Текст книги "Дни между станциями"
Автор книги: Стив Эриксон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Он откладывал звонок. Он придумывал множество отговорок, чтобы не звонить. Когда он наконец позвонил, он спросил джентльмена, давшего объявление в «Фигаро».
– Мсье Грэма нет, – сказала консьержка.
– Нет?
– Он съехал.
– Не понимаю.
– Они оба съехали.
– Кто оба?
– Мсье Грэм и мсье Сарр.
Он повесил трубку. Нет, он швырнул трубку на рычаг так быстро, как только мог. Он вернулся в отель. Он поднялся на четыре лестничных пролета и прошел в номер; Лорен была там. Он прилег на постель рядом с ней и уставился в потолок; когда она наклонила голову, чтобы полюбоваться его профилем, он понял, что только что наделал и что делал все это время. Что случилось? – спросила она.
Он, конечно же, приехал, гонясь за чем-то неизвестным, но был другой человек, тот, кого он не знал, бежавший прочь от этого неизвестного. Этот человек был тот, кем был Мишель до того, как проснулся в то утро в этом городе несколько лет назад. И каждый раз, когда Мишель приближался к искомому, тот человек сбегал – и увлекал Мишеля за собой. Мишель разрывался надвое, и поэтому его могло лишь тошнить при виде собственного прошлого; поставленный перед выбором, Мишель не задавал нужных вопросов, когда представлялся шанс, потому что на самом деле не желал знать правды. И теперь, по телефону, лицом к лицу – или, скорее, голос к голосу – с ответом, он немедленно отрезал и эту возможность, и сделал это быстро, перепугавшись, что ему могут сказать слишком много.
– Я обманщик, – сказал он Лорен, все еще глядя в потолок.
Она положила палец ему на губы, но он отмахнулся от ее руки.
– Я всегда был обманщиком. Я все еще ношу повязку, я пытаюсь казаться выше вещей, которых не желаю видеть.
Он отправился назад в кафе и снова позвонил. Он извинился перед консьержкой за то, что так быстро разъединился, и спросил, не оставляли ли мсье Грэм или мсье Сарр своего телефона. Она с подозрением ответила – не оставляли. Он переспросил, не давали ли они новый адрес. Адреса не давали, сказала она. Он спросил, нельзя ли передать ей сообщение для мсье Сарра. Она не ожидает более увидеть его, ответила она. Он спросил, не может ли она рассказать ему о мсье Сарре – кто он, чем занимается, парижанин он или приезжий, долго ли жил по этому адресу, молод он или стар, есть ли у него родственники. Консьержка сказала Мишелю, что ей не нравятся эти расспросы, что ей доставляет неловкость весь этот разговор и что она желает его окончить. Она повесила трубку, и когда он снова набрал номер, услышал только долгие гудки; никто не ответил.
Она держалась за зиму, конца которой желали все остальные. Она смотрела с балкона отеля, как ноябрь переходит в декабрь, а декабрь – в следующий год. Она смотрела, как лед, покрывший город, нарастает, а костры пылают все неистовей. Когда солнце появлялось в небе – обычно около половины четвертого, – оно было синим матовым шаром, оно расцвечивало облака странными бордово-серебристыми красками. Улицы темнели, блестки света на льду поглощала тень, пока не поднималась Луна и небо не покрывалось густой синевой; тогда лед мерцал в ночном лунограде. С балкона видно было, как по всему городу топорщились выступы, словно зазубренные пики каньонов, изрешеченные пещерами, в которых горели костры. Костры горели на улицах; то и дело она ловила глазами мелькнувший язык пламени то за углом, то на крыше вдали. Первобытный Париж: пустой, замерзший, сродни аду; невнятные обитатели шмыгали по его подземным закоулкам, все истеричнее был треск ломавшейся на дрова мебели, шелест горящих страниц, испепеленных воспоминаний. Лорен видела с балкона, как в одном окне за другим семьи сбивались в кучку у телевизоров – экраны были разбиты, и маленькие костерки трепетали в выпотрошенных ящиках. Примерно под Рождество раздался стон; она услышала, как он пошел от реки, с той стороны, куда выходил ее балкон, и двинулся к ней, пока – три ночи спустя – не дошел до нее. Стонал весь город, сперва кошачьими криками, потом старческими, предсмертными, потом мощно, в унисон. В последнюю ночь года, когда больше не слышно было ни машин, ни пешеходов на улице, ни, вот уж точно, струящейся реки, ни, конечно же, радио и телевизоров, стон стал единственным звуком в городе; и тогда, верила она, Париж принадлежал им, ей и Мишелю. Она отдавалась ему на балконе, она не мерзла больше; она просила его войти в нее, когда перед ней простиралась панорама ледяного мира в сетке извержений. Она чувствовала дымчатую бледность пламени в своих глазах и запрокидывала голову к звездам за облаками, в то время как он сдавливал ее груди и ее соски твердели. Она тянулась назад и обнимала его, притягивала к себе и чувствовала, как порыв ветра с Бретани гладит ее лицо, когда он взрывается внутри ее. Казалось, он куда-то уплывает, уткнувшись лбом ей в плечо; она узнавала в собственных стонах какофонию, доносившуюся с горизонта.
Ей нужно было принять решение. Она должна была принять решение к весне, и зима идеально подходила для этого. Мишель продолжал казаться ей тем же, что и тогда, в ее квартире на бульваре Паулина, – в тот раз, когда выдал свое присутствие в темноте на лестнице, или когда отнес ее в больницу (чего она не помнила), или когда отнес ее обратно (что она помнила). Она любила его за то, что что-то так глубоко врезалось в него, так потрясло его самоощущение, что это «я» улетучилось и он создал себя снова. Ничто не ранило Джейсона, никогда: он шагал сквозь жизнь и беды с жизнерадостностью, не позволявшей ему догадываться, что он вообще смертен, уж не говоря – уязвим. Джейсон был в некотором роде божеством, в то время как Мишель с неизбежностью ощущал, что он смертен, и поэтому тем глубже проявлял себя. По этой же причине Джейсон принимал любовь Лорен, словно она принадлежала ему по праву. Мишель же никогда не считал, что имеет на что-то право.
Перед Лорен была такая неподъемная масса отрицания, что у нее не осталось выбора: ей нужно было быть очень осторожной в своих утверждениях, ей нельзя было допускать ошибки, она не могла позволить себе обманываться. Когда придет весна, она отправится в Венецию, чтобы увидеться с Джейсоном; тогда ее будут окружать одни лишь утверждения, и это лишь пуще запутает все дело. В то же время Мишель не задавал вопросов, не требовал решительного выбора. Больше всего ее тревожило, что она любит его безгранично, беспричинно – так же, как прежде любила Джейсона. Она совершенно не доверяла этому чувству.
Теперь она наблюдала, как он пытается по кускам собрать свое прошлое из маленьких коробочек с целлулоидом. Она видела, что он едва может заставить себя смотреть фильм в одиночку, но они посмотрели его вдвоем – старая женщина в доме говорила, судя по субтитрам, что живет в окне. Что она хочет сказать этим «живет в окне»? – спросила Лорен. Мишель покачал головой. Они просматривали фильм снова и снова, пытаясь разгадать его. Так продолжалось много дней, пока однажды женщина, к ноге которой жался ребенок, не встала на балконе напротив и не заорала на них; через открытое окно она увидела, что Мишель с Лорен крутят проектор. Она призывала людей внизу на улице, жалуясь им, что там двое тратят электричество, чтобы посмотреть кино, в то время как ее ребенок замерзает. Прохожие начали останавливаться и прислушиваться к женщине, и кто-то выкрикнул, что из отеля вышел бы неплохой костер. Консьержка отчаянно лупила по двери, и Мишель выключил проектор. Какое-то время после этого электричество в номера давали более скаредными порциями. И тогда Лорен и Мишель стали пользоваться электричеством, как и все, чтобы включать маленький калорифер, который хотя бы согревал их руки и ноги. По ночам они приходили в Люксембургские сады, где в пустом фонтане каждый вечер разводили гигантский костер и сотни людей собирались в попытке согреться.
Мишель начал просматривать фильм кадр за кадром, сидя у балкона и изучая пленку при сером свете с небес.
Она гадала, чего он ищет; она предполагала, что он и сам не знает. Все, что она знала, – это что когда она снова нашла Жюля, там, на барже, ей внезапно стало легче решать; она надеялась, что находка пленки сделает то же для Мишеля. Она не была уверена в том, какие решения предстоит принять Мишелю, однако не сомневалась, что одно-два предстоит непременно; ей было невыносимо думать, что лишь она одна оказалась лицом к лицу с жизненно важным выбором. Она всегда чуть-чуть опасалась, что он найдет нечто – в одном из кадров, которые он исследовал так тщательно, – что уведет его от нее; она с тревогой наблюдала за выражением его лица, ожидая, что он вот-вот наткнется на потерянную любовь, забившуюся в дальний угол и ускользнувшую во время предыдущего просмотра. Но она рассчитывала на лучшее. Она рассчитывала, что, так же как она, вновь найдя Жюля, неким образом освободилась от обязательств перед Джейсоном; так же, как она, наткнувшись на ребенка, Джейсоном практически брошенного, убедилась, что больше ничего не должна Джейсону и ничего не желает от него; так же как развеянное этим открытием чувство вины избавило ее от ощущения, что нужно платить по счетам, – так и свет, пролитый на прошлое Мишеля, сгладит одержимость, которая движет им и рассекает его надвое, и он вновь станет целым. Она знала, что в нем двое людей, бегущих в противоположные стороны; и, думала она, когда его собственное прошлое вновь станет принадлежать ему, он весь устремится в одном направлении и они с Жюлем смогут сопровождать его на этом пути.
К концу января холод достиг апогея. В ту неделю поджигались целые здания; о действиях такого масштаба шептались еще с Рождества. Потом однажды ночью запылал театр «Одеон», а на следующее утро Лорен и Мишель застали толпу полицейских и солдат на улицах, перегороженных баррикадами от Сен-Жермен-де-Пре до бульвара Сен-Мишель. Однако это не остановило поджигателей (хотя в такой мороз казалось несправедливым называть это поджогом). Кое-какие здания были сочтены необязательными, ненужными – включая театры, монументы, музеи, некоторые очень стильные магазины, синагоги, а в понимании некоторых, и богатые дома тоже. К Лувру, на рю де Риволи, даже подогнали пару танков; опаленные деревья чернели, усыпанные снегом. Через три дня после поджога «Одеона» троих арестовали, когда они пытались поджечь базилику Сакре-Кёр. Многим жителям Парижа мысль о Святом Сердце [32]32
Sacre Coeur (фр.) – Святое Сердце, т. е. Сердце Христово.
[Закрыть], горящем над городом подобно факелу, казалась изысканной – это был бы погребальный костер, который согрел бы их надолго, возможно – до самого утра.
Лорен получала от Джейсона телеграмму за телеграммой; в каждый свой поход за реку в «Америкэн экспресс» – куда она теперь выбиралась не чаще раза в неделю, потому что идти было холодно и долго, а часы, когда контора работала, сократились, – она обычно заставала две или три ждущие ее телеграммы. Каждая была настойчивей предыдущей; это немного напоминало ей письма, которые она сама писала ему в начале их брака, хотя эти, конечно же, были лаконичней, экономней. Он никогда раньше не говорил так, и она вспомнила странную, нетипичную тревогу, выказанную им на бульваре Паулина, прежде чем он уехал в Европу. Ее поразила очевидная истина: Джейсон был напуган; и когда она подтвердила ему, что Мишель с ней («Я знаю, – написала она ему с бессознательно жесткой иронией, – ты будешь рад, что я не живу в чужом городе одна»), телеграммы на время прекратились, а затем пошли косяком. Она ответила, что не может уехать из Парижа – все железные дороги и авиалинии закрылись; это было не совсем правдой, как Джейсон сам подтвердил, наведя справки. На самом деле от Восточного вокзала из Парижа ежедневно уходил один поезд – по единственной дороге, которую успевали очищать бульдозерами и паровыми экскаваторами; она была длинной, окольной, ведя в Тур, затем на юг вдоль побережья Франции мимо Ла Рошели, Виндо, Бордо и Биаррица, затем уходила от моря к Тулузе, проползая вдоль Пиренеев к Лазурному берегу, Марселю, Ницце, Монако, затем через итальянскую границу – к Генуе, Милану и, наконец, к Венеции. В лучшем случае на дорогу ушло бы три дня, а принимая во внимание непредсказуемые погодные условия – больше; но все-таки поезд шел в Венецию, подчеркивал Джейсон, и он не видел причин, по которым Лорен не могла уже давным-давно быть у него. Он не видел причин. Наконец она позвонила ему с почты на Иль-де-ля-Сите, как он часто просил ее, и через разделяющие их километры он сказал ей:
– Тебе нравится Мишель.
– Да, – сказала она.
– У вас роман.
– Да.
Ей почти слышно было по телефону, как он кивает в своей обычной манере, которая не признавала никакой паники, а подразумевала непоколебимое самообладание любой ценой.
– Могу ли я, – спросил он, – увидеться с тобой, прежде чем ты примешь решение?
– Думаю, имеешь право.
Она пожалела, что ее слова прозвучали услужливо.
– Мне надо ехать в Венецию, – сказала она Мишелю на следующий день, у них в номере, когда они лежали в постели, отдыхая.
– Знаю.
– Мне нужно его увидеть.
– Знаю, знаю.
Он не смотрел на нее.
– Ты сердишься? – наконец спросила она.
– Нет. Я боюсь, – сказал он сухо.
Боясь, он двигался дальше. Она наблюдала, как он день за днем корпит над пленкой, а после того, как они обсудили ее отъезд, его поиски ожесточились, словно он пытался защититься от своего страха. Однажды он подозвал ее посмотреть на что-то. Вглядываясь через лупу, она изучала кадр.
– Не вижу.
– Вон, на стене у кровати.
В кадре его мать шла по комнате к дверям.
– Там дата.
– Теперь вижу. A. D. тысяча девятьсот чего-то там.
–Ты разглядела девятку? Я не был уверен.
– Ну, мне кажется, что это девятка. Похоже на правду, разве нет?
– Да.
– Тысяча девятьсот пятьдесят седьмой.
– Ты уверена? – спросил он. – Я этого не вижу.
– Я догадываюсь. Это какая-то важная дата?
– Не знаю, – покачал он головой. – Может, как раз в это время я приехал в Штаты.
Наконец в один прекрасный день он отложил пленку, подошел и сел рядом с ней. Он видел, что ей не хочется этого говорить, и сказал за нее.
– Тебе нужно будет заранее прийти на вокзал. Поезда нынче набиты битком. Билеты не бронируют, а из Парижа хотят убраться все.
– Уже почти весна, – сказала она. – Может, не будет такой давки.
– Может, и не будет.
Она подождала.
– Что ж, – сказал он. – Тогда я отправлю тебе телеграмму в «Америкэн экспресс» в Венеции, и ты дашь мне знать, когда будешь готова.
– Адриан-Мишель…
– Я знаю.
– Значит, в Венецию, – сказала она.
Он рассеянно глянул на пленку, которую держал в руках; он обмотал пленкой руку, как боксер перед схваткой заклеивает пластырем костяшки. Она притронулась к его ноге и хотела что-то ему обещать. Он понял, что она собирается дать обещание, и заговорил первым. Это уже не важно, сказал он о пленке. Нет? – спросила она. Нет, сказал он, качая головой. Он размотал пленку, чтобы продемонстрировать свое пренебрежение. Почему так важно правильно определить дату и место, к которым относится воспоминание? – спросил он. Зачем тратить столько времени на поиски точных географических и временных координат того, о чем мы помним, когда памяти важна лишь ее сущность? Ты отказываешься от прошлого? – спросила она. Я давно от него отказался, сказал он. Я отбросил его как-то ночью и был свободен от него к рассвету, но так и не смирился с этим. Я отказался от настоящего, подумав, что настоящее ничего не стоит без прошлого. Но ведь прошлое определило настоящее, разве нет? – спросила она. Конечно, сказал он. Конечно.
Он пихнул ее на кровать и вытянул ей руки над головой. Он взял пленку и связал ей запястья. Тебе ведь не больно? – спросил он. Нет, ответила она. Но ты же не можешь вырваться? – спросил он. Нет, ответила она, не могу. Он распахнул ее пальто, затем одежду; стащив одежду с ее ног, он связал ей щиколотки. Она таращилась на него, пока он расстегивал и сбрасывал на пол собственные одежды. Он упал на колени подле кровати и укусил Лорен за спину. Он обматывал пленкой ее тело, пока перекрещивающаяся лента не покрыла ее всю, от шеи до бедер; она услышала, как второй франк падает в обогреватель и спирали гудят, накаляясь. Она не видела, как свечение обогревателя накрыло комнату вокруг нее, разбросав тьму по углам. Она почувствовала, как он берет ее, раздвигает ее; ее сдавил спазм, когда он просунул в нее язык. Когда она почувствовала, как его зубы впиваются в ее бедра, она попыталась отстраниться и услышала, как бобина от пленки падает с края постели и катится по полу. Она натягивала целлулоидные узлы на запястьях и щиколотках, а он схватил ее за грудь, когда она принялась отчаянно извиваться. Ничто не отпечатывалось в ее сознании – ни гам на бульварах внизу, ни сквозняк из окна, ни голоса в соседних номерах – ничего, пока она не учуяла запах горящих каштановых деревьев. И это отбросило ее назад: от его языка возникало такое чувство, словно в ее теле вьется струйка дыма, и она вспомнила, как однажды давным-давно в Канзасе проснулась посреди ночи, и почуяла запах пожара за окном, и услышала топот бегущих братьев в коридоре за дверью; в ужасе она, маленькая девочка, вскочила с кровати, сонно выползла в коридор, а оттуда – на крыльцо, посмотреть на суматоху в ночи. Люди метались в темноте туда-сюда, их силуэты подсвечивались сзади гигантскими кострами в плоском пейзаже, осенние листья потрескивали от жара, мимо нее шелестели длинные пышные юбки женщин, державших широкие, крутящиеся зонтики, чтобы защититься от дождя из сажи, – и все больше и больше листьев залетало в огонь. Ужас осенних ночных пожаров привел ее в восторг; она обернулась и увидела, что он стоит в отдалении и его волосы черны как сажа. Мишель, сказала она. Она попыталась оттолкнуть его, но его язык продвинулся дальше. Мишель, выкрикнула она, Адриан! Он схватил ее за бедра и притянул еще ближе. Ты чувствуешь мой язык? – спросил он. Она молча кивнула. Чувствуешь его в закоулках своего сердца? Мишель! – сказала она, пожалуйста, я больше не могу; но ни звука не сорвалось с ее губ, когда она увидела, как кончик его языка пробирается по аорте, вдоль ее горла, и скачет у нее перед глазами. Сердце остановилось, когда он взлетел от развилки ее тела вверх, и ей почудилось, что она сейчас упадет с кровати, но, подняв взор, увидела, что он глядит ей в глаза, вонзаясь в нее. Она прижала руки к груди и обмякла под ним с распахнутыми настежь глазами и приоткрытым, заледеневшим ртом; она томилась под ним, пока он овладевал ею. Он отвел ее руки от грудей и взял их; он смахнул волосы с ее рта и взял его тоже. Я знал с самого начала, сказал он ей. Я знаю, сказала она. Я знал в темноте на лестнице, сказал он, когда поцеловал тебя. Она сказала: я это знаю. Я снял ради тебя одежду, сказал он, там, в темноте – ты это знала? Да, ответила она; ты и тогда меня так хотел? Он уткнулся лбом в тень ее шеи. Она сказала: ты не мог меня так хотеть; она опустила руки и прижала узел из плоти и целлулоида к его пояснице. Ты не мог меня так сильно хотеть, сказала она; и он сказал, пробормотал ей в ухо: мог, и хотел, и стоял на лестнице, дожидаясь тебя в темноте. И я услышал твои шаги на лестнице, и у меня стоял в ожидании тебя, когда погасли огни по всему городу; когда я перешел коридор и поцеловал тебя, мне показалось, что я наполню весь мир. Лорен, сказал он, когда положил руку ей на лицо и его движения стали свирепыми, до тебя я был мертвецом; и когда его отпустило, он содрогнулся так, что, казалось, эта дрожь поднимает его и держит в воздухе; он тихонько вскрикнул. Она смотрела, как его лицо меняется, переходя от изумления к оцепенению; он рухнул на нее. Одним длинным, резким выдохом, который он, казалось, вытолкнул из себя, он сказал лишь: «Ты». Его пальцы ослабли и упали. Его тело соскользнуло с ее тела.
Зима пошла на убыль. Несколько дней даже сияло солнце, белое, зимнее, и вслед за светом почувствовалось тепло; с крыш домов капало на улицу, и лед на тротуарах трещал. Направляясь к реке, Лорен наблюдала в людях ощутимое, двойственное чувство облегчения и уничижения. По дороге через реку, в «Америкэн экспресс», она проходила мимо одной обуглившейся лачуги за другой; месиво из льда и пепла запачкало ее ботинки, на пальто осели снег и сажа. Чернели дверные проемы, из рам исчезли стекла, и все от авеню Опера до улицы Писцов было забросано мусором.
Когда, за минуты до закрытия, она вошла в «Америкэн экспресс», ее ждала очередная телеграмма от Джейсона. У нее не было времени послать ответ. Можно ответить на следующий день, подумала она, после того как она попрощается с Билли. Она покинула контору и зашла в кафе, повесила пальто на соседний стул и поставила коньячную бутыль на стол перед собой. Она заказала горячий чай. Она спросила у официанта время и, хотя до назначенной встречи с Мишелем оставался еще час, решила быстро допить чай и идти дальше. Она смотрела на передвигавшиеся по улице толпы и затем ужаснулась, увидев, как впервые за многие недели включаются уличные фонари.
Она подхватила бутылку и ушла в темноту; она вдруг поняла, насколько иначе выглядят частично освещенные улицы – в последние месяцы единственный свет исходил от костров и военных прожекторов, шаривших по городу в поиске поджигателей. Даже сейчас горели не все фонари, а скорей через один, через два; люди торопились от фонаря к фонарю по чередующимся пазухам темноты. Казалось, свет возмущает их – они приучились к этому.
Поэтому ее изумило то, что она увидела всего в квартале от «Америкэн экспресс». Премьера – у входа были припаркованы лимузины, а на улице стояли огромные генераторы, подключенные к юпитерам, освещавшим холодный белый фасад Гранд-опера. Люди, разодетые в вечерние платья и строгие костюмы, даже в цилиндрах, шествовали на показ кинофильма. Словно зимы и не было. На улице собиралась толпа, которую отделяли от прибывавшей элиты бархатные канатики на позолоченных столбиках, а также несколько полицейских с серьезными лицами; Лорен уже слышала ропот. У всех в толпе были изможденные от долгой зимы лица, в то время как из лимузинов вылезали изнеженные, сияющие люди, ни один из которых не мерз ни единого мгновения.
И только когда подъехал последний лимузин, начались беспорядки. С заднего сиденья вылез высокий молодой человек с серьезным лицом, а за ним – маленький, очень старый человечек; при виде него Лорен вздрогнула, потому что на одну нелепую секунду ей показалось, что это Билли. Казалось, он немного не в себе и не очень-то понимает, что происходит; молодой человек взял его под руку и повел по лестнице. Гости, съехавшиеся на премьеру, зааплодировали, и, когда ликование стало невыносимым, на аплодисменты ответили булыжником, брошенным откуда-то из-за спины Лорен. Камень ударился о стену Гранд-опера, пропоров дыру в старом холсте, который, по всей видимости, изображал сцену из фильма. Молодой человек остановился и вылупился на дыру в картине. Второй булыжник полетел в один из юпитеров, раздробив стеклянный колпак, но не саму лампу. В толпе загудели голоса, зазвучали грязные ругательства; те, кто приехал на показ, испуганно поспешили внутрь театра. В воздух взметнулся очередной булыжник, и полиция начала оттеснять толпу, передвигая позолоченные столбики, пытаясь расширить границы, очерченные бархатными канатами. На ступеньках перед Гранд-опера молодой и старик стояли, не шелохнувшись, первый – уставившись на картину, второй – на разбитый прожектор. Лорен увидела, как лицо старичка впервые загорелось каким-то странным ожиданием; в то время как вокруг нее вопли превратились в вой, молодой прикрыл глаза, лицо его изменилось, и наконец он схватился за голову, словно пытаясь что-то сдержать. Казалось, он не может больше вынести рева толпы. Он крутанулся на месте и встал на ступенях лицом к ней. «Вы что, не знаете, что это самый великий фильм на свете? – выкрикнул он с расширенными глазами, все еще держась за голову. – Вы что, не понимаете, что я потратил всю жизнь…» – он не закончил. Она увидела, как камень поднялся и опустился – так медленно, что позже она удивлялась, отчего не закричала. Спустя мгновение все остановилось, в следующее мгновение – снова сдвинулось; она четко запомнит, как золотая оправа очков молодого запрыгала вниз по ступенькам; лица вокруг нее оледенели, словно вернулась зима. Она оглянулась на молодого и увидела, как его лицо брызнуло красным.
Он упал. Старик лишь стоял и ошеломленно глядел на него. Полиция, оказавшаяся в меньшинстве, была смята ринувшейся толпой. Люди сталкивались друг с другом: одни пытались ворваться в Гранд-опера, другие, включая Лорен, – убраться подальше. В толкотне она все смотрела на старичка, в ужасе ожидая, что и его вот-вот прибьют. «А как же старик?» – крикнула она в никуда, на что кто-то отозвался: «Да, держи старика!» Она замотала головой и все продолжала оглядываться на него; он же просто стоял, словно прикованный к месту, завороженный, притянутый. К чему – она не понимала, пока он наконец не побежал или, во всяком случае, не начал двигаться так быстро, как только ему удавалось; он ринулся не к спасению, не в толпу, а к прожектору. Его влекло к ослепительно яркому свету, и он побежал к нему, словно собирался в него кинуться. Он отбежал от ступенек; у него под ногами хрустело разбитое стекло юпитера; он почти достиг его, когда его отдернул полицейский. Пока его буквально оттаскивали, старик все тянулся к прожектору; Лорен было ясно, что в этом свете он видит что-то, чего не видел больше никто. Она покрепче обняла коньячную бутыль.
Ей почудилось, что ее держат две дюжины рук; она пыталась освободиться, но от этого стало только хуже. И лишь когда она совсем уже не могла двигаться и ей показалось, что ее вот-вот собьют с ног, она вдруг осталась одна; течение толпы внезапно переменилось, и Лорен высвободилась. Она не глядя рванулась на другую сторону улицы. Остановилась, обернулась на схватку и побежала дальше; несколькими кварталами позже она все еще слышала выстрелы и чувствовала, как под ногами дрожит земля.
***
Старик дошел до реки. Рассвет отцветал перед ним; словно в трансе, он не думал ни о чем. Он не думал о свете, он не думал о «La Mort de Marat», он не думал о безликом трупе Флетчера Грэма, он не думал о ней. Если бы его остановили по пути к реке и спросили: Адольф, у тебя нет вестей от Жанин? – он не понял бы, кто такая Жанин. Если бы его остановили и спросили про вчерашний вечер – что произошло, почему? – он не вспомнил бы. Если бы его остановили и спросили, куда он идет, он сказал бы, что идет к реке, – но если бы его спросили, зачем ему к реке, он не смог бы ответить. И так он шел по улицам в то утро, и время от времени кто-нибудь искоса поглядывал, когда он проходил мимо; когда он дошел до реки, он подошел к мосту Пон-Нёф, остановился и посмотрел – без всякой понятной ему причины – вниз, на лестницу, что вела с моста к причалу.
Молодая женщина шла к реке. Она собиралась попрощаться со стариком на барже. Ее любовник сказал, что встретит ее, когда купит хлеба в булочной. Подойдя к реке, она увидела, что лед большей частью вскрылся, кое-где мелькали полыньи с бурлящей водой, в которой кружились ледяные обломки. Между причалом и баржей оставалась тонкая полоска льда, который еще оставался целым. Старик на барже заметил ее и помахал рукой; она помахала в ответ. «Здесь можно перейти?» – окликнула она его.
Он пожал плечами и что-то ответил. Она не могла разобрать французских слов. Она прижала к себе коньячную бутылку и проверила лед на прочность. На полпути к барже она услышала, как лед позади затрещал, а когда она перепуганно помчалась вперед, разлом пошел за ней по пятам. Старик помог ей забраться на борт в тот самый миг, когда последняя льдина ушла у нее из-под ног. Они оба посмотрели на берег.
– Кажется, ты освободила реку, – сказал он ей. – По крайней мере, до следующей зимы.
– А следующая зима будет такая же? – спросила она.
– Я не тревожусь о грядущих зимах.
– Вы слышали о том, что было вчера вечером?
– Беспорядки в Опера, – сказал он.
Она почувствовала дрожь через палубу под ногами.
– Осторожно. Река сейчас и вправду вскрывается. Через секунду, когда вода побежит свободно, баржа резко качнется.
Она глянула на причал.
– Мишель не добежит.
Он присел.
– А ты там была?
– Где?
– В Опера.
– Нет. То есть да. – Она взглянула на него. – А вы?
– Нет, – сказал он.
Она снова перевела взгляд на причал.
– А это разве не твой дружок? – показал пальцем старик.
– Да.
Она помахала ему. Он поднял над головой батон. Она развела руками, показывая на лед, на воду, и взгляд ее на секунду отвлекся от него. Она вздохнула и сказала реке:
– Мне нужно уехать из Парижа.
– В Голливуд? – спросил Билли.
– В Венецию.
Он не стал просить разъяснений.
– Я уже не знаю, чего хочу, – сказала она, глядя через плечо на причал, где стоял Мишель.
Она снова помахала, и тут от берега до берега прокатился оглушительный треск, словно бы вызванный ее движением. «Осторожно», – сказал Билли, придерживая ее за локоть, но было слишком поздно: их качнуло, и спазм судна встряхнул ее – она едва удержалась на ногах.
Бутылка вылетела из ее объятий.
Она упала на лед, не разбившись. Но лед провалился под ней; речное течение подхватило ее и завертело между льдин, подо льдинами; ее то затягивало под лед, то она выплывала снова. Неводом Билли до нее уже было не дотянуться. Лорен стояла, зажав рот руками.
Старик проследил взглядом за бутылкой и перевел глаза на Лорен. Лорен ответила ему взглядом и перевела глаза на Мишеля, который все это наблюдал и теперь шел вдоль причала, пытаясь не потерять бутылку из виду. На секунду показалось, что бутылка плывет к нему, и он упал на колени, а затем на живот, дожидаясь, когда сможет до нее достать. Но вместо этого река отнесла ее дальше.
Тогда Лорен поняла, что и Мишель, и Билли, должно быть, считают, что она сошла с ума. Но казалось, для них это не важно – они смирились с тем, что бутылка по какой-то причине важна для нее, и уважали ее безумие. Билли отпихивал лед длинным шестом.
– Хочешь, поплывем за ней? – спросил он.
Баржа тронулась вниз по течению. Лорен посмотрела на Билли, посмотрела на Мишеля, посмотрела на бутылку, плывущую вдалеке. Они двигались мимо Мишеля, в сторону моста Пон-Нёф.
Она увидела, как Мишель печально улыбается и кивает ей.
– До встречи в Венеции, – сказал он, когда она проплывала мимо.
– Я хотела поцеловать тебя, – сказала она.
Он кивнул.
Она хотела поцеловать его. Она не знала, при каких обстоятельствах снова его поцелует; она не знала, поцелует ли его когда-нибудь, как раньше.
У моста Пон-Нёф, у ступенек, Билли глянул в холодную черную воду и увидел свое собственное отражение, стоявшее, как это ни странно, не на палубе, а над ним, на мосту. Он задрал голову как раз в тот миг, когда баржа заплывала под мост, и на той стороне моста увидел себя, переходящего реку.








