355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефани Цвейг » Нигде в Африке » Текст книги (страница 8)
Нигде в Африке
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:51

Текст книги "Нигде в Африке"


Автор книги: Стефани Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

Йеттель научилась воспринимать эту скудно меблированную комнатушку, бедность которой так сильно контрастировала с роскошью холлов, как свое убежище, защищающее от мира, ей недоступного. Она не могла ни поговорить с кем-то из гостей отеля, ни взять в библиотеке книгу и после первой же попытки отказалась принимать участие в прослушивании радиопередач, которые транслировали после обеда для господ в вечерних туалетах и смокингах. Только два из старых платьев она могла еще надеть; кожа у нее стала сухой и серой; она с трудом мыла волосы в маленьком тазике, и ей постоянно казалось, что уж лучше остаться в комнате, чем пугать других гостей таким видом. Так что она выходила, только чтобы поесть и совершить ежедневную прогулку по саду, как ей при каждом своем визите настоятельно рекомендовала доктор, подкрепляя свои слова мольбой в голосе и множеством жестов.

– Бэби надо гулять, – говорила она, ощупывая живот Йеттель.

Она привыкла полагаться на природу и свойство организма помогать себе самому и никогда не подавала виду, что состояние Йеттель ее тревожило. Доктор приходила в «Стагс хэд» каждую среду, приносила четыре почтовые марки, выкладывала на шаткий стол англо-итальянский словарь и свежий номер «Санди пост», хотя еще на первой консультации поняла, что и то и другое приносить бесполезно.

Джанет Арнольд была добросердечной женщиной, от которой слабо пахло виски, зато интенсивно – лошадьми. Она излучала хорошее настроение и еще больше – надежность.

При встрече она обняла Йеттель, звонко смеялась, осматривая ее, а на прощание погладила ей живот.

Йеттель очень хотелось поделиться с маленькой круглой женщиной в изношенной мужской одежде своими заботами и поговорить с ней о течении беременности, которая казалась ей ненормальной. Но преодолеть языковой барьер ей было не под силу.

Лучше всего они понимали друг друга, говоря на суахили, но обе знали, что запаса слов на нем хватает только для будущих мам, которые могли произвести детей на свет и без помощи врача. Так что доктор Арнольд, сказав, по ее мнению, все самое главное, ограничивалась словами из всех чужих языков, которых она нахваталась за свою жизнь, полную приключений. Она пробовала говорить с Йеттель на африкаанс и хинди. Так же безрезультатны были попытки использовать гэльское наречие ее детства.

Молодая врач Джанет Арнольд во время Первой мировой войны выхаживала в Танганьике немецкого солдата. Она уже не помнила его лица, но в последние дни угасавшей жизни он часто произносил «verdammter Kaiser» [21]21
  Проклятый кайзер (нем.).


[Закрыть]
. Она хорошо запомнила эти два слова, чтобы испробовать их на пациентах, которые, по ее предположениям, приехали из Германии. Во многих случаях эти пробы заканчивались смехом и установлением взаимопонимания между больным и врачом, что доктор Арнольд считала залогом успешного лечения. Ей было очень грустно, что именно Йеттель, которую ей очень хотелось хоть немного развеселить, вообще никак не реагировала на родной язык.

Для Йеттель было непривычно, что ей не с кем разделить свою тоску и отчаяние, но она не скучала больше по языку, которого так жаждала, живя на ферме. Часто она удивлялась, что и по Вальтеру не особенно скучает, и даже рада, что он так далеко, в Ол’ Джоро Ороке. Она чувствовала, что его беспомощность только усиливала ее собственную. Тем больше радовалась она его письмам. Они были полны той нежности, которую она в беззаботные годы их юности считала любовью. Но несмотря на это, она все время размышляла, сможет ли их с Вальтером брак снова стать чем-то большим, чем союз товарищей по несчастью.

Йеттель не верила в благополучный исход своей беременности. Она все еще была парализована шоком, который испытала на первом месяце, получив из Бреслау письмо, отнявшее у нее всякую надежду на спасение матери и сестры. Она даже не начинала борьбы с тем предчувствием, что письмо указывало на несчастье, грозившее ей самой. Сама мысль о том, что в ней зародилась новая жизнь, казалась ей насмешкой и грехом.

Йеттель не отпускала мысль, что судьбой ей определено умереть вслед за матерью. Потом она вдруг с мучительной ясностью представляла себе, как Вальтер с Региной мучаются на ферме, пытаясь выходить осиротевшего младенца. Иногда она видела, как Овуор, смеясь, качает ее дитя на своих больших коленях. Тогда она просыпалась среди ночи в ужасе оттого, что звала во сне не Вальтера, а Овуора.

Когда страх и гнетущие мысли грозили раздавить ее, Йеттель не хватало только Регины, которая была так близко и в то же время недоступна. От школы до отеля было всего четыре мили, но школьные правила не разрешали Регине посещать мать. Йеттель тоже нельзя было видеть свою дочь. По ночам, глядя на огни школы на холме, она цеплялась за мысль, что Регина могла бы помахать ей из окна. Йеттель требовалось все больше времени, чтобы вернуться после таких фантазий к реальности.

Регина, которая никогда не жаловалась на долгую разлуку с родителями, тоже мучилась. Почти каждый день в отель приходили короткие письма, написанные на беспомощном немецком. Ошибки и непонятные ей английские выражения действовали на нее еще сильнее, чем написанные печатными буквами просьбы прислать марок. «Ты must take саге [22]22
  Должна заботиться (англ.).


[Закрыть]
о себе, – стояло в начале каждого письма, – чтобы не заполеть». Почти всегда Регина писала: «Я хочу навесттит тебя, но меня не разрешают. Мы здесь soldiers» [23]23
  Солдаты (англ.).


[Закрыть]
. Предложение «Я очень рада, что скоро родится baby» [24]24
  Ребенок (англ.).


[Закрыть]
было всегда подчеркнуто красными чернилами, и дальше часто следовало: «I make как Alexander the Great [25]25
  Я как Александр Македонский (англ.).


[Закрыть]
. Не пойся ничево».

Йеттель ждала писем с таким нетерпением, потому что они действительно подбадривали ее. На ферме ее угнетало то, что она с трудом находит с Региной общий язык, а теперь привязанность и забота дочери стали для нее единственной опорой. Йеттель казалось, будто она снова связана со своей матерью. С каждым письмом ей становилось все яснее, что Регина в свои десять лет больше не ребенок.

Она никогда не задавала вопросов и все-таки понимала все, что волновало ее родителей. Разве Регина не знала о том, что мать беременна, еще раньше Вальтера? Она разбиралась и в рождении, и в смерти и бегала к хижинам, когда там были роды, но Йеттель не хватало мужества поговорить с дочерью о том, что она там видела. Вообще она редко могла открыто поговорить о чем-нибудь с девочкой, но теперь испытывала необходимость довериться Регине.

Писать дочери было легче, чем мужу. Ей было необходимо в точности описывать свое состояние, и скоро она стала ощущать своего рода освобождение, перенося на бумагу свои душевные муки. Заполняя фирменные листы отеля своим крупным, четким почерком, поглядывая на растущую перед ней стопку исписанной бумаги, она могла снова почувствовать себя довольной малышкой Йеттель, которой при малейшей неприятности достаточно было стремительно взбежать по лестнице, чтобы найти утешение в объятиях матери.

В конце июля в Гилгиле начался большой дождь, утопив последнюю надежду Йеттель на то, что к ней приедут Ханы с Вальтером. В Накуру стояла дикая жара и днем и ночью. Лужайка в саду отеля пылала иссохшей красной землей, а птицы умолкали уже утром. Воздух, доносимый с соленого озера, был такой жгучий, что слишком глубокий вдох непосредственно переходил в рвотные позывы. Уже в полдень все вымирало.

Каждое воскресенье, когда даже на почту от Регины надежды не было, Йеттель боролась с искушением не вставать, ничего не есть и убить время во сне. Солнце едва всходило, а уже начиналась влажная жара, выносить которую было настолько тяжко, что Йеттель одевалась и садилась на край кровати. Сидя так, она концентрировалась только на том, чтобы не совершать ненужных движений. Она часами смотрела на гладкую поверхность озера, в котором почти не оставалось воды, и не желала ничего другого, как только стать фламинго, у которого не было других забот, кроме высиживания птенцов.

В таком подвешенном состоянии между горьким бодрствованием и беспокойным забытьем Йеттель особенно чутко улавливала звуки. Она слышала, как слуги растапливают в кухне печь, как гремят приборами официанты в столовой, как повизгивает собачонка в соседнем номере, и она слышала каждую машину, останавливавшуюся перед отелем. Хотя Йеттель редко видела своих соседей, живших с ней на одном этаже, она могла различать их по шагам, голосам, манере кашлять. Хай, босоногий кикуйу, который сервировал чай в одиннадцать часов утра и пять часов пополудни, даже еще не касался ручки ее двери, а она уже знала, что это он. Только когда пришла Регина, она ничего не услышала.

Это было в последнее воскресенье июля. Регина трижды стукнула в дверь, потом медленно открыла ее. Йеттель уставилась на свою дочь так, будто никогда не видела ее прежде. В этот призрачный миг бесчувствия и беспамятства, когда не было ни радости, ни какой-либо другой реакции, оглушенная, неспособная осознать этот факт Йеттель только соображала, на каком языке нужно говорить. Наконец она разглядела белое платье и вспомнила, что в школе в Накуру требовались белые платья для еженедельного посещения церкви.

Портной-индус, регулярно приходивший в Ол’ Джоро Орок и ставивший свою швейную машинку под деревом, возле дуки Пателя, скроил это платьице из старой скатерти. Они не смогли отговорить его от белых рюшей на горловине и рукавах, и за это он взял еще три шиллинга. Йеттель вдруг вспомнила все до последнего слова из того разговора и как Вальтер посмотрел на платье и сказал:

– Когда это платье было скатертью в отеле Редлихов, оно мне нравилось больше.

Йеттель тогда показалось, что Вальтер говорит слишком громко и грубо, и она хотела что-то возразить, но слова прилипли к языку, как старый голубой фартук к ее телу. Напряжение было так велико, что вытолкнуло комок в горле и вылилось слезами.

– Mummy [26]26
  Мамочка (англ.).


[Закрыть]
, – закричала Регина высоким чужим голосом. – Мама, – прошептала она с родной, знакомой интонацией.

Она тяжело дышала, как гончая собака, которая только видит добычу и не чувствует, что уже потеряла ее. Лицо было налито опасной краснотой, как горящие ночью леса. По нему, сквозь тонкий слой красноватой пыли, лился пот. Темными ручейками он стекал с волос по шее на белое платье.

– Регана, ты, похоже, неслась, будто за тобой черти гнались. Господи, откуда ты? Кто тебя привел сюда? Ради бога, что случилось?

– Я сама себя привела, – сказала Регина, наслаждаясь тем, что голос ее снова окреп настолько, чтобы быть гордым. – Я сбежала по дороге в Church [27]27
  Церковь (англ.).


[Закрыть]
. И так я буду делать теперь каждое воскресенье.

В первый раз с тех пор, как она поселилась в «Стагс хэд», Йеттель почувствовала, как одновременно и в теле, и в голове стало легко, но говорила она все еще с трудом. Запах пота Регины был сладким, и у Йеттель росло желание просто чувствовать запах горячего тела своей дочери и слышать стук ее сердца. Она приоткрыла губы для поцелуя, но они задрожали.

– «Я оставил свое сердце в Гейдельберге…» – начала Регина и смущенно оборвала песню. Она совсем не попадала в ноты и знала об этом. – Овуор всегда ее поет, но я так красиво не умею, – сказала она. – Я не такая умная, как Овуор. Помнишь, как он пришел к нам ночью? Вместе с Руммлером. А папа заплакал.

– Ты умная, хорошая девочка, – сказала Йеттель.

Регина помолчала немного, но ровно столько, сколько нужно было ее ушам, чтобы навсегда запомнить ласково погладившие их слова. Потом она уселась к матери на кровать, и обе посидели молча. Крепко обнявшись, они терпеливо ждали, когда из счастья свидания получится радость.

Йеттель все еще не ощущала в себе достаточно мужества, чтобы произнести те слова, что были у нее на душе, но она уже могла слушать. Она слушала, с какой настойчивостью и страстью планировала свой побег Регина и как она отделилась от остальных девочек и побежала к отелю. Это была длинная и запутанная история, со всеми подробностями. Регина рассказывала так, как научил ее Овуор, одними и теми же словами по нескольку раз, но Йеттель все равно не понимала. Она заметила, что Регина разочарована ее молчанием, и еще больше испугалась, когда вдруг услышала свой голос:

– Почему ты так рада ребенку?

– Мне он нужен.

– Зачем?

– Тогда у меня будет кто-то, когда вы с папой умрете.

– Господи, Регина, откуда у тебя такие мысли? Мы не такие уж старые. С чего нам умирать? Кто тебе наговорил такой ерунды?

– Но твоя мать умирает, – сказала Регина, раскусив соль во рту. – Папа сказал, что его отец тоже умрет. И тетя Лизель. Но он не велел тебе это говорить. I’m so sorry [28]28
  Прости меня (англ.).


[Закрыть]
.

– Твои дедушка, бабушка и тети, – сказала Йеттель, проглотив комок в горле, – не смогли выбраться из Германии. Мы же тебе объясняли. Но с нами ничего не случится. Мы же здесь. Все трое.

– Четверо, – поправила ее Регина, закрыв от удовольствия глаза. – Скоро нас будет четверо.

– Ох, Регина, ты не знаешь, как тяжело родить ребенка. Когда появилась ты, все было по-другому. Никогда не забуду, как твой отец танцевал по квартире. А теперь все так ужасно.

– Знаю, – кивнула Регина. – Я была у Вариму, когда она рожала. Вариму тогда чуть не умерла. Ребенок шел ножками. Мне разрешили тянуть его.

Йеттель лихорадочно махнула рукой, пытаясь подавить приступ тошноты.

– И ты не боялась? – спросила она.

– Нет, конечно, – сказала Регина, решив, что мать пошутила. – Вариму так громко кричала, ей от этого легче становилось. Она тоже не боялась. Nobody [29]29
  Никто (англ.).


[Закрыть]
не боялся.

Потребность вернуть Регине хотя бы маленькую частичку того чувства защищенности, которого она ее так долго лишала, была мучительна для Йеттель. Ощущать ее было еще тяжелее, чем осознавать собственное поражение. Регина казалась ей такой же беззащитной, какой была она сама.

– Я не буду бояться, – сказала она.

– Обещай мне это.

– Обещаю.

– Повтори еще раз. Все надо говорить дважды, – настаивала Регина.

– Я обещаю тебе, что не буду бояться, когда появится бэби. Никогда не думала, что он для тебя так важен. Не думаю, что другие дети так радуются, что у них скоро появятся братик или сестричка. Знаешь, – сказала Йеттель, прильнув к источнику воспоминаний, никогда не иссякавшему для нее, – я вот так же разговаривала с мамой, как мы с тобой сейчас.

– Но ты никогда не была в Boarding School [30]30
  Школе-интернате (англ.).


[Закрыть]
.

Йеттель пыталась не показывать дочери, как ей больно оттого, что она вернула ее к действительности. Встав, она обняла Регину.

– А что будет, – спросила она смущенно, – если они заметят, что ты сбежала? Тебя не накажут?

– Накажут, но I don’t саге [31]31
  Мне все равно (англ.).


[Закрыть]
.

– Это значит, что тебе все равно?

– Да, мне все равно.

– Но ведь ни один ребенок не хочет, чтобы его наказали!

– А я хочу, – засмеялась Регина. – Знаешь, нас в наказание заставляют учить стихи. А я люблю стихи.

– Я тоже любила читать стихи. Когда мы снова будем все вместе, на ферме, я тебе прочитаю шиллеровский «Колокол». Я еще помню его.

– Мне стихи нужны.

– Для чего?

– Может быть, – сказала Регина, не заметив, что отправила свой голос в сафари, – меня когда-нибудь посадят в тюрьму. Тогда они у меня все отнимут. Платья, еду заберут и волосы мне сбреют. И книг давать не будут, но стихи они забрать не смогут. Они ведь у меня в голове. Когда мне будет очень грустно, я стану читать стихи. Я все продумала, но про это никто не знает. Инге тоже ничего не знает о стихах. Если я расскажу, волшебство пропадет.

Хотя Йеттель чувствовала в спине режущую боль и дышать было тоже больно, она сдерживала слезы, пока Регина не ушла. А потом так же крепко прижала к себе свою печаль, как до того – дочь. Она почти желала, чтобы пришло отчаяние, к которому она уже привыкла и которое поддерживало ее. Но с удивлением и даже каким-то унизительным чувством, которого до этого не испытывала, Йеттель поняла, что у нее появилась воля к жизни. Она решила бороться – ради Регины, которая показала ей путь. Теперь, засыпая, она ощущала лишь физическую боль.

Ночью начались схватки, на месяц раньше срока, и на следующее утро Джанет Арнольд сказала ей, что ребенок умер.

9

Последний день без мемсахиб был для Овуора сладким, как сок молодого тростника, и таким же коротким, как ночь в полнолуние. Сразу после восхода солнца он велел Каниа натереть половицы между печью, шкафом и недавно уложенными поленьями и обдать их кипятком. Камау он поручил вымыть в корыте с мылом все кастрюли, стаканы и тарелки, а также маленькую красную тележку с крошечными колесиками, которую так любила мемсахиб. Джогона купал пса до тех пор, пока он не стал похож на маленькую белую свинюшку. Еще Овуору вовремя удалось уговорить Кимани и его работников согнать стервятников с акаций перед домом. Овуор не говорил с бваной о стервятниках, но его голова сказала ему, что в этих делах белые женщины определенно не отличаются от черных. Кто видел смерть, не захочет слышать, как бьют крыльями стервятники.

Овуор так долго натирал поварешку тряпкой, которая была такой же мягкой, как ворот его черной мантии, пока не увидел на металлической поверхности свои собственные глаза. Они уже упивались радостью еще не наступивших дней. Хорошо, что поварешка скоро снова сможет плясать для мемсахиб в густом коричневом соусе из муки, масла и лука. Пока Овуор будил свой нос запахом радости, которой он так долго был лишен, к нему возвратилось довольство жизнью.

Нелегко было теперь, как в умершие дни Ронгая, работать для одного бваны. Если Овуор оставался на ферме один, то суп становился холодным, а пудинг – серым. Его язык разучился удерживать вкус хлеба, только что вышедшего из печи. В тот день, когда мемсахиб с ребенком в животе увезли в Накуру, глаза бваны перестали будить его сердце барабанной дробью. С того дня он двигался как старик, который ждет только стонов своих орущих костей и совсем не слышит голоса Мунго.

В дни между большой сушью и смертью ребенка Овуор думал, что у бваны нет бога, который вел бы его голову, как хороший пастух упряжку с быками. Но с недавних пор Овуор понял, что ошибался. Когда бвана рассказывал ему о своем мертвом ребенке, это он, а не Овуор, сказал «шаури йа мунгу» [32]32
  На все Божья воля (суах.).


[Закрыть]
. Овуор сказал бы точно так же, если бы смерть показала ему зубы, как умирающий с голоду лев удирающей газели. Вот только Овуор считал, что нельзя будить Мунго из-за ребенка. О детях заботится не бог, а мужчина, которому они нужны.

Даже в ожидании дня, который вернет в дом и на кухню прежнюю жизнь, Овуор вздыхал при мысли, что бване не хватало ума высушить соль, которая скопилась у него в глотке, во сне. Без мемсахиб и дочки бвана открывал свои уши только для радио. В эти недели Овуор хотел помочь бване жить и не знал как; он устал. Чужой груз был слишком тяжел для его спины. Так что он радовался дню, когда должен будет заботиться только о маленькой мемсахиб, как мужчина, который бежал слишком долго и быстро и, добежав до цели, не должен делать ничего, кроме как лечь под дерево и наблюдать за прекрасной охотой облаков, которые вечно остаются без добычи.

– Хорошо, – сказал он, буравя левым глазом дыру в небе.

– Хорошо, – повторила Регина, услаждая Овуора мягкими звуками его родного языка.

Она тоже ощущала день возвращения Йеттель по-иному, чем все другие дни, которые уже были и которые еще придут. Она сидела на краю льняного поля, колыхавшего на ветру свое тонкое одеяльце из голубых цветов, и помешивала ногами вязкую красную грязь. От нее тело становилось теплым, а голова – приятно сонной. Посреди раскаленного дня она разрешала себе такое только наедине с Овуором. Но Регина была все еще достаточно бодрой, чтобы с полузакрытыми глазами проследить, как ее мысли становятся маленькими пестрыми кругами и летят навстречу солнцу.

Хорошо, что ее отец еще за день до этого уехал с Ханами в Накуру. Во время большого дождя дороги стали мягкими кроватями из глины и воды; из поездки, которая в месяцы жажды продолжалась бы только три часа, получилось целое сафари, о которое царапалась ночь. Ленивыми движениями Регина сняла блузку, достала из брюк манго и запустила в него зубы. Но сердце ее забилось быстрее, когда она сообразила, что этим бросает судьбе вызов. Если у нее получится съесть манго и не пролить ни капли сока, то это будет знак, что Мунго еще сегодня или по крайней мере на следующий день даст произойти чуду.

Регина была достаточно опытна, чтобы не предписывать великому, неизвестному и все-таки знакомому богу, в какой форме совершить благодеяние. Она сделала свое тело податливым и поглотила им желание, но обезличить свои мечты стоило ей много сил. Она забыла про манго. Почувствовав теплый сок на груди, а потом увидев желтые капли на коже, Регина поняла, что Мунго решил против нее. Он еще не был готов освободить ее сердце из своей тюрьмы.

Она услышала жалобный звук, который мог исходить только из ее рта, и тотчас послала свои глаза к горе, чтобы Мунго не разгневался на нее. Регина прогнала печаль по умершему младенцу с такой яростью, с какой пес гонит крысу, вонзившую зубы в зарытую им кость. Но крыс не прогонишь надолго. Они все время возвращаются. Крыса Регины оставляла ее иногда днем, но ночами не давала забыть, что и в будущем ей придется в одиночку кормить гордостью голодные сердца своих родителей.

Регина знала, что ее мать не такая, как женщины в хижинах. Когда у тех умирал ребенок, то хватало времени от малого до большого дождя, чтобы живот у них снова округлился. При мысли, сколько же, верно, пройдет времени, пока она снова сможет радоваться будущему ребенку, Регина глубоко вонзила зубы в косточку манго и подождала, пока во рту хрустнет. Только когда зубам стало больно, из головы ушли злые мысли. Но зато вернулась грусть, когда Регина подумала о родителях.

Их уши не умели радоваться дождю, а их ноги ничего не знали о новой жизни в утренней росе. Отец говорил о Зорау, когда рисовал словами красивые картины, а мать – о Бреслау, когда посылала память в сафари. В Ол’ Джоро Ороке, который Регина в школе называла «home» [33]33
  Дом (англ.).


[Закрыть]
, а на каникулах «дом», оба видели только черные краски ночи и никогда – людей, которые разрешали голосу стать громким, только когда смеялись.

– Вот увидишь, – сказала она Руммлеру, – не сделают они нового бэби.

Услышав голос Регины, пес тряхнул правым ухом, как будто на него села муха. Он распахивал пасть так долго, что ветер слишком охладил его зубы. Потом Руммлер тявкнул и вздрогнул всем телом, потому что его испугало эхо.

– Ты глупый поганец, Руммлер, – засмеялась Регина. – Ничего-то у тебя в голове не держится.

Она с удовольствием потерлась носом о его шкурку, парившую на солнце, и почувствовала, что наконец-то успокоилась.

– Овуор, – объявила она, – ты умный. Хорошо нюхать мокрую собаку, когда глаза на мокром месте.

– Это ты намочила его шкурку своими глазами, – сказал Овуор.

– А теперь мы оба поспим.

Тени были такими тонкими и короткими, как молодая ящерица, когда на следующее утро Регина услышала манящие звуки тяжело дышащего мотора. Она много часов сидела на опушке леса, слушая барабан, наблюдая за дикдиками [34]34
  Дикдик – карликовая антилопа.


[Закрыть]
и завидуя обезьянихе, под брюхом у которой висел детеныш. Но, услышав первый, далекий еще, звук мотора, успела вовремя прибежать по размытой дороге, чтобы проехать последний отрезок пути до дома на подножке.

Оха сидел за рулем и пах собственноручно выращенным табаком, рядом с ним сидела Йеттель, источая резкий запах больничного мыла. Сзади сидели Лилли, Вальтер и Маньяла, с которым Ханы не расставались в период дождей, потому что он лучше любого другого мог вытаскивать застрявшую машину из грязи. Маленький белый пудель выл, хотя еще был день, и в горле у Лилли не было песни.

Регине была нужна эта короткая поездка на поднимавшемся ветру, чтобы обострить свои чувства и приучить глаза к матери. Ей показалось, что она стала другой, не такой, как в те дни, когда большая печаль еще не пришла на ферму. Йеттель походила теперь на стройных английских матерей, которые едва говорили и прятали улыбки в губах, когда в начале каникул забирали детей из школы. Лицо ее округлилось, а глаза стали такими же спокойными, как у сытых коров. На коже снова появился мерцающий налет краски, которую Регина не могла описать ни на одном известном ей языке, хотя все время пыталась сделать это.

Когда машина остановилась, перед домом стояли Овуор и Кимани. Кимани ничего не сказал и не шевельнул ни одним мускулом на лице, но он пах свежей радостью, Овуор сначала показал свои зубы, а потом крикнул: «Ах ты, говнюк». Отчетливо и громко, как научил его приветствовать гостей бвана. Это было доброе колдовство. Хотя бвана из Гилгила знал его, он засмеялся так громко, что эхо согрело не только уши Овуора, но и все его тело.

– Какая ты красивая, – удивилась Регина.

Она поцеловала мать и нарисовала пальцами в воздухе волны, которыми были уложены ее волосы. Йеттель смущенно улыбнулась. Она потерла лоб, робко взглянула на дом, из которого ей так часто хотелось уехать, и наконец спросила, все еще смущенно, но уже без дрожи в голосе:

– Ты очень расстроена?

– Да нет. Знаешь, мы можем сделать нового бэби. Когда-нибудь, – сказала Регина, попробовав подмигнуть, но правый глаз все не хотел закрываться. – Мы еще так молоды.

– Регина, маме нельзя говорить сейчас такие вещи. Мы с тобой должны позаботиться о ней, чтобы она отдохнула. Она была очень больна. Господи, я же тебе все объяснял.

– Оставь ее, – перебила его Йеттель. – Я знаю, что она хочет сказать. Однажды мы сделаем нового бэби, Регина. Тебе ведь нужен бэби.

– И стихи, – прошептала Регина.

– И стихи, – серьезно подтвердила Йеттель. – Видишь, я ничего не забыла.

Очаг вечером пах большим дождем, но в конце концов дерево сдалось и стало пламенем, ярким и яростным. Оха подставил огню ладони, потом вдруг повернулся, хотя его никто не звал, обнял Регину и поднял ее вверх.

– И откуда у вас ясновидящий ребенок? – спросил он.

Регина упивалась его внимательным взглядом, пока не почувствовала, как кожа стала теплой, а лицо покраснело.

– Но, – заметила она, показав за окно, – уже стало темно.

– А ты маленькая кикуйу, мадемуазелька, – решил Оха. – Любишь играть со словами. Ты бы могла стать отличным юристом, но, будем надеяться, судьба не уготовила тебе такой печальной участи.

– Нет, я не кикуйу, – возразила Регина. – Я – джалуо. Она посмотрела на Овуора и уловила тихий щелкающий звук, который могли слышать только они.

Овуор держал в одной руке поднос, а другой гладил одновременно Руммлера и маленького пуделя. Позже он принес кофе в большом кофейнике, который было разрешено наполнять только в хорошие дни, и крошечные булочки. За них его хвалил уже первый бвана, когда он еще не был поваром и ничего не знал о белых людях, которые доставали из головы более остроумные шутки, чем его соплеменники.

– Какие маленькие хлебцы! – воскликнул Вальтер, стукнув вилкой по тарелке. – Как такими ручищами можно сделать такие крошки? Овуор, ты – лучший повар в Ол’ Джоро Ороке. И сегодня вечером, – продолжил он, сменив, к разочарованию Овуора, язык, – мы разопьем бутылочку вина.

– А ты сбегаешь в лавку на углу и купишь ее, – рассмеялась Лилли.

– Мой отец дал мне с собой на прощание две бутылки. Для особого случая. Кто знает, будет ли у нас случай открыть вторую. А первую мы сегодня разопьем, потому что добрый Боженька оставил нам Йеттель. Иногда у него есть время даже на «проклятых беженцев».

Регина сняла голову Руммлера с колен, побежала к отцу и так сжала его руку, что почувствовала его ногти на своей ладошке. Она восхищалась им, потому что он мог одновременно выпускать смех из глотки и слезы из глаз. Она хотела сказать ему об этом, но язык обогнал ее мысли, и она спросила:

– Когда пьешь вино, надо плакать?

Они пили его из разноцветных рюмочек для ликера, которые выглядели на большом столе из кедра как цветы, в первый раз после дождя ожидающие пчел. Овуору досталась маленькая голубая рюмка, Регине – красная. Девочка пила вино маленькими глотками, которые скользили по ее горлу, а в паузах держала рюмку против дрожащего света лампы, превращая ее в сверкающий дворец королевы фей. Она сглотнула свою печаль при мысли, что никому не может рассказать об этом. Но была почти уверена, что в Германии фей нет. Наверняка их не было ни в Зорау, ни в Леобшютце, ни в Бреслау. Иначе родители рассказали бы ей о них, по крайней мере в те дни, когда Регина еще могла верить в фей.

– О чем ты думаешь, Регина?

– О цветке.

– Настоящая ценительница вин, – похвалил ее Оха.

Овуор только окунал в рюмку язык, чтобы и попробовать, и сохранить вино. Он еще никогда не ощущал во рту сразу сладость и кислоту. Муравьи у него на языке хотели сделать из нового волшебства длинную историю, но Овуор не знал, как ее начать.

– Это, – наконец сообразил он, – слезы Мунго, когда он смеется.

– Я люблю вспоминать Ассмансхаузен, – сказал Оха, повернув бутылку этикеткой к свету. – Мы туда часто ездили по воскресеньям, после обеда.

– Иногда даже слишком часто, – ввернула Лилли. Ее кулачок был как маленький шарик. – Ведь ты, наверное, помнишь, что именно из окна нашего любимого кабачка мы и увидели впервые марширующих нацистов. Я еще сегодня слышу, как они орали.

– Ты права, – примирительно сказал Оха. – Нельзя оглядываться назад. Иногда как нахлынет. И на меня тоже.

Вальтер с Йеттель спорили со старой страстью и новой радостью, были ли рюмки свадебным подарком тети Эммы или тети Коры. Они все не могли прийти к общему мнению, а потом опять заспорили, чем их потчевали Гуттфройнды в прощальный вечер – карпом с редькой или с польским соусом. Они слишком увлеклись спором и чересчур поздно заметили, что забрались так далеко. Теперь уже было трудно не высказать свои мысли. Последняя открытка от Гуттфройндов пришла в октябре 1938-го.

– Она была такая деятельная и всегда могла подсказать выход из любой ситуации, – вспомнила Йеттель.

– Выхода больше нет, – возразил Вальтер тихо. – Только дороги в один конец.

Тоску по прошлому было уже не унять.

– Может, ты не знаешь, – торжествующе спросила Йеттель, – откуда эта зеленая скатерть? Тут уж тебе нечего соврать. От Билыпофски.

– А вот и нет. Из магазина белья Вайля.

– Мама всегда покупала у Билыпофски. А эта скатерть из моего приданого. Может, ты и это будешь отрицать?

– Ерунда. Она лежала у нас в отеле. На карточном столе, когда на нем не играли. А Лизель всегда покупала у Вайля, когда бывала в Бреслау. Ладно, Йеттель, хватит, – вдруг оборвал Вальтер с внезапной решимостью, которую все заметили, и поднял рюмку. Его рука дрожала.

Он боялся взглянуть на Йеттель. Он не мог вспомнить, говорил ли он ей о смерти Зигфрида Вайля. Старик, не желавший даже думать об эмиграции, умер в тюрьме, через три недели после ареста. Вальтер поймал себя на том, что пытался придать лицу соответствующее трагическое выражение, но перед глазами у него стояла темная обивка магазина и монограммы, которые Лизель всегда заказывала вышить на белье для отеля. Белые буквы сначала отчетливо стояли перед глазами, но потом превратились в красных змей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю