Текст книги "999 (сборник)"
Автор книги: Стивен Кинг
Соавторы: Нил Гейман,Фрэнсис Пол Вилсон (Уилсон),Ким Ньюман,Джин Родман Вулф,Эрик ван Ластбадер,Джойс Кэрол Оутс,Бентли Литтл,Томас Майкл Диш,Уильям Питер Блэтти,Эдвард Брайант
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 49 страниц)
Быстро подойдя к ней, Кэрол подсунула руки ей под плечи и колени и подняла на руки. Такая легкая! Боже мой, она почти ничего не весит!
Кэрол отнесла Бернадетту в монастырь так быстро, как позволили подгибающиеся ноги. Оказавшись внутри, она задвинула засов двери и тяжело пошла на второй этаж, неся на руках Бернадетту.
Она принесла сестру Бернадетту Джайлин в ее комнату. У нее не было сил снова перетаскивать матрас через холл, и она положила ее навзничь на пружины кровати. Выпрямив тонкие ноги Бернадетты, Кэрол скрестила ей руки на окровавленной груди, поправила, как могла, разорванную одежду и накрыла покрывалом с головой.
Потом, глядя на это неподвижное тело под покрывалом, которое она помогала Бернадетте вышивать, Кэрол рухнула на колени и зарыдала. Она пыталась сказать заупокойную молитву, но потрясенный горем разум забыл слова. И она только рыдала в голос и спрашивала Бога, за что? Как мог Он допустить, чтобы такое случилось с милой, доброй и невинной душой, которая только и хотела, что всю жизнь провести в служении Ему? За что?
Но ответа не было.
Когда Кэрол смогла наконец справиться со слезами, она заставила себя встать, закрыть дверь Бернадетты и выйти в холл. Увидела свет в вестибюле и поняла, что так его оставлять нельзя. Она заторопилась вниз, переступила через неподвижное тело Мэри Маргарет под пропитанным кровью одеялом. Две насильственные смерти в доме, посвященном Богу. Сколько же их за этими дверями?
Она выключила свет, но не нашла в себе сил поднять Мэри Маргарет наверх. Оставив ее там, где она лежала, Кэрол в темноте поспешила к себе в комнату.
Когда отключилось электричество, Кэрол не знала.
Она понятия не имела, сколько простояла на коленях возле своей кровати, то рыдая, то молясь, а когда она глянула на электрические часы на ночном столике, циферблат был темен и пуст.
Хотя неважно, есть электричество или нет. Она все равно проводила ночь при свече. От нее остался только дюйм, но это тоже не подсказывало, сколько времени. Кто знает, как быстро сгорает свеча?
Был соблазн приподнять покрывало на окне и выглянуть, но Кэрол боялась того, что может увидеть.
«Сколько до рассвета?» – подумала она, протирая глаза. Ночь казалась бесконечной. Если только...
Где-то за запертой дверью раздался еле различимый скрип. Это могло быть что угодно – ветер на чердаке, проседание старого дома, но звук: был долгий, протяжный, высокий. Почти как...
Открываемая дверь.
Кэрол застыла, все еще на коленях, все еще со сложенными в молитве руками, опираясь локтями на кровать, и прислушалась. Но звук не повторился. Вместо него другой – ритмичный шорох... в коридоре... приближается к двери...
Шаги.
Сердце заколотилось, будто желая выпрыгнуть из ребер; Кэрол вскочила на ноги и встала рядом с дверью, слушая, чуть не касаясь ухом дерева. Да, шаги. Медленные. И тихие, будто босыми ногами по полу. Сюда Ближе. Уже за самой дверью. Кэрол вдруг пробрало холодом, будто волна холодного воздуха пахнула сквозь дерево двери, но шаги не смолкли. Они прошли мимо двери, дальше...
И остановились.
Ухо Кэрол уже было прижато к двери. Она слышала грохот собственного пульса, пытаясь различить другие звуки. И вот они появились, снова шорох в коридоре, сначала непонятно какой, и снова шаги.
Возвращаются.
На этот раз они остановились точно за дверью Кэрол. Снова тот же холод, сырой, пронизывающий до костей. Он заставил Кэрол попятиться.
И ручка повернулась. Медленно. Дверь скрипнула под тяжестью навалившегося с той стороны тела, но засов держал.
И голос. Хриплый. Шепотом. Единственное слово, еле слышное, но даже вопль не мог бы напугать Кэрол больше.
– Кэрол?
Кэрол не ответила – не могла.
– Кэрол, это я! Берн! Впусти меня!
Тихий стон вырвался из губ Кэрол помимо ее воли. Нет, нет, нет, это не может быть Бернадетта! Ее холодеющее тело Кэрол оставила на кровати в комнате на той стороне коридора. Это какая-то ужасная шутка...
Так ли? А не стала ли Бернадетта одной из них, из тех, кто убил ее?
Но голос – голос за дверью не был голосом бешеной твари. Это был...
– Пожалуйста, впусти меня, Кэрол. Я боюсь здесь одна.
Может, Бернадетта все-таки жива? Мысли Кэрол заметались в поисках ответа.
Я же не врач. Я могла ошибиться. Она могла быть жива...
Она стояла, дрожа, разрываясь между отчаянным до боли желанием увидеть подругу живой и страшным опасением быть обманутым той тварью, в которую могла превратиться Бернадетта.
– Кэрол?
Если бы на двери был глазок или хотя бы цепочка, но ведь нет ни того ни другого, и что-то надо делать. Нельзя просто стоять, слушать этот жалобный голос и не сойти с ума. Она должна узнать... Не давая себе больше думать, Кэрол выдернула засов и распахнула дверь, готовая увидеть любое, что стоит там в коридоре.
– Бернадетта! – ахнула она.
Подруга стояла сразу за порогом, раскачиваясь и абсолютно голая.
Нет, не совсем. На ней еще был плат, хотя он и съехал набок, и полоска ткани обертывала шею, скрывая рану. В тусклом неверном свете свечи, падавшем из комнаты, Кэрол увидела, что кровь на груди смыта. Никогда еще она не видела Бернадетту раздетой, никогда не думала, что она так худа. Ребра ходили под кожей груди, исчезая лишь под подушечками маленьких грудей с приподнятыми сосками; по краям и внизу плоского живота выступали кости. Обычно светлая кожа была сейчас синевато-белой. Другими цветами были только темные озера глаз и оранжевые пятна волос на голове и на лобке.
– Кэрол,– прозвучал слабый голос,– зачем оставила ты меня?
От зрелища стоящей перед ней живой и говорящей Бернадетты силы покинули Кэрол, груз вины от слов подруги чуть не бросил ее на колени. Она прислонилась к дверной раме.
– Берн...– Голос отказал. Она с усилием проглотила слюну и попыталась начать снова.– Я... я думала, ты умерла. А где... где твоя одежда?
Бернадетта подняла руку к горлу.
– Разорвала рубашку на бинты. Можно мне войти?
Кэрол выпрямилась и распахнула дверь шире.
– Конечно, боже мой! Зайди. Сядь. Я тебе дам одеяло.
Бернадетта прошаркала в комнату, опустив глаза, глядя только на пол. Она была похожа на человека, опоенного наркотиком. Но после такой кровопотери вообще чудо, что она может ходить.
– Не надо одеяла,– сказала Берн.– Жарко. А тебе не жарко?
Она неуклюже опустилась на кровать Кэрол, потом подобрала ноги и села по-турецки, лицом к Кэрол. Про себя Кэрол объяснила тот факт, что. Бернадетта так бесстыдно и небрежно себя выставляет, ее оглушенностью страшной травмой. Все равно это было неприятно.
Кэрол поглядела на распятие, висящее над кроватью над и позади Бернадетты. На миг, когда Бернадетта под ним уселась, ей показалось, что оно засветилось. Наверное, блик от свечи. Она повернулась и взяла из шкафа запасное одеяло, развернула его и обернула плечи и расставленные колени Бернадетты.
– Я хочу пить, Кэрол. Ты мне не дашь воды?
Что-то странное было в ее голосе. Он звучал ниже и хрипловато, но это естественно ожидать при травме горла. Нет, что-то было еще, но Кэрол не могла точно это уловить.
– Конечно, тебе же нужна жидкость. Много жидкости.
Туалет и ванная были всего за две двери от ее комнаты. Она подхватила кувшин, зажгла вторую свечу и оставила сидящую на кровати Бернадетту, похожую на индианку в шали.
Вернувшись с полным кувшином, она увидела пустую кровать. Но тут же заметила Бернадетту – у окна. Окно не было открыто, но драпировка из покрывала снята и штора поднята. Бернадетта стояла, глядя в ночь. Снова голая.
Кэрол поискала глазами одеяло и нашла. Оно висело на стене, над кроватью...
Закрывая распятие.
Половина сознания Кэрол вопила от страха, требуя бежать, бежать без оглядки, спрятаться. Но другая половина требовала остаться. Это ее подруга. С Бернадеттой случилось что-то ужасное, и теперь ей нужна помощь, нужна больше, чем когда-нибудь за всю ее жизнь. И если кто-то может помочь ей, то это Кэрол. И только Кэрол.
Она поставила кувшин на ночной столик.
– Бернадетта,– сказала она, и рот ее был сух, как бревна в этих старых стенах.– Одеяло...
– Мне было жарко,– ответила Бернадетта, не оборачиваясь.
– Я принесла тебе воды, Я налью...
– Потом выпью. Иди сюда и полюбуйся ночью.
– Я не хочу смотреть в ночь. Она меня пугает.
Бернадетта повернулась с неуловимой улыбкой на губах.
– Но темнота так прекрасна!
Она шагнула ближе, протянула руки к Кэрол, положила их ей на плечи и стала ласково разминать сведенные ужасом мышцы. Сладкое забытье потекло по телу Кэрол. Глаза стали закрываться... усталые... так давно она не спала..
Нет!
Она заставила себя поднять веки и сжала руки Бернадетты, отводя их от своих плеч. Зажала ее ладони между своими.
– Помолимся, Берн. Повторяй за мной: «Богородице, деве, радуйся...»
– Нет!
– «...благословенна ты...»
Лицо Бернадетты перекосилось злобой:
– Я сказала НЕТ, будь ты проклята!
Кэрол старалась удержать руки Бернадетты в своих, но та была слишком сильна.
– «...в женах...»
Вдруг сопротивление Бернадетты стихло. Лицо ее успокоилось, глаза прояснились, даже голос изменился – остался хриплым, но стал выше, легче, и она подхватила слова молитвы.
– «И благословен плот чрева твоего...»
Бернадетта попыталась произнести следующее слово – и не могла. Она стиснула руки Кэрол почти до боли и разразилась потоком собственных слов.
– Кэрол, уходи! Ради любви Божией, уходи, беги! От меня уже мало осталось, и скоро я буду как те, что меня убили, и я тогда убью тебя! Беги, Кэрол! Прячься! Запрись в часовне внизу, только беги от меня, скорее!
Кэрол теперь знала, чего недоставало в голосе Бернадетты – ирландского акцента. Но сейчас он вернулся. Она вернулась! Ее подруга, ее сестра – вернулась! Кэрол подавила всхлип.
– Нет, Берн, я тебе помогу! Помогу!
Бернадетта толкнула ее к двери.
– Никто мне уже не поможет, Кэрол! – Она рванула самодельный бинт на шее, обнажив глубокую рваную рану и висящие концы оборванных кровеносных сосудов.– Для меня уже поздно, для тебя еще нет. Они – создания зла, и я скоро буду одной из них, так что беги, пока...
Бернадетта вдруг застыла, и черты лица ее исказились. Кэрол сразу поняла, что короткая передышка, которую подруга тайком похитила у того ужаса, что овладел ее телом, окончена Власть над Бернадеттой принадлежала уже не ей.
Кэрол повернулась и бросилась прочь.
Но чудовище-Бернадетта было поразительно быстрым. Кэрол не успела добраться до порога, когда стальные пальцы сомкнулись у нее на руке выше локтя и дернули обратно, чуть не вывихнув плечо. Она вскрикнула от страха и боли, перелетев через комнату. Она ударилась бедром о расшатанный табурет возле стола, опрокинула его и рухнула рядом.
Кэрол застонала от боли. Она затрясла головой, пытаясь прояснить сознание, и увидела, как приближается к ней Бернадетта; движения ее скованы, но более уверены, чем раньше, зубы оскалены – очень много зубов, и куда длиннее, чем у прежней Бернадетты, пальцы скрючены, тянутся к горлу Кэрол. С каждой секундой в ней оставалось все меньше и меньше от Бернадетты.
Кэрол попятилась, руки и ноги лихорадочно заскользили по полу, когда она уперлась в стену спиной. Бежать некуда. Она схватила табурет и выставила его перед собой как щит против чудовища-Бернадетты. Лицо, принадлежавшее когда-то ее любимой подруге, скривилось презрительно гримасой, когда она отбила табурет небрежным взмахом руки. От этого у табурета отлетели ножки, сломавшись, как спички, разлетевшись резными щепками. Второй удар разломил сиденье пополам. Третий и четвертый разбросали остатки в разные стороны комнаты.
Кэрол осталась беззащитной. Теперь она могла только молиться.
– «Отче Наш, иже еси на небеси»...
– Поздно, это уже не поможет, Кэрол! – зашипела Бернадетта, выплюнув ее имя.
– «..да святится имя Твое»...– произнесла Кэрол, дрожа от страха, когда пальцы нежити сомкнулись на ее горле.
И тут чудовище-Бернадетта прислушалось и застыло. И Кэрол тоже услышала. Настойчивое постукивание. В окно. Чудовище обернулось посмотреть, и Кэрол за ней.
В окно заглядывало чье-то лицо.
Кэрол заморгала, но оно не исчезло. Это же второй этаж! Как же?..
И гут же появилось второе лицо, только вниз головой, заглядывая сверху окна. И потом третье, четвертое, и каждое более зверское, чем предыдущее. И все они начинали стучать в стекло костяшками пальцев и ладонями.
– Нет! – крикнуло им чудовище-Бернадетта.– Нечего вам тут делать! Она моя! Никто ее не тронет, кроме меня!
Она обернулась к Кэрол и улыбнулась, показав зубы, которых никогда не было во рту у Бернадетты.
– Они не могут переступить порог, если их не пригласит кто-то, кто здесь живет. Я здесь живу – или жила когда-то. Но я не буду тобой делиться, Кэрол.
Кэрол глянула налево. До кровати всего несколько футов. Л над ней – завешенный одеялом крест. Если добраться...
Она не колебалась. Под бешеную барабанную дробь от окна она подобрала под себя ноги и прыгнула к кровати. Вскочила на ноги, вытягивая руку, хватаясь за одеяло...
Браслет ледяной плоти схватил ее за лодыжку и грубо дернул назад.
– Ну нет, сука,– произнес хриплый, без акцента, голос чудовища-Бернадетты.– Даже не думай!
Тварь захватила двумя горстями фланель рясы сзади и метнула Кэрол через комнату, будто монахиня была не тяжелее подушки. Кэрол ударилась спиной о стену, у нее отшибло дыхание. Послышался хруст ребер. Она свалилась среди обломков стула, весь правый бок пронзила боль. Комната плыла и кружилась. Но сквозь рев в ушах все еще звучала настойчивая барабанная дробь по стеклу.
Когда зрение прояснилось, Кэрол увидела обнаженное тело чудовища-Бернадетты, махавшей руками тварям в окне – скопище слюнявых пастей и стучащих пальцев.
– Смотрите! – прошипела она.– Смотрите на мой пир!
Тут она испустила длинный воющий вопль и бросилась на Кэрол, выставив впереди скрюченные руки, изогнув тело в полете. Вопль, стук в окно, лица за стеклом, любимая подруга, которая теперь хотела только ее растерзать – это вдруг стало для нее слишком. Она хотела откатиться, но не могла заставить шевелиться свое тело. Рука нащупала возле бедра обломок табурета. Инстинктивно она подтащила его ближе, закрыла глаза и отчаянно подняла обломок между собой и ужасом, летящим к ней по воздуху.
Удар прижал обломок сиденья к груди Кэрол; она застонала от электрического удара боли в ушибленных ребрах. Но победный жадный крик чудовища-Бернадетты резко оборвался булькающим кашлем.
Вдруг тяжесть свалилась с груди Кэрол, и обломок табурета вместе с ней.
И стук в окно стих.
Кэрол открыла глаза. Над ней стояло голое чудовище-Бернадетта, расставив ноги, держа перед собой сиденье табурета, кашляя и давясь, пытаясь оторвать его от себя.
Сначала Кэрол не поняла. Она подобрала ноги и отползла вдоль стены. И тут увидела, что произошло.
Три расколотых ножки, торчащих из сиденья,– и эти ножки глубоко вонзились в грудь чудовища-Бернадетты. Та бешено выкручивала сиденье, пытаясь вытащить дубовые кинжалы, но только обломала их у самой кожи. Она отбросила обломок сиденья и закачалась, как дерево в бурю, рот ее судорожно кривился, а руки дергались возле бескровных ран между ребрами и тонких древесных кольев, за которые ей было уже не схватиться.
С глухим стуком она внезапно рухнула на колени. В нескольких дюймах от Кэрол она привстала на вывернутых ногах, мука ушла из ее лица, и глаза закрылись. Она упала головой вперед рядом с Кэрол.
Кэрол обхватила подругу руками, притянула к себе.
– Берн, Берн, Берн! – простонала она.– Прости меня, прости! Если бы я чуть раньше прибежала!
Веки Бернадетты задрожали и раскрылись, и темноты в глазах больше не было. Осталась только ее обычная небесная синева, ясная, чистая. Уголки губ дрогнули, но раскрылись только в половине улыбки, и Бернадетты не стало.
Кэрол прижала к себе обмякшее тело, застонала в необъятном горе и муке среди бесчувственных стен. Заглядывающие лица стали отползать от окна, и она крикнула им. сквозь слезы:
– Бегите! Давайте! Бегите и прячьтесь! Скоро будет светло, и тогда я пойду искать вас! Всех вас! И горе тем, кого я найду!
Она долго плакала над телом Бернадетты. Потом завернула его в простыню и стала укачивать на руках мертвую подругу, пока не наступил рассвет.
На рассвете прежняя сестра Кэрол Хэнарти осталась в прошлом. Мирной души, счастливой днями и ночами служения Господу, молитвами и постом, преподаванием химии непослушным детям, соблюдением обетов бедности, целомудрия и послушания, больше не было.
Новая сестра Кэрол переплавилась в горне этой ночи и отлилась в женщину беспощадно мстительную и бесстрашную до отчаяния. И, быть может, призналась она себе без стыда и сожаления, более чем малость безумную.
Она вышла из монастыря и начала охоту.
Томас Ф. Монтелеоне
РЕПЕТИЦИИ
© Перевод. С. Силакова, 2005.
Доминик Кейзен брел в темноте, почти не сомневаясь: он здесь не один.
Догадка полоснула по сердцу, как бритва, когда он нашаривал выключатель. Где же эта хреновина? Панический страх захлестнул его, погнав к горлу горячую волну рвоты, но он овладел собой. Тут пальцы обнаружили выключатель.
И в одно мгновение возникло фойе, освещенное тусклыми светильниками.
Здесь не было ни души – как, впрочем, и во всем Барклаевском театре. Публика, актеры, технический персонал – все, кроме Доминика,– уже несколько часов как разошлись. И никому, кроме Доминика, не подобало здесь находиться. Дворник и ночной сторож «Барклайки», он привык к одиночеству – честно сказать, оно было ему по душе. Но уже третью или четвертую ночь Доминик никак не мог избавиться от чувства, будто во тьме по огромному зданию рыщет кто-то. Кто-то чужой.
И даже не «кто-то», а «что-то». Тварь, стерегущая его, Доминика.
Работать в одиночку ему нравилось – он почти всю жизнь был один. Он ничего не имел против того, чтобы работать практически в полной темноте; в темноте – в духовной – прошла почти вся его жизнь.
Но это ощущение чужого присутствия начинало его беспокоить, более того, пугать. А Доминику очень не хотелось разочаровываться в «Барклайке». По сути, театр был его единственным домом, да и работа ему нравилась. Помогать рождаться театральному волшебству – это вам не хухры-мухры. Реквизит и костюмы, фантастический, но такой зримый мир декораций и задников... Иногда он специально приходил на работу пораньше, просто, чтобы понаблюдать за слаженно снующими, как пчелы, актерами и рабочими сцены, ощутить, как вновь начинает биться сердце волшебного мира.
Всю жизнь ему словно бы дышала в затылок какая-то тварь. Безмозглая тварь, олицетворение неудач и отчаяния. Как бы он ни старался, она всякий раз нагоняла его и сталкивала в хаос. «Неужели она опять идет по моему следу?» – спросил себя Доминик.
Сегодня. Сегодня она вновь попытается запугать его, заставить сбежать.
А он так устал, так устал убегать...
...Убегать от своих хрупких детских грез, от катастроф своего отрочества и незаладившейся зрелости. Отец твердил, что все люди на свете делятся на два сорта – Добытчиков и Лохов. По мнению отца, его сын принадлежал, безусловно, ко второй группе.
Сейчас, в тридцать два года, Доминик был вынужден признать: старик не ошибался. Его биография являла собой изодранное лоскутное одеяло, сотканное из мук и поражений. Отслужив в армии, он скитался по стране, хватаясь за любую работу, которая не требовала специальных навыков.
Отупляющая сезонная работа на нефтепромыслах в Лаббоке, в доках Билокси, на бирмингемских заводах. Десять лет прошлялся, как цыган. Как цыганский лох.
Когда-то, еще в юности, Доминик пытался доискаться, почему же все на свете всегда выходит ему боком. Внешностью его Бог не так чтоб обделил: густые черные волосы, ясные голубые глаза.
Да и голова у него работала. Раньше он читал массу комиксов и книг, а по субботам обязательно ходил в кино. Он даже спектакли иногда смотрел – в прежние времена, когда по телевизору шли прямые трансляции из театров.
Но после того, как он ушел из дома, ни разу не оглянувшись, вся его жизнь покатилась под откос. Промыкавшись десять лет, он задумался, не следует ли вернуться домой и начать все с нуля. Письму, извещавшему о смерти его отца, исполнилось к тому времени уже пять лет. На похороны Доминик не поехал. Даже не ответил матери на письмо – и теперь его мучила совесть.
Терзаемый смутными угрызениями, он уволился с буровой и поехал автостопом на Восточное побережье через Юг. Пересек Луизиану и Миссисипи, Алабаму и Джорджию.
Как-то вечером он сидел в придорожном баре где-то под Атлантой, пил кружками «Будвейзер» и смотрел, как сидящий рядом элегантный субчик пытается утопиться в сухом мартини. Как водится в барах, они разговорились. Немолодой и явно преуспевший в жизни, этот субчик выглядел белой вороной в придорожном шалмане.
Доминик упомянул, что едет домой, возвращается в город, где родился. Щеголь захохотал и заплетающимся языком обозвал Доминика «Томасом Вулфом». Доминик поинтересовался, кто это такой. «Неужели не помните? – удивился щеголь.– Это ведь он сказал: “Домой возврата нет” и, чтобы это доказать, написал толстую, донельзя занудную книгу».
Что щеголь не просто так болтал языком, Доминик понял, лишь оказавшись на родине. То был крупный город па побережье Атлантики. За время отсутствия Доминика он страшно изменился. Памятные приметы местности точно сквозь землю провалились; улицы казались холодными, чужими.
Несколько дней он не решался вернуться в свой родной район, чтобы после долгой разлуки вновь встретиться с матерью. Набирался храбрости...
Но вот он созрел. Вышел к знакомому перекрестку. Нет, он не спутал адрес. Но дома своего не нашел.
Вся улица целиком – все беспорядочное, клаустрофобное скопление тесно прижавшихся друг к другу многоквартирных домов, коттеджей и одноэтажных магазинов – была стерта с лица земли. Программа реконструкции города обрушилась на квартал, смолола в порошок все кирпичи и известку, все до одного воспоминания.
На месте улицы высилось чудовищное здание – монолит из стекла, стали и железобетона с вывеской «Барклайский театр». Вначале Доминик возненавидел его, как оккупанта. Этот неуклюжий немой колосс не оставил камня на камне от его прошлого, занял место, где когда-то стоял крохотный домик Доминика. Похоже, этот самый Томас Вулф был не дурак.
Но поразмыслив, Доминик пришел к выводу, что это просто ирония судьбы. Это надо же, чтобы именно театр раздавил всю память Доминика о детстве и юности!
Обхохочешься.
После визита в родной квартал Доминик попытался разыскать мать, но так и не нашел. Она исчезла, и в каком-то смысле Доминик даже обрадовался. Уж очень ему не хотелось предстать перед ней человеком, у которого нет будущего – а теперь и прошлого. Невесть почему Доминик решил остаться в городе – поселился в христианской церкви, а на жизнь зарабатывал поденной работой.
Незаметно пришло лето. Доминик не обзавелся друзьями, не нашел постоянной работы, бросил разыскивать мать. Он читал библиотечные книги, ходил в кино на утренние сеансы и жил один, наедине со своими разбитыми мечтами. Иногда он прогуливался по своему прежнему району, словно надеясь хоть одним глазком увидеть свой дом. И всякий раз останавливался под одним и тем же фонарем, созерцая сверкающую тушу Барклайского театра.
Это здание чем-то влекло его – в запертой комнате его души просыпались давние мечты. Однажды, увидев в газете объявление: «Барклайский театр приглашает на работу ночного сторожа с выполнением обязанностей дворника», он бегом бросился на собеседование.
Его взяли с испытательным сроком, но Доминика это не смутило. Он старался вовремя приходить на работу и скрупулезно выполнять свои обязанности. День ото дня он чувствовал, что в его сердце растет нежность к «Барк-лайке»; театр стал для него тихой гаванью, олицетворением покоя. В этом месте он мог ужиться со своими былыми грезами.
Когда его трудолюбие вознаградилось штатной должностью и прибавкой к зарплате, Доминик страшно обрадовался. Он стал приходить заранее и смотреть спектакли, выучил жаргон, на котором изъяснялись рабочие сцены, актеры и режиссеры. Театральные условности стали для него реальностью; он вслушивался сердцем в великие трагедии., смеялся над остроумными комедиями.
Но больше всего он любил поздний вечер, когда толпы рассеивались. Он шел в зрительный зал и, слушая, как потрескивают, остывая, лампы, размышлял о сегодняшнем спектакле – сравнивал его с другими, сопоставлял со своей версией смысла, вложенного в пьесу драматургом. Впервые в жизни он был счастлив.
Но вдруг что-то изменилось. Ощущение чужого присутствия таилось в каждом темном углу и все нарастало, нарастало...
...и сегодня он почувствовал, что больше не может терпеть. «Беги отсюда без оглядки»,– звучал в его голове вкрадчивый голосок инстинкта самосохранения.
«Нет,– спокойно сказал он себе,– больше никаких побегов. Завязываю».
Точно гигантский, занесенный кузнецом молот, над Домиником нависал балкон. Он прошел в партер и прислушался к темноте. Покатый проход между рядами вел вниз, к сцене. Занавес был поднят, драпировки – раздернуты, открывая взгляду декорации текущей постановки. Медленно толкая пылесос по толстой ковровой дорожке, Доминик отметил про себя, что в театре стоит всем сумракам сумрак. Светящаяся табличка «Выход» на дверью казалась тусклой и далекой. Ряды кресел окружали его со всех сторон, точно притаившееся во мраке стадо округлых тварей.
Доминику почудилось, что он заперт в театре, как в склепе, в темной пустой гробнице. Он понял, что здесь есть кто-то еще. В его желудке точно кислота вскипела. Горло пересохло, как натертое мелом.
Он перевел взгляд с пустых кресел на сцену – и заметил: что-то не так. Что-то неладно.
Сейчас шел «Путь вашей жизни» Сарояна, и декорации изображали салун в Сан-Франциско под названием «У Ника». Но со вчерашнего дня эти декорации куда-то исчезли. Их вдруг взяли и заменили. Доминик знал, что такого просто не может быть – ведь «Путь» шел и сегодня, и пойдет завтра – однако, вглядываясь в сумрак, он отчетливо различал совсем иные декорации.
Подойдя поближе – и привыкнув к тусклому свету, источаемому указателями «Выход»,– Доминик рассмотрел декорации в подробностях. То была убогая гостиная с серыми стенами. Сбоку – ниша, служащая кухней.
Уныло-зеленые кресла, укрытые кружевными накидками, коричневый диван в серебряную полоску, стеклянный журнальный столик, бар красного дерева, на котором стоял древний телевизор «Эмерсон» с крохотным экраном.
Неуютная, голая комната.
Знакомая комната.
Догадка вызвала у Доминика дрожь отвращения. НЕ МОЖЕТ БЫТЬ. НЕВЕРОЯТНО. Но он узнал комнату, узнал каждую вещь. Казалось, художник-постановщик ограбил его воспоминания – декорации в точности воспроизводили гостиную в доме его родителей. В доме, находившемся там, где теперь стоял театр. Разглядывая сцену с недоверчивым изумлением, Доминик обнаружил, что декорации ничуть не расплываются, чего следовало бы ждать от галлюцинации. Перед ним было нечто четко очерченное, плотное. Материальный объект, не искаженный линзой памяти.
Не раздумывая, он сделал еще несколько шагов вперед – и тут внезапно зажглись софиты. Декорации, выхваченные из пепельного сумрака, обрели цвет. В груди у Доминика странно заныло – казалось, проснулась старая рана. Многолетняя боль многочисленных обид. Ему пришло в голову, что, возможно, кто-то решил сыграть с ним жестокую шутку, и он оглянулся на будку осветителя, расположенную над балконом. Но за стеклом было темно и пусто.
Скрипнула, открываясь, дверь. У Доминика сердце упало в пятки.
Вновь обернувшись к сцене, он увидел, что из левой кулисы на подмостки вышла женщина в бирюзовом домашнем халате и бежевых шлепанцах.
У нее было круглое одутловатое лицо и тусклые глазки-пуговки. На плечах невидимым грузом лежала вечная усталость.
Доминик почувствовал, что на глазах у него выступают слезы, а горло перехватило. Остолбенев, он смотрел на свою мать.
– Мама! Ма, что ты здесь делаешь? Мама? Ау!
Но она его не слышала, Мать механически начала накрывать на стол. Бумажные салфетки, фаянсовые тарелки, дешевые вилки. Подбежав к самой сцене, Доминик закричал – но мать не обращала на него никакого внимания. Очевидно, она его не видела и не слышала – словно находилась в параллельном мире, словно сцена была отделена от зала зеркальным стеклом.
Что за фигня?
Доминик пытался не сойти с ума в этой безумной ситуации, докопаться до смысла морока. А наваждение продолжалось.
Дверь в дальней «стене» гостиной распахнулась, и на сцене появился отец Доминика.
При виде этого человека сердце Доминика словно бы сдавили в кулаке. Ведь отец умер! Однако же он стоял на пороге, ярко освещенный, весь в грязи и поту. Вызывающе набычившись, старикан злобно захлопнул за собой дверь. Он был одет в засаленные рабочие штаны и фланелевую ковбойку. В одной руке он держал помятый бидон с надписью «Кейзен», в котором брал с собой на работу обед, а в другой – вечернюю газету.
Оставив бидон на кухонном столе, отец Доминика быстро прошел к своему любимому креслу и развернул газету. Если он и обратил внимание на присутствие жены, Доминик проглядел этот момент. В сцене было что-то сюрреалистическое – она вселяла ощущение, будто у всего происходящего есть иной, потаенный, смысл. По предположению Доминика, это мог быть любой из вечеров за двадцать лет совместной жизни его родителей.
Доминик боролся с захлестнувшим его наплывом эмоций, пытаясь сосредоточиться на персонажах сцены. Его изумило, что мать оказалась дурнушкой – ничего общего с красавицей из его воспоминаний, а отец – куда меньше ростом. Где же его былой грозный вид? Доминик вновь удостоверился, что выпуклая линза памяти извращает факты.
Дверь в левой кулисе внезапно распахнулась, и в комнату вошел хилый, болезненно худой мальчик лет девяти.
У мальчика были оттопыренные уши, ясные голубые глаза и темные, прилизанные бриолином волосы. Доминик вновь остолбенел: в мальчике он узнал СЕБЯ.
До этого ему и не приходило в голову, что в детстве он выглядел столь хрупким и странным; Доминик болезненно скривился, услышав высокий голос мальчугана:
Мальчик: Здравствуй, папа!
Держа под мышкой кипу альбомных листов, мальчик подошел к отцовскому креслу.
Мальчик: Гляди, что мы с Бизи хотим сделать!
Приветствие было встречено молчанием. Отец продолжал закрываться газетой.
Мать: Джозеф, мальчик с тобой разговаривает.
Отец: Что? Чего ему надо?
Мальчик: Смотри, папа! Мы с Бизи поставим спектакль! Со всех ребят будем брать по десять центов! (сует в руки отцу несколько листов бумаги) Вот я тут нарисовал... Гляди, вот это дом Белоснежки, а это...
Отец: Спектакль? Белоснежка?.. Это которая в сказке?
Мальчик: Да, как в том мультике диснеевском, и...








