355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефани Цвейг » Нигде в Африке » Текст книги (страница 7)
Нигде в Африке
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:51

Текст книги "Нигде в Африке"


Автор книги: Стефани Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

7

Каждый понедельник, среду и пятницу из Томсонс-Фоллса в Ол’ Джоро Орок приезжал грузовик, который был слишком широк для узкой улочки и поэтому едва продирался сквозь дрожащие ветки деревьев. Кроме необходимых вещей, вроде парафина, соли и гвоздей, он привозил в лавку Пателя большой мешок с письмами, газетами и посылками. Кимани сидел в тени густых шелковиц задолго до решительного часа. Как только он замечал вдалеке очертания красного облака пыли, летевшего на него, как птица, он заставлял спящие ноги проснуться, вставал и напрягал тело, как тетиву в луке, готовом выпустить стрелу. Кимани любил это регулярно повторявшееся ожидание, потому что, передавая бване почту и товары, он был для него важнее, чем дождь, кукуруза и лен. Все мужчины на ферме завидовали Кимани из-за его важности.

Особенно Овуор, этот джалуо с громкими песнями, которые наколдовывали смех в глотке бваны. Овуор постоянно пытался украсть дни Кимани, но, как невезучий охотник, все время оставался без добычи, которая была не по нему. В хижинах кикуйу тоже жило много молодых мужчин, у которых ноги были здоровее и воздуха в груди больше, чем у Кимани. Они могли бы без труда добежать до дуки Пателя и назад, на ферму, но сила умного языка Кимани отражала любую атаку на его право.

Когда он отправлялся в путь из своей хижины, то еще видел на небе звезды; когда он добирался до мерзкого пса Пателя, солнце как раз начинало проглатывать их тени. Но это Кимани всегда ждал грузовик, а не грузовик Кимани. Долгий путь по лесу, где сидели молчаливые черные обезьяны, белую гриву которых видно было, только когда они прыгали с дерева на дерево, был труден. В жаркие дни между дождями Кимани, шагая к лавке, слышал, как кричат его кости. Когда он возвращался домой, перед хижинами уже горели костры. Тогда его ступни были такими горячими, как будто он затаптывал ими огонь. Но тело Кимани было сыто радостью, хотя он целый день только пил воду. Мемсахиб всегда наливала ее с вечера в красивую зеленую бутылку.

Плохи были те дни, когда гиена Патель отвечал на вопрос о почте покачиванием головы и при этом выглядел так, будто стянул у стервятников лучшие куски. Ведь бване его письма были нужны, как жаждущему – несколько капель воды. Они хранили его от того, чтобы он улегся спать навсегда. Если Кимани не приносил домой из вонючей дуки Пателя ничего, кроме муки, сахара и маленького ведрышка с полужидким желтым жиром для мемсахиб, глаза бваны теряли блеск, как шкурка умирающей собаки. Даже одна-единственная газета радовала его, и он брал маленький рулончик бумаги со вздохом, который был сладким лекарством для ушей, целый день поедавших только звуки из пастей животных.

Бвана жил на ферме уже три малых и два больших времени дождей. Кимани хватило этого срока, чтобы понять – правда, так же медленно, как рожденному до срока ослику – некоторые вещи, которые в начале новой жизни с бваной делали голову такой тяжелой. Он теперь знал, что бване мало было солнца днем и луны ночью, дождя на иссохшей коже или кричавшего огня в холод, голосов из радио, которые не давали сна; даже постели мемсахиб и глаз дочери, когда она возвращалась на ферму из школы, из далекого Накуру, было ему недостаточно.

Бване нужны были газеты. Они кормили его голову и смазывали его глотку, которая рассказывала потом шаури, о которых ни один человек в Ол’ Джоро Ороке никогда не слышал. По пути из дома к полям льна и цветущей ромашки бвана рассказывал о войне. Это были волнующие истории о белых мужчинах, убивавших друг друга, как делали в древние времена масаи со своими мирными соседями, когда желали завладеть их скотом и женщинами.

Уши Кимани любили эти истории, которые были как сильный молодой ветер, но грудь его чувствовала, что, рассказывая их, бвана пережевывал старую печаль. Потому что, отправляясь в долгое сафари к Ол’ Джоро Ороку, он забыл взять свое сердце с собой. Однажды бвана вытащил из кармана штанов голубую картинку с множеством пестрых пятнышек и показал на крошечную точку.

– Это, мой друг, – сказал он, – Ол’ Джоро Орок.

Потом он немного сдвинул палец и очень медленно продолжил:

– Здесь стояла хижина моего отца. Туда я никогда не вернусь.

Кимани засмеялся, потому что его большая рука без труда могла коснуться одновременно обеих точек на голубой картинке. Но его голова не поняла, что хотел сказать бвана. С картинками в газетах, которые Кимани забирал из лавки Пателя, было по-другому. Он всегда просил бвану показать их ему и научился толковать их.

Там были нарисованы дома, выше, чем деревья, но их разрушали злые самолеты, как огонь уничтожал лес. Корабли с высокими трубами тонули, как будто они были маленькими камушками в реке, разбухшей после большого дождя. Картинки все время показывали мертвых мужчин. Некоторые лежали на земле так спокойно, будто хотели поспать после работы, другие лопнули, как мертвые зебры, слишком долго пролежавшие на солнце. Рядом со всеми покойниками лежало оружие, но оно не смогло им помочь, потому что во время войны хорошо вооруженных белых у каждого мужчины есть оружие.

Если бвана заговаривал о войне, то всегда вспоминал и своего отца. Никогда не смотрел он во время такого разговора на Кимани; он посылал свои глаза к высокой горе, но они не видели ее голову из снега. Он говорил голосом нетерпеливого ребенка, которому днем надо луну, а ночью – солнце:

– Мой отец умирает.

Эти слова были так же хорошо знакомы Кимани, как его собственное имя. И хотя он дал себе время, прежде чем открыть рот, он уже давно знал, что надо сказать:

– Твой отец хочет умереть?

– Нет, не хочет.

– Мужчина не может умереть, если не хочет этого, – каждый раз говорил Кимани.

Вначале, говоря это, он показывал свои зубы, как всегда делал, если хотел показать, что ему весело. Но со временем он привык выпускать из груди вздох. Его печалило то, что бвана, такой умный, не мог понять: жизнь и смерть не дело людей, это решает только могущественный бог Мунго.

Еще больше, чем газеты с картинами разрушенных домов и мертвых мужчин, бване были нужны письма. Про письма Кимани все точно знал. Когда бвана только приехал на ферму, Кимани думал, что одно письмо ничем не отличается от другого. Теперь он уже не был таким глупым. Письма не были как братья, появившиеся из живота одной матери. Письма были как люди – все разные.

Все зависело от почтовой марки. Без нее письмо было просто куском бумаги и не могло отправиться даже в самое маленькое сафари. Одна-единственная марка с картинкой, на которой был светловолосый мужчина с лицом женщины, рассказывала о путешествии, которое мог совершить мужчина собственными ногами. Как раз такие письма Кимани часто забирал из дуки Пателя. Они приходили из Гилгила, от бваны, который пускал в пляс свой живот, когда смеялся, а мемсахиб у него пела красивее, чем птица.

Оба часто приезжали на ферму из Гилгила, а когда большой дождь превращал дорогу в глиняное месиво и друзья бваны не могли приехать в Ол’ Джоро Орок, они присылали письма. Из Накуру приходили письма от мемсахиб кидого, которая училась в школе писать. На желтых конвертах была такая же марка, как на письмах из Гилгила, но Кимани всегда знал, кто написал письмо, еще до того, как бвана говорил ему это. Когда это были письма от маленькой мемсахиб, глаза бваны светились, как молодые цветы льна, а кожа его никогда не пахла страхом.

Далеко путешествовали письма, на которых было много марок. Как только бвана видел их в руке Кимани, он даже воздух из груди не выпускал, а сразу разрывал конверт и начинал читать. И была такая марка, у которой было больше силы, чем у всех остальных, вместе взятых, чтобы заставить бвану гореть. На ней тоже был мужчина без рук и ног, но не светловолосый. Волосы, падавшие с его головы, были такими же черными, как у вонючего пса Пателя. Глаза были маленькие, а между носом и ртом рос аккуратный, очень низенький куст из густых черных волос.

Как раз на эту марку Кимани нравилось подолгу смотреть.

У мужчины был такой вид, как будто он хочет говорить и будто у него такой голос, который может отдаваться от горы тяжелым эхом. Когда бвана видел эту марку, глаза его становились глубокими дырами, а сам он каменел, как мужчина, которому отточенным ножом панга угрожает дерзкий вор и который забыл, как должен защищаться мужчина.

Картинка мужчины с волосами под носом выгоняла жизнь из тела бваны, и он качался, как деревце, которое еще не научилось гнуться под порывами ветра. Прежде чем порвать письмо, разгоревшись, как огонь, бвана всегда кричал:

– Йеттель!

Его голос был тонким, как у животного, у которого больше не хватает воли сбежать от смерти.

Несмотря на это, Кимани знал, что бвана хотел получить как раз те письма, которых боялся. Он все еще был как ребенок, в котором нет достаточно покоя, чтобы просто сидеть и пропускать день сквозь пальцы, как сухую землю, пока голова не упадет на грудь и не придет сон. Кимани чувствовал соль в горле, когда думал о том, что бване нужно волнение, которое делает его больным, чтобы почувствовать еще силу в своих членах.

Уже давно не приходило таких писем. Но когда Кимани, за день до большого сбора урожая, спросил у Пателя про почту, индус взял с деревянной полки на стене конверт, который не утолил большой голод Кимани по знакомым вещам. Он сразу увидел, что это письмо отличается от тех, которые он приносил домой до этого.

Бумага была тонкой и шуршала в руке Пателя, как умирающее дерево на первом вечернем ветерке. Конверт был меньше прежних. Пестрой марки не было. Вместо нее Кимани увидел черный кружок с тонкими маленькими линиями посредине, которые походили на крошечных ящериц. В правом углу конверта светился красный крест. Он прыгнул на Кимани издалека, как изголодавшаяся змея. На какой-то миг старик испугался, что красный крест может понравиться и Пателю и он вообще не отдаст ему письмо. Но индус как раз ругался с женщиной кикуйу, которая слишком глубоко засунула пальцы в мешок сахара, и, ругаясь, подвинул письмо по грязному столу.

Только в лесу Кимани остановился, чтобы как следует разглядеть крест, вдали от злых глаз Пателя. В тени он сиял еще ярче, чем в лавке, и доставлял радость глазам, которые в тени деревьев даже днем улавливали только краски ночи. Когда Кимани покачал головой, прищурив глаз, крест начал танцевать. Старик засмеялся, когда до него дошло, что он ведет себя как обезьяний детеныш, который впервые видит цветок.

Кимани все время спрашивал себя, понравится ли красивый красный крест бване так же, как ему, или в нем сидят те же злые, жгучие чары, что и в мужчине с черными волосами. Он никак не мог разрешить этот вопрос, хотя из последних сил заставлял свою голову работать. Неизвестность отнимала у него радость, которую принесло письмо, и утяжеляла ноги. Усталость сгибала спину и склеивала глаза. Крест выглядел теперь по-другому, чем в лавке или во время длинных теней. Он дал украсть у себя цвет.

Кимани испугался. Он почувствовал, что слишком близко подпустил к себе ночь. Уж она-то воспользуется тем, что он не взял с собой в путь лампу. Если он не сделает свое тело сильным и не поторопит его, то услышит гиен прежде, чем увидит первые поля фермы. А это нехорошо для мужчины в его возрасте. Последний отрезок пути ему пришлось пробежать, и, когда завиднелись первые поля, у него было больше воздуха во рту, чем в груди.

Ночь еще не пришла на ферму. Перед домом сидел Камау, он натирал до блеска бокалы, ловя в них последний красный луч солнца. Он заворачивал его в тряпку и снова выпускал на свободу. Овуор сидел возле кухни на деревянном ящике и чистил свои ногти серебряной вилкой. Он посылал свой голос к горе с песней, от которой у Кимани горела кожа, а бвана смеялся.

Маленькая мемсахиб бежала с собакой, перепрыгивая через высокую желтую траву, к домику с вырезанным в двери сердечком. Она раскачивала еще не зажженную лампу, как будто она такая же легкая, как лист бумаги. Каниа вырезал метлой в воздухе круглые дыры. Он жевал палочку, чтобы его зубы, которыми он так гордился, стали еще белей. Как всегда ожидая почту, бвана стоял перед домом, неподвижный, как воин, который еще не увидел врага. Мемсахиб стояла рядом. Маленькие белые птицы, жившие только на ее платье, летели по черной ткани к желтым цветам.

Задыхаясь от быстрого бега, Кимани ожидал появления радости, которую он всегда испытывал, когда оба они бежали к нему навстречу. Но на сей раз радость заставила себя ждать слишком долго и исчезла так же быстро, как утренний туман. Хотя холод уже лизал кожу Кимани, глаза его заливал едкий пот. Он вдруг разом ощутил себя стариком, который путает своих сыновей и в сынах сыновей видит своих братьев.

Кимани почувствовал на своем плече руку бваны, но он был слишком сбит с толку, чтобы добыть тепло из привычного наслаждения. Он заметил, что голос бваны не сильнее голоска ребенка, который никак не может найти грудь матери. И тогда он понял, что страх, нахлынувший на него, как внезапно начавшаяся лихорадка, вовремя подстегнул его.

– Они написали через Красный Крест, – прошептал Вальтер. – Я и не знал, что это возможно.

– Кто? Говори давай. Сколько ты еще будешь вертеть письмо в руках? Открывай. Мне и так ужасно страшно.

– Мне тоже, Йеттель.

– Ну и открывай.

Когда Вальтер вытащил из конверта тоненький листок бумаги, ему вспомнилась осенняя листва в городском парке Зорау. И хотя он тотчас же с ожесточением воспротивился этому, в памяти со всей отчетливостью встали очертания каштанового листа. После этого все чувства притупились. Только нос еще мучительно дразнил его знакомым запахом.

– Отец с Лизель? – тихо спросила Йеттель.

– Нет. Мать с Кэте. Прочитать тебе?

Прошло несколько мгновений, пока Йеттель кивнула, и это время было для него желанной отсрочкой. Его хватило Вальтеру, чтобы прочитать две строки, явно написанные в чрезвычайных обстоятельствах. При этом он держал письмо так близко к глазам, что ни он не видел Йеттель, ни она его.

«Мои дорогие, – прочитал Вальтер. – Мы ужасно волнуемся. Завтра нам надо ехать на работу в Польшу. Не забывайте нас. Мама и Кэте».

– И это все? Неужели больше ничего?

– Больше ничего, Йеттель. Им разрешили написать только двадцать слов. Одно они, видимо, кому-то подарили.

– Почему в Польшу? Твой отец всегда говорил, что поляки хуже немцев. Да как они решились на такое? В Польше тоже идет война. Там им будет еще хуже, чем в Бреслау. Или ты думаешь, они попробуют выехать через Польшу? Да скажи наконец что-нибудь!

Вальтер боролся с собой, размышляя, не будет ли лучше в последний раз солгать Йеттель во спасение, но сама мысль о подобной лжи показалась ему трусостью и даже святотатством.

– Йеттель, – сказал он, больше не подбирая слова, чтобы сделать правду не такой невыносимой. – Ты должна знать. Так хотела твоя мать. Иначе она не написала бы этого письма. Надежды больше нет. Польша означает смерть.

Регина медленно шла с Руммлером из туалета в дом. Она зажгла лампу, и собака весело гонялась за тенью, прыгающей по светлым камням дорожки, между розами и кухней. Пес попробовал погрузить лапы в черные пятна и разочарованно заскулил, когда они взмыли в небо.

Вальтер видел, что Регина смеется, но одновременно услышал, как она закричала: «Мама!», будто находилась в смертельной опасности. Сначала он подумал, что к ним заползла змея, о которой утром предупреждал Овуор, и закричал: «Стой, не шевелись!», но, когда крики стали громче и поглотили все другие звуки обрушившейся ночи, он понял, что кричит не Регина, а Йеттель.

Вальтер протянул к жене обе руки, так и не дотянувшись до нее, и наконец ему удалось несколько раз выкрикнуть в страхе ее имя. Из стыда, что он уже не способен к сочувствию, возникла паника, парализовавшая его. Еще более унизительным для него было сознание того, что он завидует своей жене, ее ужасной определенности, в то время как ему была неизвестна судьба отца и сестры.

Спустя некоторое время, показавшееся Вальтеру вечностью, он понял, что Йеттель больше не кричит. Она стояла перед ним с повисшими руками, ее плечи вздрагивали. Только тогда Вальтер наконец смог прикоснуться к ней, взять ее за руку. Молча он повел жену в дом.

Овуор, который обычно никогда не покидал кухню, не вскипятив чаю к ужину, стоял перед горящим камином, глядя на сложенные рядом поленья. Регина тоже была здесь. Она сняла резиновые сапоги и уселась с Руммлером под окном, как будто всегда там сидела. Собака лизала ей лицо, но она смотрела на пол, покусывая прядку волос и все время прижимаясь к массивному телу животного. Вальтер понял, что его дочь плачет. Ей больше ничего не нужно было объяснять.

– Мама обещала, – всхлипывала без слез Йеттель, – быть со мной, когда я буду рожать второго ребенка. Она мне твердо пообещала, когда Регина родилась. Ты разве не помнишь?

– Нет, Йеттель, не помню. От воспоминаний только хуже. Сядь-ка.

– Она правда мне обещала. А мама всегда держала свое слово.

– Тебе нельзя плакать, Йеттель. Слезы для таких, как мы, роскошь. Это цена, которую мы должны были заплатить за то, что спаслись. Теперь по-другому уже не будет. Ты не только дочь, но и мать.

– Это кто так говорит?

– Господь Бог. Он сказал мне это в лагере через Оху, когда я не хотел продолжать такую жизнь. И не беспокойся, Йеттель. Детей у нас больше не будет, пока не наступят спокойные времена. Овуор, принеси мемсахиб стакан молока.

Овуор еще дольше, чем в дни без соли, решал, какое же полено бросить в очаг. Вставая, он смотрел на Йеттель, хотя обращался к Вальтеру.

– Я, – сказал он языком, который долго не хотел слушаться его, – подогрею молоко, бвана. Если мемсахиб будет много плакать, у тебя опять не будет сына.

И он, не оборачиваясь, пошел к двери.

– Овуор, – крикнула Йеттель, и от безмерного удивления ее голос наконец снова стал сильным, – откуда ты знаешь?

– Все на ферме знают, что у мамы будет маленький, – сказала Регина, притянув голову Руммлера себе на колени. – Все, кроме папы.

8

Доктор Джеймс Чартере заметил, что у него подрагивает левая бровь, а внутри растет неприятное недоумение, когда его любимую картину, на которой были изображены великолепные охотничьи собаки, заслонили две неизвестные ему женщины. Они были от него еще по крайней мере в двух шагах и уже протянули ему руки. Этого было достаточно, чтобы понять: они с континента. Как всегда незаметно взглянув на маленькую желтую карточку возле чернильницы, доктор укрепился в своем подозрении. Под иностранным именем стояла заметка, что пациентку записала на прием администрация «Стагс хэд» [19]19
  «Stag’s Head» – «Оленья голова» (англ.).


[Закрыть]
.

С начала войны на отели нельзя было положиться. Очевидно, они были не в состоянии делать правильные выводы о благосостоянии гостей, которые изменили весь уклад жизни в колонии. Раньше в единственном отеле Накуру жили исключительно окрестные фермеры, которые, сдав детей в школу, разрешали себе провести пару свободных дней, наслаждаясь иллюзией жизни в большом городе, или им нужно было к врачу или по делам в какое-нибудь окружное учреждение. В те времена, которые Чартере уже обозначал как «старые добрые», хотя в действительности с тех пор не прошло и трех лет, в «Стагс» еще иногда останавливались охотники, в основном американцы. Это были крепкие симпатичные парни, которым уж точно не нужен был гинеколог и с которыми доктор мог, позабыв о профессиональных обязанностях, просто от души поболтать.

Чартере, который никогда не заставлял новых пациенток ждать дольше, чем это было необходимо, в этот раз, с трудом подавив вздох, дал себе время для дальнейших безрадостных размышлений. Ему больше не нравилось жить в Накуру. Если бы не эта война, то после смерти тетушки, оставившей ему неожиданно большое наследство, он мог бы позволить себе открыть практику в Лондоне. Он всегда мечтал жить на Харли-стрит, но, неосмотрительно женившись вторым браком на дочери фермера из Наиваши, почти потерял эту цель из виду. Молодая жена всегда могла заставить его поменять точку зрения, а теперь она так панически боялась блицкрига, что ни в коем случае не соглашалась на переезд в Лондон. Он утешал себя выросшим чувством собственного достоинства, в котором отказывал себе долгие годы, и больше не принимал пациенток не своего круга.

Скрупулезно соскребая с оконного стекла дохлую муху, он рассматривал в него посетительниц, без приглашения усевшихся на стулья перед его столом, между прочим, совсем недавно обитые. Сомневаться не приходилось – та, что помоложе, была явно не его круга и проникла она сюда только по невнимательности мисс Коллинз, работавшей у него всего месяц и еще не развившей чутье на важные для него вещи.

Старшую, подумал Чартере с налетом некоторого интереса, который перед лицом неизбежно надвигавшегося неприятного разговора был весьма неуместен, можно было бы принять за леди из английской провинции, не открывай она рта. Она была стройной, ухоженной, казалась весьма уверенной в себе особой, и у нее были красивые светлые волосы, которые очень нравились ему у женщин.

Она походила на норвежку, такая же изящная. В любом случае, по ней было видно, что эта дама привыкла ходить по дорогим врачам.

Пациентка была по меньшей мере на шестом месяце, и, как видел Чартере, здоровье у нее было не в том состоянии, которое он так ценил у беременных, когда не ожидалось никаких неприятных осложнений. На ней было платье в цветочек, показавшееся ему типичным для континентальной моды тридцатых годов. Смешной белый кружевной воротничок выглядел почти гротескно и напомнил ему о мелкобуржуазных дамах Викторианской эпохи и о том обстоятельстве, что как раз с этим сословием он до сих пор никогда не сталкивался. Платье подчеркивало грудь и делало из живота шар, что Чартере допускал только непосредственно перед родами. Определенно, женщина уже на первом месяце беременности ела за двоих. Этих иностранцев никак не отучить от их нелепых привычек. Она была бледна и напряжена, запугана, как служанка, ожидающая внебрачное дитя, и притом всем своим видом показывала, что беременность для нее – наказание. Эта точно ныла по любому поводу. Чартере откашлялся. Он не много общался с людьми с континента, но впечатления были незабываемые. Все они отличались чрезвычайной чувствительностью и не могли вытерпеть боль, когда это было нужно.

В первые военные месяцы Чартере помог разродиться близнецами жене одного еврея-фабриканта. Пароходы стали ходить реже, и супругам не удалось вовремя вернуться в Англию. Они, правда, были очень вежливы и даже, не сказав ни слова, уплатили сильно завышенный гонорар, который Чартере в кругу коллег называл «компенсацией врачу за моральный ущерб». И все-таки этот случай он вспоминать не любил. Он показал ему, что у еврейской нации не хватает дисциплины, чтобы в решающий момент стиснуть зубы.

Тогда доктор Чартере решил, что больше никогда не станет связываться с пациентками, которые не соответствуют его менталитету. Не собирался он и в этот раз делать исключение, которое только обременило бы обе стороны. И уж точно не для женщины, у которой, очевидно, даже платья, подходящего для такого случая, не было.

Когда Чартере уже не мог придумать, что бы ему еще такого сделать с окном, которое он уже несколько раз открыл и закрыл, он обернулся наконец к своим посетительницам. Смутившись, доктор заметил, что блондинка уже что-то говорила. Да, это было как раз то, чего он и боялся. Акцент у нее был исключительно неприятный, совсем без того очаровательного норвежского звучания, которое он слышал в новых милых фильмах.

Блондинка как раз сказала:

– Меня зовут Хан, а это миссис Редлих. Она себя плохо чувствует. Начиная с четвертого месяца.

Чартере снова откашлялся. Это было не приятное покашливание, а звук с точно дозированной резкостью, который давал понять, что о дальнейшей доверительности не может быть и речи, пока ситуация не прояснится.

– Пожалуйста, о гонораре не думайте.

– Я и не думаю.

– Да, да, конечно, – согласилась Лилли, попытавшись, не показав виду, проглотить смущение. – Просто с этим уже все улажено. Миссис Уильямсон посоветовала нам обратить на это ваше внимание.

Чартере усиленно вспоминал, где и когда он слышал это имя раньше. Он уже хотел было сказать, что у него никогда не было пациентки по имени Уильямсон, и тут вспомнил, что два года назад в Накуру поселился зубной врач с такой фамилией. А еще через некоторое время Чартере припомнил, где он еще слышал это имя за пределами своего круга. Несчастный мистер Уильямсон хотел вступить в клуб по игре в поло, но туда не принимали евреев. Очень неприятная была история. По меньшей мере, такая же провокация, как и обсуждать с врачом его гонорар еще до того, как он осмотрел больную.

Чартере почувствовал себя оскорбленным, но все-таки попытался сохранить непринужденность.

Может, у этих людей с континента считается нормальным вот так в лоб говорить на такие щекотливые темы. К сожалению, у них, судя по всему, имелась также преувеличенная потребность в общении. Это ему стало ясно, когда он понял, что надо было вовремя остановить поток речи у блондинки. Она уже рассказывала ему какую-то ужасно запутанную историю о незнакомых людях из Германии, которые, очевидно, имели непосредственное отношение к беременности.

– А как получилось, что она живет в «Стагс хэд»? – перебил врач Лилли. И тотчас рассердился на себя за резкость, ведь она абсолютно не соответствовала его всегдашней приветливости, которую все так ценили.

– Беременность с самого начала была сложной. Мы подумали, что моя подруга не сможет родить ребенка на ферме, без помощи врача.

Умнее будет не задавать лишних вопросов, подумал Чартере, чтобы не пришлось браться за этот случай только потому, что он слишком рано углубился в медицинскую часть проблемы. Натянуто улыбнувшись, он поборол свое неудовольствие.

– Она, наверное, не говорит по-английски? – спросил он, кивнув в сторону Йеттель так безучастно, словно даже смотреть на нее было необязательно.

– Совсем немножко, да вообще-то почти не говорит. Поэтому я и приехала. Я живу в Гилгиле.

– Очень мило с вашей стороны. Но вы ведь вряд ли останетесь до родов и не захотите переводить, стоя рядом со мной в родильном зале.

– Нет, – пробормотала Лилли. – То есть так далеко мы еще не заглядывали. Миссис Уильямсон порекомендовала вас как врача, который сможет нам помочь.

– Миссис Уильямсон, – ответил Чартере после паузы, которая показалась ему соответствующей ситуации, не очень длинной и уж точно не слишком краткой, – живет здесь не так давно. А то бы она наверняка порекомендовала доктора Арнольд. Вот она – как раз то, что вам надо. Необычный доктор.

Он был настолько рад и удивлен, что именно в этот момент нашел такое элегантное решение проблемы, что с большим трудом мог скрыть свое удовлетворение. Старая добрая Джанет Арнольд и правда была его единственным спасением. Иногда он забывал, что она теперь живет в Накуру. Она годами разъезжала на своем дребезжащем «форде», который сам по себе был отдельным номером в программе, по самым захолустным углам, помогая появиться на свет младенцам на фермах и в резервациях.

Старая дева была помесью Флоренс Найтингейл [20]20
  Легендарная английская сестра милосердия (1820–1910), самоотверженно спасавшая раненых во время Крымской войны 1853–1856 гг.


[Закрыть]
и ирландского упрямца и вообще ни во что не ставила вопросы вкуса, этикета и традиции. В Накуру вечная революционерка лечила индусов и уроженцев Гоа и, конечно, множество негров, которые ей, наверно, и цента не уплатили, ну и естественно, она не могла бросить нищих европейцев, для которых даже простой перелом руки превращался в настоящую финансовую катастрофу. Во всяком случае, у Джанет Арнольд пациентами были те, кому было все равно, что она далеко не так молода, да к тому же имела абсолютно не присущую истинным британцам манеру высказывать свое мнение без спросу.

Чартере отложил календарь, который он обычно листал, когда, к сожалению, приходилось называть вещи своими именами, и сказал:

– Я не тот, кто вам нужен, поскольку в ближайшее время собираюсь как следует отдохнуть. А миссис Арнольд, – улыбнулся он, – вам понравится. Она говорит на нескольких языках. Может, и на вашем тоже.

Ему было немного неприятно, что последняя фраза была сформулирована не совсем тактично, поэтому он продолжил с благоволением, которое счел весьма удавшимся:

– Я с удовольствием дам вам рекомендацию для доктора Арнольд.

– Спасибо, не стоит, – сказала Лилли.

Она подождала, пока ярость не превратится в маленькие резкие толчки где-то внутри, и потом продолжила тем же спокойным голосом, каким говорил врач, но по-немецки:

– Ах ты, надменная свинья, мерзкий ты докторишка. Это мы уже проходили, когда отказываются лечить евреев.

У Чартерса только слегка дрогнула бровь, когда он удивленно переспросил:

– Пардон?

Но Лилли уже встала, потянув за собой со стула Йеттель, которая, тяжело дыша, одновременно старалась расправить плечи. Они молча вышли из кабинета. В темном коридоре обе прыснули со смеху, и этот глупый смех, от которого они не смогли удержаться, вытеснил беспомощность и внутренний холод из их душ. И только когда обе вдруг прекратили хохотать, они заметили, что плачут.

Лилли планировала побыть с Йеттель в Накуру хотя бы первые две недели, но уже на следующий день, получив письмо от мужа, была вынуждена вернуться в Гилгил.

– Я вернусь, как только Оха меня отпустит, – утешала она Йеттель. – И в следующий раз мы привезем Вальтера. Сейчас важно не оставлять тебя подолгу наедине с твоими мыслями.

– Не беспокойся, я себя хорошо чувствую, – сказала Йеттель. – Главное, что я больше никогда не увижу Чартерса.

Но первый день без опеки Лилли, без ее заразительного оптимизма состоял только из черных дыр одиночества.

«Я хочу немедленно вернуться домой», – написала она Вальтеру, но марок, чтобы отправить письмо, у нее не было, а попросить их у администратора отеля она стеснялась из-за своего плохого английского. Однако уже в конце недели то, что письмо так и не было послано, показалось ей знаком судьбы.

У Йеттель изменилось отношение к самой себе. Она вдруг осознала, что Чартере и его унизительное обращение с ней ее совсем не оскорбили, но странным образом придали ей мужества, чтобы признаться себе в том, что она долгое время вытесняла из своего сознания.

Ни она, ни Вальтер не хотели второго ребенка, но ни один не решился произнести это вслух. Теперь, когда Йеттель осталась наедине со своими мыслями, ей больше не было нужды заниматься самообманом. Она призналась себе, что ей не хватит сил жить на ферме с грудным ребенком, в постоянном страхе оказаться без врачебной помощи в решающий момент. Но она не стыдилась больше своей слабости. И она уже меньше стыдилась того, что за комнату в отеле «Стагс хэд» заплатили Ханы и маленькая еврейская община Накуру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю