412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стив Эриксон » Дни между станциями » Текст книги (страница 11)
Дни между станциями
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:52

Текст книги "Дни между станциями"


Автор книги: Стив Эриксон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

– Значит, договорились.

– Да.

– Эти две женщины на наших пленках, они очень похожи.

Он протянул Флетчеру коробку.

– Как мать и дочь, – согласился Флетчер.

– Вы так думаете? – спросил тот.

– Вряд ли.

– Нет, наверное, нет.

Флетчер облизал губы и сказал:

– Что ж. – Он постучал по коробке под мышкой. – Значит, договорились.

Он снова облизал губы и снова обиженно кивнул. Он поплотнее запахнул пальто.

– Ума не приложу, как эти две пленки перепутались, но теперь все встало на свои места.

– Точно, – сказал второй, дожидаясь его ухода. И Флетчер Грэм ушел, довольно быстро.

Когда он проснулся посреди ночи, ему показалось, что она рядом. С тех пор как он просмотрел пленку, Адольфа мучило воспоминание, которому он никак не мог найти места; он чувствовал, что теряется в водовороте памяти. Снова и снова он перебирал свое прошлое, ища тот день, неделю, месяц, когда вновь нашел ее, бродившую по коридорам того старого дома. Он сел на кровати и помотал головой. Почему он вычеркнул это из памяти? – спрашивал он себя. Почему он позволил себе продолжать думать, что в последний раз видел ее в тот день в тюильрийских садах, когда вот она, у него на целлулоидной пленке, годы спустя, одинокая, печальная? Если она позволила ему снять ее такой, должно быть, она его простила, решил он. А может быть, она просто больше не помнила его.

Он жалел, что не понял, о чем она говорила в фильме. Он ничего не мог вспомнить при этом вездесущем приглушенном свете в комнате. Я так чертовски стар, сказал он себе.

И тогда он задумался об очевидном, он – не слишком осторожно – приближался к неизбежному: что она все еще была там, за экраном. Она, конечно же, никуда не пропадала, она и сейчас была за стеной. Жанин, сказал он, и осмотрелся. Каким-то образом она вернулась туда, она сделала то, что не удавалось ему: проскользнула через первую же подходящую дверь в свет на той стороне. Ему пришло в голову, что если она пошла на такой риск, если нашла в себе столько мужества, значит, она, должно быть, чувствовала себя совсем побежденной и преданной; должно быть, она совсем не видела причин жить дальше. Чтобы вот так уйти туда, не зная, что там будет, она должна была решить, что хуже уже ничего быть не может, что ничто уже не принесет ей больше опустошения и горя. И он понял, что это он так с ней обошелся, он сделал ее такой; но он знал, что он не человек, а всего лишь проекция, тень какой-то чужой фигуры. Он помнил, как лежал на поле битвы, восхищенный и очарованный огнями в небе, в то время как люди вокруг него бились в агонии и испускали дух; и он понял – теперь, когда он удалился умирать в ту самую комнатку, где рос ребенком (он огляделся; он провел ногтями по стене и прижался к ней губами. Жанин, прошептал он), замкнулся порочный круг, обступивший его извращенным кольцом фактов. Он понял, что с самого начала был обречен быть брошенным, что он сам с самого начала бросил мир, в котором жил. Теперь он желал, чтобы жизнь бросила его.

Он встал и распахнул перед собой сундук. Он достал пленку. Он хотел снова взглянуть на Жанин, увидеть, как она движется. Он хотел попробовать понять ее слова. Его не волновало, что она постарела, его не волновало, что ее грязно-желтые волосы поседели. Его не волновало, что ее грустный рот сжался, что сжалось ее грустное лицо; он подумал, что, возможно, ему удастся спроецировать фильм на стену и, когда пленка кончится, в слепящем сиянии проскочить на ту сторону. Он долго ковырялся с проектором и с пленкой, но наконец сумел его включить и стал смотреть.

Перед собой он увидел не пожилую женщину в доме, а юную девушку, занесшую в воздухе нож, и крупным планом – ее глаза в один из последних дней в Виндо, когда он любил ее. Пораженный, он вернулся к сундуку.

– Что вы делаете?

Адольф резко повернулся. Проектор щелкал и трепетал; он не слышал, как подошел другой.

– Что вы делаете? – сказал Флетчер от двери.

– Где она? – спросил Адольф.

– Кто?

– Жанин в доме.

– Вот пленка, – сказал Флетчер, указывая на проектор.

– Это «Марат».

– Верно. Теперь фильм закончен. Премьера в Гранд-опера через три месяца. У нас не так много времени. Завтра мы переезжаем.

– Переезжаем?

– В большую студию. У нас впереди много работы, нужно привести фильм в порядок. Я найму команду.

Адольф покачал головой.

– О чем вы? – Он казался оглушенным.

– Отправляйтесь спать, – сказал Флетчер.

– Постойте, – сказал старик. Он схватил Флетчера за плечо. – Где та пленка?

Флетчер без выражения уставился на него.

– Какая та пленка? – сказал он ровным голосом.

– Где пожилая Жанин. Ну вы знаете. – Он показал руками. – В доме. Мы…

– Той пленки нет.

– Да ведь есть же. Вы помните.

– Нет.

– Жанин…

– Это была не Жанин.

Адольф поднял глаза на Флетчера.

– Что вы хотите сказать? – спросил он.

– Это была ваша дочь, – сказал Флетчер. – Жанин больше нет, помните?

– Но…

– Идите спать, Адольф, – сказал Флетчер. – «Марат» закончен. Мы показываем его в Опера в марте. – И прибавил, дабы убедиться, что его поняли: – Это ваш триумф.

Адольф еще долго после ухода Флетчера сидел на своем стуле, который ему так нравился, уставившись на свет проектора, не слыша его жужжания. Время от времени он откидывался на спинку стула и прислонялся ухом к стене, прислушиваясь.

9

Дважды он напугал с огнями. Он был очень стар – за восемьдесят, точнее он не знал, – и легко было предположить, что, возможно, глаза его слабели и он видел то, чего нет. Но даже теперь у него все еще было хорошее зрение, даже замечательное. Один беглый взгляд на фасады Парижа с его баржи на Сене – и ему открывалось почти все. В ту осень, когда он приплыл в Париж уже после наступления пронизывающих холодов, он предполагал, что виденное им – всего лишь костры в окнах вдоль реки. Костры на перекрестках, костры на мостах, костры в самих зданиях: парижане жгли свою мебель, дневники, семейные портреты, перележавшую еду; все превращалось в дым. В тот октябрь, двигаясь в Париж по Сене, он миновал одну маленькую геенну за другой, а тем временем громадные слитки льда царапали корпус старой баржи и судно гулко раскачивалось от каждого столкновения.

Первой ошибкой стал огонь на камнях под мостом Пон-Нёф; в то мгновение ему показалось, что это странное место для костра. Когда баржа приблизилась, он увидел, что это вовсе не костер, а сияющая льдинка, шатко державшаяся на месте, словно изготовившись, чтобы ее легче было забрать. Он и забрал ее, рискованно высунувшись за борт и довольно ловко для человека его возраста ухватив ледышку, когда она проплывала в пределах досягаемости. Озадаченный, он поставил сияющую ледышку в каюту, подальше от печки, гадая, оттает ли она, открыв источник света, или же и свет растает вместе с ней. Он сидел в каюте, уставившись на льдинку, пока не заклевал носом и не заснул; он проснулся, вздрогнув, с ужасом ожидая, что не найдет на месте ледышки ничего, кроме лужицы поблескивающей воды. Вместо этого он увидел старинную коньячную бутылку с длинным изогнутым горлом. При колеблющемся свете фонаря он поднес ее к лицу, и оттуда, со дна бутылки, моргнули два синих глаза.

Старик посмотрел на глаза, затем поднял голову от бутылки. В ту ночь он лежал, глядя в потолок, в растерянности, – и только когда он проснулся в три часа утра и торопливо взглянул на бутылку, под тяжестью его глубоко ушедшей памяти шевельнулось воспоминание. Ему не удавалось уловить его целиком. Он снова встал, снова поднес бутылку к лицу и снова попытался припомнить эти глаза: может, на Крите? Или в Неаполе? Или на побережье Марокко? Или на берегу возле Сан-Себастьяна?

За ночь Сена встала; он проснулся и увидел, что баржу намертво заклинило на середине реки. Пока что, понял он, придется остаться здесь. По утрам он вставал и шел по льду к причалам, вверх по ступенькам, вдоль Сены, в булочную за хлебом. По ночам он слушал, как лед скрежещет по корпусу судна, стискивая волокнистую древесину. Ему недоставало обычного покачивания баржи и было трудно заснуть.

Второй ошибкой стал еще один огонь на реке. Сперва он увидел его издалека, как-то вечером, когда темно-красный, пылающий солнечный диск пересекал черное небо. Огонь двигался по реке, как факел, далеко, за собором и книжными киосками, скользнув сперва над бульваром Сен-Мишель, а потом к острову. Когда с замерзшей реки налетел порыв ветра, факел, казалось, затрепетал. Старик продолжал наблюдать за ним в течение четверти часа, пока огонь не приблизился к Пон-Нёф, почти к тому месту, где он нашел бутылку; пока не приблизился настолько, что, как и в случае с бутылкой, он увидел, что это вовсе не пламя. Это были ее желтые волосы.

Он медленно пересек реку в поднимавшемся над ней серебряном сиянии. Она спустилась по ступенькам. Когда он спросил, почему она гуляет по холоду, и сказал ей, что принял ее за очередной костер, который сорвался и катился по речным берегам, она что-то ответила на запинающемся, ломаном французском. Он заговорил на запинающемся, ломаном английском. Он спросил, не хочет ли она выпить горяченького; она, обрадовавшись знакомству, приняла приглашение. Она объяснила, что через час у нее назначена встреча возле моста Пон-Нёф.

У себя на барже, в каюте, он приготовил густой кофе в посудине над маленькой печкой. Она съежилась у огня, но не дрожала, насколько ему было видно.

– Самая холодная зима, – сказал он, помешивая кофе большой ложкой. – Я живу на свете уже больше восьмидесяти лет.

– И все это время в Париже?

На каждый вопрос уходило много времени, так как ей приходилось искать слова.

– То там, то тут.

Ему хотелось поднести руки к огню, но он не мог перестать помешивать кофе, а то он остыл бы.

– Прошлой зимой было почти так же.

– Тогда-то люди и начали все жечь?

– Нет, уже этой зимой. Все, кроме самих стен, постелей и еды, которая еще годится в пищу.

– Я никогда еще так не мерзла, – призналась она.

– В твоих родных краях, должно быть, тоже бывает холодно. Ты разве не англичанка?

– Нет.

– Голландка?

– Нет. – Она рассмеялась.

Он задумался.

– Американка?

Она снова рассмеялась.

– Американка, – подтвердил он снова.

– Да.

– Из Голливуда.

– Да.

– Правда? – Пламя в печке осветило его лицо.

– А что, все французы правда считают, что все американцы – из Голливуда?

– Правда, – ответил он серьезно. – Или из Нью-Йорка.

Он снял кофе с плиты и разлил его по чашкам. На полке у него стоял маленький пакет молока.

– Молоко холодное. Налей молока в кофе, и не будет так горячо.

– Не хочу молока.

– Но в Голливуде-то так холодно не бывает, правда? – сказал он, все же наливая молока себе.

Он глядел, как от кофе поднимается пар. Она отпила и слегка побледнела.

– Крепкий, правда? Американцы не умеют пить крепкий кофе. Я-то думал, вы все сплошь ковбои, умеете крепкий кофе пить.

Она засмеялась.

– Нет, в Голливуде так холодно не бывает. – Она добавила: – Но там, где я выросла, бывает холодно; в Канзасе.

– А что это – Канзас?

– Канзас, – сказала она, – это где «Волшебник из страны Оз».

– Какой еще волшебник из страны Оз?

– «Волшебник из страны Оз» – это было такое кино. Может, во Франции его и не показывали.

– Я однажды видел кино, – выпалил он. – Американское кино, с ковбоями. Бронко Билли [30]30
  Бронко Билли – ковбой, персонаж Гилберта М. Андерсена (Макс Аронсон, 1880 – 1971) – американского актера, режиссера, сценариста и продюсера, стоявшего у истоков жанра вестерна и, в частности, снимавшегося в «Большом ограблении поезда» (см. выше).


[Закрыть]
.

– Похоже на название очень старого кино, – сказала она, отхлебнув кофе.

– Очень старого. Я был… совсем молодой. – Он пожал плечами.

– Это единственный фильм, который вы видели?

Он заявил, как бы между прочим:

– Я в честь этого фильма выбрал себе имя.

– Бронко Билли?

– Бато Билли. Ты знаешь, что это – бато?

– Лодка, – сказала она.

– Верно. Билли-лодка. Моряк.

– Моряк – с печки бряк.

Она рассмеялась, и он засмеялся тоже, хоть и не понял ее шутки.

– Но ведь это, – сказала она чуть позже, – не может быть ваше настоящее имя.

– Нет, – согласился он, – не может.

Потом они помолчали, а после заговорили о жизни на барже. Она спросила, всегда ли он жил на реке, и он ответил, что нет, иногда плавал вдоль побережья Франции, Испании и Португалии, а несколько раз в своей жизни даже ходил по Средиземному морю; если знать течения и держаться поближе к суше, плыть несложно. Путь на юг усеян рыбацкими деревнями, и он видел разные огни всю дорогу до Афин. Странно, но ему никогда не хотелось плыть севернее Сены; странно, но он все же приплывал на север много зим подряд, хоть и оказывался в Париже в самое одинокое время.

Спустя какое-то время он вышел за продуктами: надвигалась зима, было открыто все меньше и меньше рынков, и он волновался, что еще только начался ноябрь, а уже так трудно. Январь с февралем маячили впереди, как смерть с косой. Он сказал ей, что она может дожидаться его на барже, у печки, если хочет. Она улеглась на узкую койку и вперилась в потолок каюты; хоть у нее и не было привычки, ей, как и ему, все же недоставало покачивания баржи. Она все лежала; зажмурилась, повернулась на бок, натянула одеяло до подбородка и вскоре, поглазев на внутреннюю сторону своих век, почувствовала, как судно закачалось и сама она погрузилась глубже. Было похоже на то ощущение, что всегда находило на нее в комнате на бульваре Паулина, когда она утопала в кровати и большая, мясистая серая роза смыкала вокруг нее свои лепестки. Теперь она окунулась в баржу, просочилась сквозь корму, зависла в толще серебристого льда у дна реки. Ничто не двигалось, не слышно было ни звука, и ей не было холодно.

Впервые она не разрывалась во сне между мужем и любовником. Обычно ее сны принимали именно такую форму. На сей раз ей приснился ее умерший ребенок. Она понимала во сне, что он мертв, и смирилась с этим, не ужасаясь. Как и раньше, когда он ей снился – или ей казалось, что он ей снился, – он не показался целиком; он никогда не появлялся перед ней полностью, во плоти. Как и раньше, когда ей слышался лишь его запинающийся голос, в этот раз перед ней появились лишь его глаза – напряженные, поблескивающие, синие. В глазах не было физической боли, но они были печальны и душераздирающе одиноки; они были замурованы вместе с ней в замерзшей реке, и казалось, лед тает, превращаясь в слезы, струящиеся по шершавым льдинам. И снова она почувствовала, что подвела его, и ощущение это было так необоримо – ощущение, что он здесь, рядом, совсем близко, – что она проснулась.

Она очнулась от сна и увидела, что его глаза все еще смотрят на нее с небольшого расстояния.

Первым ее порывом было отвернуться, лечь на подушку и уставиться в стену перед койкой. Немного подождав, она снова обернулась. Глаза были на месте – примостившиеся на полке, так же как пакет молока рядом, затворенные в стеклянном сосуде; они все так же глядели на нее. Она села, сложив руки на коленях, затем подошла к бутылке и взяла ее в руки. Повернула ее глазами вверх и взглянула на них сверху вниз, наклонила бутыль туда-сюда, ожидая, что веки соскользнут, прикрыв глаза розовыми дверками – или, может быть, взовьется вихрь блесток, как в стеклянных шарах с картинками внутри. Но глаза, казалось, моргали только по собственному желанию, и, если она отстраняла бутылку от себя, они продолжали подглядывать за ней самыми уголками.

Она поставила бутылку на стол и села на стул рядом. Теперь, когда она снова нашла его, она не знала, как быть. Глаза моргнули ей чуть ли не с любопытством; ей припомнилось, что его глаза всегда глядели так же скорбно. Она подумала, как ей лучше всего попросить прощения. Отчего-то это казалось ненужным – очевидно, он понимал, что она раскаивается; очевидно, это было не так уж важно. Конечно же, она гадала, как это могло случиться, конечно же, она понимала, как это необычно; но то, что это был он, для нее было неопровержимо, и она могла лишь задавать себе вопрос, снова и снова: как быть теперь? Единственное, в чем она была уверена, – это что она больше никогда его не оставит.

Никогда. Тикали минуты, приближался час встречи У Пон-Нёф. Спустилась тьма. Когда пробил час, она взяла бутылку в руки, закутала в одеяло с кровати и вышла на палубу баржи. Такого мороза она не могла ни представить, ни припомнить. На реке ревел ветер, и с палубы, при свете фонаря на мосту, она видела, что он ждет. Она перевела взгляд на бутылку и снова на мост; она окликнула его, но ветер исковеркал ее слова и швырнул обратно. Ей казалось, что нельзя просто уйти с баржи с бутылкой, не предупредив старика, но она ни на мгновение не хотела оставлять ребенка. Она помнила, что однажды уже поступила так; каким-то образом она понимала, что живет с этим всю свою жизнь, что тот поступок все изменил. И она сжимала бутылку, как будто это была ее жизнь, а потом, увидев, что он разворачивается в свете фонаря, словно собираясь уходить, она осторожно полетела по льду с баржи, вставшей посреди Сены, к причалу, с которого взбежала по ступенькам на мост – лишь затем, чтобы ее сердце оборвалось, когда она приблизилась к фонарю и увидела, что его там нет.

Все еще прижимая бутылку к груди, она стояла и ждала, что он вернется; когда он не вернулся, она пустилась обратно. Глубокая синяя ночь над ее головой разошлась, образовав безупречно белую дырочку Луны, и свет поблескивал по всей Сене и над баржей, вмурованной в реку, словно остров. Добравшись до каюты, она повалилась на койку и открыла иллюминатор на уровне глаз, чтобы посмотреть на лед в лунном свете. Она так продрогла, что уже не замечала этого. Почти немедленно она уплыла в новый сон, частично загипнотизированная Луной, сиявшей на бутылке, которую она держала перед собой, и блестевшими глазами, глядевшими на нее. Я, должно быть, дура, сказала она бутылке, если верю, что это ты; и не смогла больше смотреть. Ее веки тяжко опустились; она время от времени взглядывала на ночное небо за окном – оно было почти светлым и лучилось. Она прикусила губу и ненадолго забылась: она увидела, как он идет к ней, нагишом шагая по льду; у него была огромная эрекция. Она открыла глаза – ландшафт был пустынно-синим. Она снова прикусила губу, обхватив бутылку, и тут услышала шаги за дверью.

Причалы были усеяны кострами; ей казалось, что мосты перед ней один за другим отплывают и тонут. Какие-то люди ходили по берегу. Иногда кто-нибудь, не желая идти до следующего моста, пытался пересечь реку пешком; она видела, как в клубах дыма передвигаются силуэты. Сперва она подумала, что это шаги старика, но они не походили на шаги пожилого человека – слишком повелительны, слишком воинственны были они. В таком холоде она едва могла разомкнуть глаза и подумала, не замерзает ли она; ей было вполне уютно. Бутылка все глядела на нее. Когда она услышала, как открывается дверь, она поняла: это не старик, это чужак. Она услышала, как он подходит к ней, встает над ней. Бутылка продолжала глядеть на нес, и она опустила руку на пол – бутылка выскользнула. В каюте не было света, кроме лунного. Она заговорила с ним сквозь дрему. Ответа не было.

Она шевельнулась, все еще лежа на животе, лицом к окну.

Она вспомнила что-то похожее. Тогда она была в песке. Тот, кто стоял позади, встал на колени на постели. Это тоже уже было. Она была сонная, одурманенная Луной, и тут его руки обхватили ее и все расстегнули, от груди до бедер, вспоров каждый шов, и, коченея, она поняла – сквозь туман она видела свет, падавший на ее кожу, – что она сверкает, словно лед на реке.

Она застонала в окно, почувствовав, как он вошел в нее. Она лениво потянулась к краю окна и ухватилась покрепче. Она почувствовала, как его пальцы пробежались вдоль ее бедер, притягивая ее ближе, пока он не оказался глубоко внутри. Каюта наполнилась дымом от костров на льду; она оставалась горячей и гладкой на жгучем морозе. Она крепко держалась за окно, в то время как он овладевал ею. Она смотрела на его руки у себя на запястьях – глубоко проведенные линии, синие вены, длинные белые пальцы, – как карты. Я хочу купаться в этой реке, сказала она, притронувшись к вене, хочу быть твоей сизой мавританской рабыней. Она чуть дернулась – в одну сторону, в другую. Он поднял свои длинные белые пальцы к ее губам, взялся за ее волосы. Луна наполнила ее глаза, и когда он с каждым движением прикасался к ней все глубже, светило, казалось, готово было выплеснуться за собственные границы.

Мишель, сказала она. Он не ответил. Если это и не был Мишель, это было не важно; теперь ей некуда было идти. Она слышала его дыхание. Когда она поворачивала голову настолько, чтобы глянуть вверх, она не могла разглядеть сквозь дым ни его лица, ни груди; она видела только предплечья, которые тянулись к ней из тумана, чтобы придержать ее, и поясницу, которая выкатывалась из тумана к середине ее тела. Его пальцы вынырнули лишь затем, чтобы коснуться ее лица. Он ласкал ее и удерживал неподвижной, пока сам заканчивал. Ее волосы цеплялись за деревянную стену каюты; она слышала, как шумит река подо льдом, все так же текуче-приглушенно, тогда как звуки его движений становились все громче, пока она не перестала отличать одно от другого. В последний раз она взглянула на Луну – Луна обратила в пламя влагу ее тела и миг восхитительной покорности; и она почувствовала, как взрывается; почувствовала, как взрывается он; ей почудилось, что она падает, лунный желток разливается и длинный белый луч бежит к горизонту за самым дальним мостом.

И тогда, когда он лежал без движения, уткнувшись лицом ей в шею, она приподняла его глаза к своим и поцеловала. Он был без чувств, его черные волосы намокли от пота. Она погладила пальцами его лоб и положила ладонь ему на лицо. Снова поцеловала его. Притянула его к себе и зарылась носом в его шевелюру. В каюту вошла Луна; она вдохнула тягучий дым. Она прислушалась к реке сквозь дерево. Обхватила его ногами и задумалась о том, как ей теперь быть. «Я люблю тебя, Адриан-Мишель, – прошептала она и подумала, что он не услышит ее. – Но не хочу любить. Не хочу».

Он слышал реку вместе с ней. Он прижался ухом к ее груди, прислушиваясь, и через ее тело слышал воду и лед под ними. Точно так же он увидел и ее видения: отбросив повязку, он мог теперь заглянуть в золотой вихрь волос, бушевавший вокруг ее лица, и видеть то, на что смотрела она. В самолете по пути в Париж, кружа над городом, он наблюдал за ней, пока она глядела из окна, и видел на ее челе костры на улицах, в лавках, на реке, у ворот метро. По ее виску катились сотни клубов черного дыма, поднимавшегося надо льдом; городские шпили высились в тени глаз ее, и мосты Сены лежали на губах ее. Он опускал глаза на ее груди, брал их в руки и улавливал в изгибах ее тела то миг в переулке на Монпарнасе, то в Латинском квартале, то в Швейном, на востоке от Шателе; он слышал соборные колокола.

Меньше часа пробыли они влюбленными в Париже, когда он овладел ею на лестнице отеля; ключ выскользнул из его пальцев, и он рывком расстегнул пуговицы на ее юбке, спустил ей трусики до щиколоток, в то время как она держалась за перила. В ту ночь они занимались этим в кустах у музея Оранжери, когда он уперся взглядом ей пониже спины и увидел фонари площади Согласия, расплывчато и бесплотно сиявшие сквозь дым. Он набрасывался на нее по всему Парижу: в закрытом дворике близ Плас-Пигаль, где он увидел промеж ее бедер прозрачный лик за цветистым витражом; в Булонском лесу, где краем глаза заметил, как сумрачно-черная листва шелестит по ее шее. На ее плечах он увидел парижские кафе и овладел ею в самом дальнем, темном углу подземного грота несколькими секундами раньше, чем тот закрылся и окончательно погрузился в темноту; рядом играл джазовый оркестр, и она чувствовала жар, пышущий из каменных стен, сквозь свитер и на щеках, когда он был внутри нее. В ее ладонях он увидел, как потускнели и умерли фары такси, и вошел в нее, и стекло витрины за ней стало скользким от ее горячих бедер; когда они остановились, такси снова включило огни, и они сели внутрь.

Месяцы спустя, когда он ехал по Франции на поезде без нее, он понял, что ожидал, что однажды, в одном из этих мест в Париже, они вдруг споткнутся и оба разом вспомнят, где и как встречались раньше. Приехав в Париж в погоне за прошлым, он считал логичным, чтобы их прошлое пересеклось с настоящим где-нибудь на углу, на мосту; он внезапно вновь обретет все, все вернется к нему, и она – так же внезапно, с таким же порывом – откажется от того, что ждет ее в Венеции, поскольку поймет, что ей это уже ненужно и необязательно. Но этого не произошло. В «Америкэн экспресс» ее ждала телеграмма от мужа, сообщавшего, что велогонки в Венеции откладываются до ранней весны; а Мишелю вовсе ничего не открылось, кроме воспоминаний о том утре, когда он проснулся у себя в комнате и жизнь оказалась чистой страницей. Они решили остаться в Париже, пока он вновь не найдет кое-что, а именно – тот фильм, который он собирался спроецировать на стену своей квартиры в то утро на бульваре Паулина, а вместо этого нашел какую-то старинную пленку, исторический артефакт немого кино со сценой убийства.

Он понял и смирился с тем, что ей придется вновь увидеться с Джейсоном. Как он ни хотел ее, он понимал, что принуждение с его стороны исключено – что она сама должна была решить оставить Джейсона, сама должна была разрешить свои сомнения. Вообще-то он не мог понять ее сомнений. Он не мог понять, почему она вообще колебалась; его возмущало, что ему приходится соперничать с Джейсоном, который – как понимали и Мишель, и Лорен – не заслуживал второго шанса. Но этого понимания отчего-то было недостаточно. Лорен было недостаточно, что Джейсон не заслуживал второго шанса; ей все равно требовалось самой отказать ему в этом шансе.

Ей казалось, что она готова это сделать. Она могла запросто перечислить все обиды, что он нанес ей. Его романы на стороне можно было сосчитать на пальцах обеих рук, но для всех женщин, с которыми он просто переспал, требовалось столько пальцев, сколько у нее не было. Она могла забыть об этих женщинах, она могла примириться с тем, что он всего лишь вдевал в них свой член, не оставляя им ничего, кроме набежавшей белой лужицы. Но телефонные звонки – это было уже другое; все эти женщины, что звонили и умоляли ее, его жену, всего на секунду дать им поговорить с ним. И в ее голове звучали все эти слова: те, что она сказала при венчании – проклятый обет, – и те, что слушала по телефону; и все они уже осточертели ей. Ей осточертело их слышать. Она задумывалась: уж не за то ли она любит Мишеля, как мало слов он произносит?

Почему? – спрашивала она себя, глядя на него. Почему ты? Когда он в первый раз занялся с ней любовью, она выкрикнула его имя, потому что боялась. Снова слова: врачи велели ей быть осторожной, и ей мерещилось, что длинный тонкий шов в животе лопнет и что-то выпадет из нее. Но она не лопнула, и ничего не выпало, и вскоре она лишь алкала его присутствия в себе; она ловила себя на том, что рвет ногтями его спину и дергает его за волосы. Ей была ненавистна сама мысль о том, чтобы отказаться от него. Она совсем забывала о Джейсоне; она не чувствовала ни капли вины, вбирая в себя Мишеля. Почему ты? – снова спросила она себя и укусила его за ухо; она предположила, что все дело в его глазах, и заметила, что он выглядел бы совсем молодым, если бы не эти глаза – печальные, страдающие от ран, которых даже он сам уже не помнил.

Мишель, говорила она и не знала, что сказать дальше. Когда он был в ней, в мире не было больше никого, кто мог бы быть на его месте. Когда он овладевал ею, она никак не могла разобраться – она ли его рабыня, или он ее раб. Ему казалось – и так, и так. В какой-то момент – после того, как поцеловал ее в тот поздний час на лестничной площадке, но прежде, чем увидел ее спящей в больнице, – он решил завоевать ее. Он понимал, конечно же, ему хватало ума понимать, что его первое знакомство с ней, до того как он проснулся в Париже тем утром, могло случиться где угодно, когда угодно: он мог случайно заметить ее на улице, в проезжавшей мимо машине, вообразить ее во сне. Это могло быть нечто в высшей степени мимолетное и на первый взгляд банальное, но она была той, кого он помнил, – потому что она была той, которую он должен был помнить. И все же вопреки этому, вопреки его знанию, что она ему предназначена, он всегда подходил к ней со страхом, едва не вводившим его в оцепенение: судьба не подтверждала его уверенности. Скорее он видел себя чуждым судьбе, ненужным судьбе; он шел не по начерченному плану. Ни Мишель, ни судьба не верили друг в друга. И потому, когда он пришел к мосту Пон-Нёф, обменявшись пленкой с Флетчером Грэмом, а она не явилась на встречу, его обжег холод – холод не льда и не гулявшего по реке ветра. Он подождал и наконец, разозлившись, повернулся, чтобы уйти, и прошел до бульвара Сен-Мишель, где тупо уставился на фонари. Тогда он вернулся обратно и увидел, как она возвращается от моста по льду, к барже, вмерзшей посередине реки. И он последовал за ней и, как всегда, овладел ею.

Он узнал о бутылке той же ночью, позже, когда вернулся старик, называвший себя Бато Билли. Билли, казалось, не был ни встревожен, ни рассержен, ни даже удивлен появлением молодого человека; он встряхнул руку Мишеля – один раз – с французской церемонностью. Мишель заговорил по-французски, и старик ответил. Лорен, стоя в тени, все еще прижимая к себе бутылку, говорила мало.

– Ты нашла глаза, – заметил Билли, показав на бутылку; она лишь молча поглядела на него.

Он перевел взгляд с нее на Мишеля; мужчины оба посмотрели на нее, потом друг на друга.

– Да, – сказал старик, – удивительная вещица, правда? Можно подумать, каждый там видит что-то свое.

Он помнил, как ту же бутыль однажды держала другая белокурая женщина, но он давно оставил попытки разобраться в своих воспоминаниях, осознав, что это уже не важно.

– Если хочешь, можешь взять себе эту бутылку, – сказал он. – Это будет мой подарок тебе. Но взамен ты должна навещать меня, пока будешь в Париже. Судя по реке, я пробуду здесь всю зиму.

– Я буду рада навещать вас, – ответила Лорен.

– А завтра придешь?

– Я каждый день буду приходить, если хотите.

Они ушли, в темноте пробираясь вдоль реки, и затем пешком добрались до отеля, отказавшись от такси, чтобы сэкономить пару франков на обогреватель.

Весь день Мишель наблюдал, как она прижимает к себе бутылку. Он не задавал вопросов, спросил только: «А что в бутылке? Старик, кажется, сказал – лед? Ты нашла лед, сказал он» [31]31
  По-английски фраза: «Ты нашла глаза» (You found the eyes) звучит похоже на «Ты нашла лед» (You found the ice).


[Закрыть]
. Лорен ответила: «Это просто бутылка», – так тихо, что он едва расслышал; он почувствовал, что здесь что-то личное, и больше не касался этой темы. Шли дни; когда они покидали номер, она всюду носила с собой бутылку, держа ее возле груди.

Что-что, а не задавать вопросы он научился даже слишком хорошо. Он жалел, к примеру, что не задал вопросов незнакомцу с пленкой. То, что в подмене пленок крылся ключ к разгадке его прошлого, теперь казалось столь непростительно очевидным, что он чувствовал себя дураком. И схожесть женщин на двух пленках казалась слишком уж большим совпадением, хотя это не могла быть одна и та же женщина, потому что Мишель определил, что второй фильм был снят в начале двадцатых годов, а его фильм – почти пятьдесят лет спустя; разница же в возрасте женщин составляла, как он подсчитал, около двадцати лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю