимися в глаза ошибками. Очевидно, что поскольку глухие – это действительно единственные психически полноценные люди, которые дожили до взрослых лет, не усвоив какого-либо языка, их сложности предоставляют прекрасное свидетельство того, что для успешного освоения языка нужно использовать возможности именно того критического отрезка жизни, которым является детство.
Психолингвисты Дженни Синглтон и Элисса Ньюпорт исследовали одного девятилетнего абсолютно глухого мальчика и его глухих родителей. Мальчику они дали псевдоним Саймон. Родители Саймона не были знакомы с жестовым языком до относительно зрелого возраста (пока им не исполнилось пятнадцать и шестнадцать лет); в результате, язык был усвоен плохо. В американском языке жестов, как и во многих языках, можно переместить синтаксическую группу в начало предложения и отметить ее приставкой или суффиксом (в АЯЖ – поднятыми бровями и вздернутым подбородком), чтобы показать, что это тема предложения. Английское предложение: Elvis I really like! ‘Элвис, вот кто мне действительно нравится!’ – является приблизительным примером сказанного. Но родители Саймона редко использовали эту конструкцию и коверкали ее, когда использовали. Так, отец Саймона однажды попытался жестами выразить мысль: My friend, he thought my second child was deaf ‘Мой друг, он думал, что мой второй ребенок глухой’. Выходило следующее: My friend thought, my second child, he thought he was deaf ‘Мой друг думал, мой второй ребенок, он думал, он глухой’ – нечто похожее на жестовый винегрет и нарушающее не только грамматику АЯЖ, но и, согласно теории Хомского, Универсальную Грамматику, которая управляет всеми языками, усвоенными естественным образом (позже в этой главе мы увидим, почему так происходит). Родителям Саймона не удалось овладеть и системой видоизменения глагола, принятой в АЯЖ. В АЯЖ глагол to blow ‘дуть’ показывается раскрыванием кулака в горизонтальном положении перед губами (как струя воздуха). Любой глагол в АЯЖ можно видоизменить, чтобы показать длящееся действие: говорящий добавляет к изображаемому им жесту движение, напоминающее арку, и быстро его повторяет. Глагол также можно видоизменить, чтобы показать, что действие производится более чем с одним объектом (например, с несколькими свечами), говорящий на АЯЖ заканчивает жест в одной точке пространства, затем повторяет его, но заканчивает в другой точке. Изменения глагола можно сочетать в одном из двух порядков: дуть влево, затем – вправо, затем – повторить; или дуть дважды вправо, а затем – дважды влево. Первый порядок означает: «задуть свечи на одном торте, затем – на другом торте; затем – снова на первом торте, затем – снова на втором»; второй порядок означает: «долго задувать свечи на одном торте, а затем долго задувать свечи на втором торте». Эта стройная система правил была утеряна родителями Саймона. Они использовали изменения непоследовательно и никогда не изменяли глагол больше, чем по двум параметрам одновременно; хотя они могли время от времени использовать разрозненные изменения, просто соединенные знаком, обозначающим «затем». Во многом родители Саймона напоминали людей, говорящих на пиджин.
Поразительно, но хотя Саймон был знаком с АЯЖ только в искаженной версии своих родителей, сам он объяснялся на АЯЖ гораздо лучше, чем они. Он без труда понимал предложения со смещенной темой и, когда ему нужно было описать комплекс событий, записанных на видео, он почти безошибочно использовал изменения глагола, принятые в АЯЖ, даже в тех предложениях, где требовалось применить их дважды в определенном порядке. Каким-то образом Саймону удалось заглушить неграмматический «шум», производимый его родителями. Должно быть, он уловил те изменения слов, которыми его родители пользовались без определенной последовательности, и он сам внес в них должный порядок. И, очевидно, он увидел скрытую, хотя и не осознанную им, логику в том, как родители видоизменяют глагол по двум параметрам. В результате этого им была повторно изобретена принятая в АЯЖ система изменения глагола по двум параметрам в особом порядке. То, как Саймон превзошел своих родителей, это пример креолизации языка, осуществленной одним отдельно взятым ребенком.
На самом деле достижения Саймона замечательны только потому, что он был первый ребенок, продемонстрировавший их психолингвисту. Наверняка, существуют тысячи саймонов: от девяноста до девяноста пяти процентов глухих детей рождается у слышащих родителей. Дети, которым повезло лишь в том, что им вообще позволили соприкоснуться с АЯЖ, обычно усваивают его от слышащих родителей, выучивших этот язык не слишком хорошо, лишь для того, чтобы как-то общаться со своими детьми. И, как мы видим, превращение НЖН в НЖЯ показывает, что сами жестовые языки – это бесспорно продукт креолизации. На разных этапах истории работники образования пытались изобрести жестовые системы, иногда основанные на устном языке, на котором говорят в данном сообществе. Но эти грубые образования никогда не поддаются изучению; и если глухие дети все-таки их выучивают, они одновременно превращают их в гораздо более богатые естественные языки.
* * *
Необыкновенные случаи языкового творчества у детей не требуют необыкновенных обстоятельств, таких как глухота или Вавилонское смешение языков на плантации. Тот же самый лингвистический гений привлекается к делу каждый раз, когда ребенок усваивает родной язык.
Прежде всего, давайте расстанемся с иллюзией, что родители обучают своих детей языку. Никто, конечно, и не думает, что родители дают прямые уроки грамматики, но многие родители (да и некоторые детские психологи, которым это лучше известно) считают, что матери учат детей в неявной форме. Такое обучение принимает форму особого вида речи, называемого «материнский язык» (или, как называют его французы, «mamanaise»). Это своего рода моменты интенсивного языкового «футбола» с постоянными повторами и упрощенной грамматикой. («Посмотри на собачку! Видишь собачку? Там собачка!») В современной культуре американского среднего класса воспитание рассматривается как священная обязанность и неусыпное бдение с целью предохранить беспомощное дитя от отставания в великой гонке, задаваемой жизнью. Вера в то, что материнский язык необходим для развития языковых навыков – неотъемлемая часть того же менталитета, что посылает образованных и состоятельных молодых родителей в «учебные центры» за маленькими варежками с фонариком, которые должны помочь их малышам скорее отыскать свои ручки.
Общая картина вырисовывается, когда изучаешь народные теории воспитания в разных культурах. Племя кунг сан в пустыне Калахари в Южной Африке считает, что детей обязательно надо учить сидеть, стоять и ходить. Они осторожно насыпают вокруг своих детей песок, чтобы заставить их выпрямиться и, наверняка, каждый из детей вскоре сидит уже самостоятельно. Нас это забавляет, поскольку мы можем наблюдать результаты эксперимента, который не желает проводить племя сан: мы не учим детей сидеть, стоять и ходить, и тем не менее, они выучиваются это делать по своему собственному графику. Но другие люди могут с такой же снисходительностью взглянуть на нас. Во многих человеческих сообществах родители не балуют своих детей материнским языком. По сути дела они вообще не разговаривают со своими не умеющими говорить детьми, лишь иногда что-то им приказывая или упрекая их. И это не лишено смысла. В конце концов, маленькие дети просто ни слова не могут понять из того, что вы говорите. Зачем же тратить силы на монолог? Каждый разумный человек наверняка подождет, пока у ребенка не разовьется речь и не станет возможной более приятная двусторонняя беседа. Как объяснила Тетушка Мэй, женщина из Пидмонта (Южная Каролина), антрополингвисту Ширли Брайс Хит: «Ну вы подумайте, не смешно ли? Эти белые, когда слышат, что их детишки что-то лепечут, начинают им отвечать, а потом спрашивают и спрашивают обо всяких вещах, которые те как будто с рождения должны знать». Нужно ли говорить, что дети в этих сообществах, просто слыша вокруг речь взрослых и других детей, учатся говорить на вполне грамматичном PAA, как мы наблюдаем это в случае с Тетушкой Мэй.
В том, что дети усваивают язык, основная заслуга – их собственная. На практике мы можем показать, что они знают то, чему не могли быть обучены. Один из классических примеров Хомского, иллюстрирующий логику языка, связан с процессом перестановки слов при образовании вопроса. Подумайте, каким образом вы перестраиваете утвердительное предложение A unicorn is in the garden ‘Единорог находится (букв. есть) в саду’ в соответствующий вопрос: Is a unicorn in the garden? ‘Есть ли единорог в саду?’ Вы просматриваете утвердительное предложение слева направо, находите глагол-связку is ‘есть’ и ставите ее в начало предложения:
a unicorn is in the garden. —> is a unicorn in the garden?
А теперь возьмите предложение: A unicorn that is eating a flower is in the garden ‘Единорог, который ест цветок, (есть) в саду’. Возникает два is. Которое из них подлежит перестановке? Очевидно, не первое, на которое натыкаешься, перебирая слова предложения слева направо; это дало бы очень странное предложение:
a unicorn that is eating a flower is in the garden. —> is a unicorn that eating a flower is in the garden?
Но почему мы не можем переставить это is? Где происходит сбой в этой простой процедуре? Ответ, поясняет Хомский, заложен в базовой модели языка. Хотя предложения и представляют собой цепочки слов, грамматические алгоритмы в нашем уме не выбирают слова по линейному принципу, как то: «первое слово», «второе слово» и т.д. Скорее, эти алгоритмы группируют слова в словосочетания, а словосочетания – в синтаксические группы, каждой из которых мысленно присваивается ярлычок, типа: «именная группа подлежащего», «глагольная группа». Настоящее правило образования вопроса не предполагает, что будет выбран первый же глагол-связка при просмотре слов в предложении слева направо; ведется поиск того глагола-связки, который идет после группы, получившей ярлычок подлежащего. Эта группа, содержащая целую цепочку слов a unicorn that is eating a flower ‘единорог, который ест цветок’, выступает как единое целое. Первое is глубоко упрятано в него, становясь невидимым для правила образования вопроса. Перемещается второе is, то, которое идет сразу вслед за именной группой:
[a unicorn that is eating a flower] is in the garden. —> is [a unicorn that is eating a flower] in the garden?
Хомский заключил, что если дети всецело постигают языковую логику, то в первый же раз, когда им встретится предложение с двумя вспомогательными глаголами, они должны быть способны переделать его в вопрос с правильным порядком слов. Это должно быть верно даже при том, что ложное правило рассмотрения предложения как линейной цепочки слов проще и его, очевидно, легче выучить. И это должно быть верно даже несмотря на то, что предложения, которые научили бы детей, что линейное правило ложно, а правило понимания структуры истинно (вопросы со вторым вспомогательным глаголом, встроенным в группу подлежащего), встречаются в материнском языке очень редко, почти никогда. Наверняка, не каждый ребенок, овладевающий английским языком, слышал, как мама говорит ему: Is the doggie that is eating the flower in the garden ‘Собачка, которая ест цветок, (есть) в саду?’ Для Хомского такой вид аргументации, который он называет «доказательством, исходящим из недостаточных исходных данных» – самое важное подтверждение того, что знание базовой модели языка является врожденным.
Утверждение Хомского было проверено экспериментами психолингвистов Стивена Крейна и Минехару Накаяма в детском саду с трех-, четырех– и пятилетними детьми. Один из экспериментаторов управлял действиями куклы, изображающей Джаббу Хатта, известного по «Звездным Войнам». Второй предлагал ребенку задать несколько вопросов, например: Ask Jabba if the boy who is unhappy is watching Mickey Mouse ‘Спроси Джаббу, (правда ли) что мальчик, который печален, смотрит на Микки Мауса’. Тщательно исследовав картинку, Джабба отвечал да или нет, но в действительности тестировали ребенка, а не Джаббу. Дети охотно задавали требуемые вопросы и, как мог бы предсказать это Хомский, ни один из них не выдал аграмматичную цепочку слов, такую как: Is the boy who unhappy is watching Mickey Mouse? ‘Мальчик, который печален, смотрящий на Микки Мауса?’, а именно такую цепочку могло бы дать простое линейное правило предложения.
Сейчас вы можете возразить: это не показатель того, что детский ум отмечает подлежащее в предложении. Может быть дети просто исходили из смысла слов. Например, группа: The man who is running ‘Человек, который бежит’ относится к одному персонажу, играющему явно выраженную роль на картинке, и дети могли просто проследить, какие слова относятся к каким персонажам, а не то, какие слова принадлежат к именной группе подлежащего. Но Крейн и Накаяма предвидели это возражение. Среди их указаний детям были и такие: Ask Jabba if it is raining in this picture ‘Спроси Джаббу, идет ли дождь на этой картинке?’. It в предложении, конечно же, ни к чему не относится; это пустой элемент, который находится на своем месте только чтобы удовлетворить синтаксическим правилам, которые требуют наличия подлежащего. Но английское правило построения вопросительного предложения обходится с ним, как с любым другим подлежащим: Is it raining? ‘Идет ли дождь?’ Как же дети справятся с этим лишенным значения элементом, лишь заполняющим некую позицию? Может быть, они думают так же буквально, как Гусь в «Алисе в Стране чудес»:
– Итак, я продолжаю. «Эдвин, граф Мерсии, и Моркар, граф Нортумбрии, поддержали Вильгельма Завоевателя, и даже Стиганд, архиепископ Кентерберийский, нашел это благоразумным…»
– Что он нашел? – спросил Робин Гусь.
– «…нашел это», – отвечала Мышь. – Ты что, не знаешь, что такое «это»?
– Еще бы мне не знать, – отвечал Робин Гусь. – Когда я что-нибудь нахожу, это обычно бывает лягушка или червяк. Вопрос в том, что же нашел архиепископ?
Перевод Н. М. Демуровой
Но дети – не гуси. Дети у Крейна и Накаямы отвечали вопросом: Is the raining in this picture? ‘Идет ли дождь на картинке?’ Точно так же, как не было у них проблем и с вопросами при пустых подлежащих, как например: Ask Jabba if there is a snake in this picture ‘Спроси Джаббу, есть ли змея на этой картинке’, или когда подлежащие – не обозначают предметы, например: Ask Jabba if running is fun ‘Спроси Джаббу, правда ли, что бегать весело’ или Ask Jabba if love is good or bad ‘Спроси Джаббу, любовь – это хорошо или плохо’.
Ограничения, накладываемые на грамматические правила, – явление, характерное для многих языков. Это еще один показатель того, что, исходную форму языка нельзя объяснить лишь как неизбежный результат стремления к полезности. Многие языки, разбросанные по всему земному шару, имеют вспомогательные глаголы, как и английский, и многие языки перемещают вспомогательный глагол в начало предложения для образования вопросов и других конструкций; и это всегда происходит так, как того требует структура предложения. Но это не единственный путь, по которому могло бы пойти правило образования вопроса. Точно с такой же эффективностью можно было бы перемещать самый левый вспомогательный глагол в цепочке слов в начало предложения, или менять местами первое и последнее слово, или произносить все предложение в зеркальном порядке (человеческий разум способен и на такой трюк; некоторые люди учатся говорить в обратном порядке для собственного удовольствия и чтобы повеселить друзей). Путь, по которому в том или ином языке пойдет образование вопроса, произволен, это соглашение, принятое определенным человеческим сообществом; такая произвольность не свойственна искусственным системам, подобным языкам программирования или математическим языкам. Универсальный план, в соответствии с которым в языках выделяются вспомогательные глаголы и правила перестановки, существительные и прилагательные, подлежащие и дополнения, словосочетания и синтаксические группы, элементарные предложения, падежи и согласование и так далее, как кажется, предполагает некое совпадение в умах говорящих, потому что многие другие планы могли бы оказаться не менее удачными. Как если бы не имеющие контакта друг с другом изобретатели удивительным образом пришли к единым стандартам для клавиатуры пишущей машинки, или к одной азбуке Морзе, или к одинаковым сигналам светофора.
Утверждение о том, что в уме содержатся «заготовки» для грамматических правил, подтверждается истиной, вновь исходящей из уст младенцев. Возьмем английский суффикс согласования -s-, например в словосочетании He walks ‘Он идет’. Согласование – важный процесс во многих языках, но в современном английском он избыточен, являясь лишь остатком более богатой системы, процветавшей в древнеанглийском. Если бы этот суффикс исчез полностью, мы бы тосковали по нему не больше, чем мы тоскуем по аналогичному суффиксу -est, – который был ранее как в Thou sayest (древнеангл.) ‘Ты говоришь’. А с психологической точки зрения, эта роскошь нам не дешево обходится. Любой человек, привыкший к ее употреблению, должен отслеживать в каждом предложении, которое он произносит, четыре момента:
• В 3-м лице или нет стоит подлежащее: He walks ‘Он идет’ или I walk ‘Я иду’.
• В единственном или во множественном числе стоит подлежащее: He walks ‘Он идет’ или They walk ‘Они идут’.
• В настоящем времени или нет совершается действие: He walks ‘Он идет’ или He walked ‘Он шел’.
• Является ли действие постоянно совершаемым или совершается только в момент речи (глагольный вид): He walks to school ‘Он ходит в школу’ или He is walking to school ‘Он идет в школу [сейчас]’.
И вся эта работа необходима лишь для того, чтобы использовать суффикс, раз уж он был усвоен. А чтобы усвоить его, ребенок прежде всего должен (1) заметить, что глаголы заканчиваются на -s в одних предложениях и остаются без окончания в других, (2) начать поиск грамматических причин, вызывающих эту разницу (как вариант, можно было бы просто принять эту «изюминку» к сведению) и (3) не успокаиваться, пока основополагающие факторы – время, вид, лицо и число подлежащего предложения – не будут извлечены из океана всех возможных, но не играющих роли в данном случае факторов (таких, например, как число слогов в последнем слове предложения, является ли предложное дополнение естественным продуктом или искусственно произведенным, какова температура на момент произнесения предложения). К чему затрачивать столько усилий?
Но дети их все-таки затрачивают. К возрасту трех с половиной лет или даже ранее они используют суффикс согласования -s в более чем девяноста процентах предложений, где это требуется, и практически никогда не используют его в предложениях, где это запрещено. Овладение этим мастерством является частью «грамматического взрыва» – периода в несколько месяцев на третьем году жизни, на протяжении которого ребенок вдруг начинает свободно составлять предложения, соблюдая большинство тонкостей разговорной речи, принятой в его языковом сообществе. Например, дошкольница, которой мы дадим псевдоним Сара, чьи родители получили только среднее образование, дает нам примеры использования правила английского согласования (какими бы бесполезными они ни были) в следующих сложных предложениях:
When my motherbangsclothes, do you let’em rinse out in rain? ‘Когда мама развешивает белье, разве можно чтобы его замочил дождь?’
Donna teases all the time and Donna has false teeth ‘Донна дразнит меня все время, и у Донны фальшивые зубы’.
I know what a big chickenlookslike ‘Я знаю, как выглядит курица’.
Anybodyknowshow to scribble ‘Каждый умеет писать каракули’.
Hey, this part goes where this one is, stupid ‘Эта часть идет вслед за этой, дурак’.
What comes after «C»? ‘Какая буква будет после «С»?’
Itlookslike a donkey face ‘Это выглядит как морда осла’.
The persontakescare of the animals in the barn ‘Этот человек ухаживает за животными в сарае’.
After itdriesoff then you can make the bottom ‘После того, как это высохнет, можно делать днище’.
Well, someonehurtshisself and everything ‘Ну, кто-то ранит себя и всех вокруг’.
His tailsticksout like this ‘Его хвост высовывается наружу вот так’.
Whathappensif ya press on this hard? ‘Что случится, если надавить посильнее?’
Do you have a real baby that says googoo gaga? ‘У тебя есть настоящий малыш, который говорит «агу»?’
Что интересно, Сара не могла бы просто имитировать своих родителей, запомнив формы с уже добавленным суффиксом -s. Иногда она произносит формы слов, которые наверняка не могла слышать от родителей:
When shebe’sin the kindergarten (вместо is)… ‘Когда она будет в детском саду…’
He’s a boy so hegotsa scary one [costume] (вместо got) ‘Он мальчик, поэтому он получит что-то страшное’.
She do’s what her mother tells her (вместо does) ‘Она делает (букв. делать-ет), что мама говорит ей’.
Ср. также русские примеры: Она плакает, ее надо успокоить; Миша жевает яблоко на уроке; У меня чесается ухо.
В этом случае девочка должна была создать эти формы самостоятельно, подсознательно пользуясь вариантом правила английского согласования. Сама концепция о подражании может быть изначально подвергнута сомнению (если дети всегда подражают, почему они не копируют манеру родителей спокойно сидеть в самолете?), а такие предложения ясно показывают, что усвоение языка не может быть истолковано как один из видов подражания.
Остается один шаг, чтобы завершить доказательство того, что язык – это особый инстинкт, а не просто мудрое решение проблемы, придуманное от природы смышлеными живыми существами. Если язык – это инстинкт, у него должна быть определенная область в мозгу и, может быть, даже специальный набор генов, которые помогают запустить этот инстинкт. Нанесите повреждение этим генам или нейронам – и пострадает язык, в то время как остальные части интеллекта продолжат работу; сохраните их невредимыми в поврежденном по другим параметрам мозгу – и вы получите отсталого индивида с нетронутым языком – «лингвиста идиота-гения». Если, с другой стороны, язык – это только изобретение сообразительных человеческих особей, мы могли бы ожидать, что нарушения и повреждения сделают человека интеллектуально ущербнее по всем показателям, включая язык. Единственный ход событий, которого мы можем ожидать, таков: чем более обширная область мозга повреждена, тем хуже у человека и умственные, и языковые способности.
Грамматические гены или «орган языка» еще никем не были открыты, но поиск их ведется. Существует несколько видов неврологических и генетических нарушений, которые ставят под угрозу язык, оставляя нетронутой способность к познанию и наоборот. Об одном из них известно уже в течение целого столетия, а, может быть, в течение тысячелетий. Если повреждены определенные области в нижней части лобной доли левого полушария, например, от удара или от пулевого ранения, человек часто страдает от синдрома, под названием афазия Брока. Один из жертв этого синдрома в итоге восстановивший способность говорить, с полной ясностью вспоминает то, что он пережил:
Когда я проснулся, у меня слегка болела голова, и я подумал, что я, должно быть, спал, придавив свою правую руку, потому что она онемела, и в ней покалывало, и я не мог заставить ее делать то, что хотел. Я выбрался из кровати, но не смог удержаться на ногах; фактически, я просто упал на пол, потому что моя правая нога была слишком слабой, чтобы выдержать мой вес. Я принялся звать жену из соседней комнаты, но не мог издать ни звука – я не мог говорить… Я был ошеломлен, напуган. Я не мог поверить, что это происходит со мной, и начал приходить в ужас и замешательство, и вдруг я внезапно понял, что со мной случился удар. В какой-то мере осознание этого принесло некоторое облегчение, но не надолго, потому что я всегда считал, что от последствий удара страдают всю жизнь… Я обнаружил, что могу чуть-чуть говорить, но даже мне самому слова казались неправильными и обозначали не то, что я думал сказать.
Как заметил автор этого отрывка, большинству перенесших удар везет в меньшей степени. Человек по фамилии Форд был радио-оператором в Береговой охране[10]10
Береговая охрана – морская пограничная служба США двойного подчинения: в мирное время – в ведении министерства финансов, в военное – министерства ВМС – Прим. перев.
[Закрыть] когда в возрасте тридцати девяти лет с ним случился удар. Нейропсихолог Ховард Гарднер взял у него интервью три месяца спустя. Гарднер спрашивал Форда о его работе до попадания в больницу.
«I’m a sig… no… man… uh, well,… again.» These words were emitted slowly, and with great effort. The sounds were not clearly articulated; each syllable was uttered harshly, explosively, in a throaty voice…
«Let me help you,» I interjected. «You were a signal…»
«A sig-nal man… right,» Ford completed my phrase triumphantly.
«Were you in the Coast Guard?»
«No, er, yes, yes… ship… Massachu… chusetts… Coastguard… years.» He raised his hands twice, indicating the number «nineteen.»
«Oh, you were in the Coast Guard for nineteen years.»
«Oh… boy… right… right,» he replied.
«Why are you in the hospital, Mr. Ford?»
Ford looked at me a bit strangely, as if to say, Isn’t it patently obvious? He pointed to his paralyzed arm and said, «Arm no good,» then to his mouth and said, «Speech,.. can’t say… talk, you see.»
«What happened to you to make you lose your speech?»
«Head, fall, Jesus Christ, me no good, str, str… oh Jesus… stroke.»
«I see. Could you tell me, Mr. Ford, what you’ve been doing in the hospital?»
«Yes, sure. Me go, er, uh, P.T. nine o’cot, speech… two times… read… wr… ripe, er, rike, er, write… practice… get-ting better.»
«And have you been going home on weekends?»
«Why, yes… Thursday, er, er, er, no, er, Friday… Bar-ba-ra… wife… and, oh, car… drive… pumpike… you know… rest and… tee-vee.»
«Are you able to understand everything on television?»
«Oh, yes, yes… well… al-most.»
– Я сиг… на… щик… а, нет… сначала, – эти слова были выговорены медленно и с большим усилием. Звуки артикулировались нечетко; каждый звук произносился резко, залпом, гортанным голосом…
– Позвольте, я помогу вам, – вмешался я, – вы были сигналь…
– Сиг-нальщиком… да, – с триумфом закончил Форд мое предложение.
– Вы служили в Береговой охране?
– Нет, а, да, да… корабль… Массачу… чусетс… Береговая охрана… лет, – он дважды приподнял обе руки, показывая число «девятнадцать».
– Значит, вы служили в Береговой охране девятнадцать лет.
– Да… парень… верно… верно… – ответил он.
– Почему вы в больнице, мистер Форд?
Форд посмотрел на меня немного странно, как если бы он хотел сказать: «А разве это не очевидно?» Он указал на свою парализованную руку и сказал: «Рука не хорошо». Потом указал на рот и сказал: «Говорить… не могу сказать… разговаривать, видишь?»
– Что привело к тому, что вы потеряли речь?
– Голова, падать, Господи, мне не хорошо, у, у… о, Господи… удар.
– Понятно. Скажите мне, пожалуйста, мистер Форд, чем вы занимаетесь в больнице?
– Да, конечно. Мне идти, э, а, физкультура девять часы, говорить… два раза… читать… пи… пинать, э, пишать, э, писать… учиться… де-латься лучше.
– Вы возвращаетесь домой на выходные?
– Ну да… четверг, э, э, э, нет, э, пятница… Бар-ба-ра… жена… и, а, машина… ехать… пирпик… знаешь… отдыхать и… ти-ви.
– Вы понимаете все, что показывают по телевизору?
– А, да, да… ну… по-чти.
Форду явно приходилось с трудом выговаривать слова, но проблема была не в том, что он не мог совладать с мускулами гортани. Он мог задуть свечу и откашляться, но его письмо хромало так же, как и речь. Основные помехи были сосредоточены именно вокруг грамматики. Он опускал окончания, например -ed и -s и служебные слова типа or ‘или’, be ‘быть’, the (определенный артикль), несмотря на их высокую частоту в речи. При чтении вслух он пропускал функциональные слова, хотя успешно произносил полнозначные, такие как bee ‘пчела’ или oar ‘весло’, в которых были те же самые звуки. Он прекрасно мог назвать предмет или узнать его по названию. Он понимал вопросы, когда их содержание можно было вывести из полнозначных слов, например, «Тонет ли камень в воде?» или «Можно ли что-нибудь отрезать молотком?», но не тогда, когда требовался грамматический анализ, например: «Лев был убит тигром; кто из зверей погиб?»