Текст книги "Погребенный светильник"
Автор книги: Стефан Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Одиннадцать старцев сошлись вместе. В стороне остался только ребенок, еще не достигший возраста, когда мальчиков допускают к молитве. С бьющимся сердцем он смотрел, как старики вынули из узлов молитвенные плащи, как накрыли ими голову и плечи и повязали ремни на лоб и руку – левую, ту, что ближе к сердцу. Потом они повернулись к востоку – туда, где лежит Иерусалим, и возблагодарили Бога, сотворившего мир, и восславили восемнадцатью благословениями Его совершенство. Они тихо пели и бормотали, раскачиваясь взад-вперед в ритме речи. Мальчик не мог разобрать все слова, но он видел, что одиннадцать стариков раскачиваются во время пения так же страстно, как недавно раскачивались кусты на Божьем ветру. После торжественного возгласа «Аминь!» все они поклонились, снова сложили свои молитвенные плащи и стали собираться в дорогу. Теперь они казались еще старше, эти старики; в медленно пробуждающемся свете утра резче обозначились морщины на лбу, глубже легли тени под глазами и вокруг рта. Словно вернувшись из собственной смерти, они устало поплелись дальше: им предстояла последняя, самая мучительная часть пути.
Италийское утро уже дышало жаром, когда одиннадцать старцев и мальчик добрались до гавани в Порте – туда, где Тибр вяло и неохотно сбрасывает в море свой желтый поток. На рейде, готовые к отплытию, ожидали несколько кораблей; один за другим они отчаливали, победоносно подняв вымпелы на мачте и набив трофеями широкое брюхо. Одно-единственное судно, стоявшее у берега на якоре, жадно поглощало последнюю добычу из переполненных телег. Послушно, одна за другой, телеги вставали под разгрузку; по деревянным трапам сновали рабы с тяжелой поклажей на коричневых спинах или крепких головах, спеша перетащить на судно ящики и сундуки, набитые золотом, и круглые амфоры с вином. Но видно, хозяину судна трудно было угодить, и потому надзиратели-вандалы подгоняли рабов бичами, чтобы те поторапливались. И наконец неразгруженной осталась всего одна телега, та самая, за которой всю ночь следовали старцы, телега со светильником. Ее груз еще был скрыт под соломой и тряпками, но старики не спускали с него горящих глаз, с трепетом ожидая снятия покровов. Наступал решающий момент, чудо должно было свершиться: сейчас – или никогда.
Только мальчик не глядел на телегу. Словно зачарованный, он смотрел на море, которое увидел впервые. Перед ним, вплоть до резкой черты, где водная гладь касалась неба, синело бесконечное выпуклое зеркало, сияло пространство, показавшееся ему более огромным, чем впервые увиденный им купол ночи с россыпью звезд на небосводе. Замерев от восторга, он следил за игрой волн. Вон как они догоняют и толкают друг друга, вон одна перескочила через спину другой, а потом, вспенившись, с тихим булькающим смехом превосходства убежала прочь, чтобы появиться снова и снова. И чудилась ему в этой игре такая радость, о которой он никогда не смел и мечтать в духоте своей тесной нищей боковой улочки. Его впалую детскую грудь распирало желание стать большим и сильным, впитать в себя весь воздух и весь мир, ощутить дыхание радости до самых глубин своей по-еврейски запуганной крови. Что-то неодолимо влекло его к влажной стихии, и восхищенный мальчуган тянул к ней ручонки, пытаясь почувствовать хотя бы дуновение этой бесконечности на собственной коже; зрелище такого света и такой красоты переполнило его неведомым прежде ощущением счастья. Ах, как здесь было привольно, как свободно и как нестрашно! Словно белые стрелы, падали вниз и взмывали вверх чайки, красивые корабли раздували на ветру мягкие шелковые паруса. И когда мальчик, закрыв глаза, запрокинул голову, чтобы вдохнуть соленого прохладного воздуха, ему вдруг припомнились первые выученные наизусть слова: «В начале сотворил Бог небо и землю». И впервые имя Бога, которое вчера твердили старцы, наполнилось смыслом и обрело форму.
Он вздрогнул, услышав крик. Все одиннадцать старцев кричали теперь в один голос, и он тут же бросился к ним. Только что с последней телеги сорвали покровы, и, когда рабы-берберы, стоя на телеге, наклонились, чтобы выволочь из-под груды добра серебряную статую Геры (а она весила несколько центнеров), кто-то из них отшвырнул подвернувшийся под ногу светильник, и менора с грохотом скатилась на землю. Вопль ужаса вырвался из груди старцев. Они увидели, как святыня, которую некогда созерцал Моисей и благословил Аарон, святыня, стоявшая на алтаре Господа в доме Соломона, валяется теперь в конском навозе, оскверненная грязью и пылью. Черные рабы с любопытством обернулись на внезапный крик. Они не понимали, почему эти седобородые глупцы так дико вопят и хватают друг друга за руки, образуя живую цепь, вздрагивающую от боли: ведь никто не причинил им никакого зла. Но бич надсмотрщика уже засвистал по обнаженным телам рабов, и они снова погрузили руки в солому, извлекая из-под нее блещущую порфиром стелу, а вслед за ней какую-то мощную статую, которую они, подвесив на канаты, как убоину, за шею и ноги, потащили по трапу на судно. Утроба телеги быстро опорожнялась. Только светильник, вечный и нетленный, лежал под телегой, наполовину скрытый колесом и никем не замечаемый. И в дрожащих, цепляющихся друг за друга старцах забрезжила надежда: может быть, разбойники в спешке забудут про светильник! Может быть, так и не обратят на него внимания! Может быть, сейчас, в самый последний момент, произойдет чудо спасения!
Но тут один из рабов заметил светильник, нагнулся, подобрал его и водрузил себе на плечи. Высоко поднятая менора сверкнула на солнце, и ее сияние, казалось, озарило самый день. Впервые в жизни старики увидели утраченную святыню своего народа. Увы, они сподобились лицезреть свой самый драгоценный символ лишь в тот момент, когда он уже снова удалялся от них на чужбину. Поддерживая золотую менору обеими руками, правой и левой, чтобы удержать в равновесии тяжелую, очень тяжелую ношу, широкоплечий негр направился к шаткому трапу: еще пять шагов, четыре шага – и святыня исчезнет навсегда! Словно притянутые тайной силой, одиннадцать стариков, держась друг за друга, теснились к трапу. Вожделея взглядом и устами, чуть не ослепнув от слез, брызжа слюной, бормоча безумные слова, шатаясь, как пьяные, они пытались хотя бы коснуться святыни последним благоговейным поцелуем. Один рабби Элиэзер сохранил самообладание, несмотря на всю свою муку. Он сжал руку мальчика с такой силой, что тот чуть не закричал от боли.
– Гляди, гляди туда! Ты будешь последним, кто видел нашу святыню! Ты засвидетельствуешь, что они отняли, украли ее у нас!
Ребенок не понимал его слов. Но всем существом он чувствовал боль остальных, ощущал творящуюся здесь несправедливость. Не помня себя от обиды, жгучей детской обиды, семилетний мальчик вырвал руку и бросился за негром, который как раз ступил на трап, шатаясь под тяжестью поклажи. Да как он смеет забирать наш светильник, этот чужой человек! Ребенок накинулся на крепкого мужчину, пытаясь отнять у него похищенное добро.
Внезапный удар чуть не сбил с ног тяжело нагруженного раба. Ребенок повис у него на руке, и раб, не удержав равновесия на узкой шаткой доске, свалился с нее, увлекая за собой ребенка. Светильник с грохотом скатился вниз, придавив правую руку мальчика и причинив такую страшную боль, словно обрушившаяся тяжесть раздавила и размолола все его тело и кости. Он дико завопил, но его крик потонул в общем гвалте. Ибо теперь кричали все сразу. При виде повторного святотатства – меноры, вторично брошенной в грязь, в ужасе рыдали старцы. С кораблей что-то кричали разгневанные вандалы. В тот же момент подбежал надсмотрщик и отогнал бичом плачущих стариков. Между тем разозлившийся раб встал, отпихнул ногой стонущего ребенка, снова взвалил на плечи светильник и теперь чуть ли не бегом понес его по трапу на корабль.
Одиннадцать стариков не глядели на мальчика. Никто не заметил, что он лежит на земле, корчась от боли. Они с содроганием смотрели не вниз, а вверх, на светильник, возносящийся на плечах раба, и семь его бокалов были как жертва, приносимая Богу. На борту менору равнодушно схватили чужие руки и швырнули на груду прочей добычи. Раздался пронзительный свист, звякнула цепь поднятого якоря, и в трюме, где сидели прикованные к скамьям пленники, сорок гребцов одновременно вынесли вперед и отвели назад весла. Один рывок – и корабль соскользнул с места. Забурлила над килем белая пена, и коричневое тело заколыхалось на волнах, как будто оно жило и дышало. Распустив паруса, галеон уходил с рейда в открытое, бесконечное море.
Одиннадцать старцев не сводили глаз с исчезающего корабля. Они в очередной раз взялись за руки и снова дрожали, являя собой одну сплошную цепь ужаса и боли. Не признаваясь друг другу, все они втайне надеялись: вот сейчас, в эту минуту свершится чудо! Но уносимый попутным ветром корабль легко и изящно ускользал прочь на всех парусах. Его силуэт терялся вдали, и вместе с ним в безбрежном море печали исчезала их последняя надежда. Наконец кораблик, маленький, как ласточкино крыло, скрылся из виду, и полные слез глаза стариков уже не различали на горизонте ничего, кроме опустевшей синевы. Все упования оказались напрасными. Светильник, вечно блуждающий, навеки утраченный, снова удалялся на чужбину!
Только теперь, отведя взгляд от моря, старики вспомнили о мальчике, который лежал, плача, на том самом месте, где упавший светильник размозжил ему руку. Они подняли истекающего кровью ребенка и уложили на носилки. Всех мучил стыд, ведь мальчуган по-детски наивно совершил то, на что не осмелился никто из мужчин. Абталион со страхом думал о женщинах. Что он скажет матери и дочери, когда приведет домой искалеченного внука? И только рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный, нашел слова утешения:
– Не браните себя и не браните его. Вспомните Писание, вспомните, что Бог покарал смертью человека, прикоснувшегося к ковчегу, чтобы поддержать его. Ибо Бог не желает, чтобы мы касались святынь плотскими руками. А этого ребенка Господь пощадил и только разбил ему руку. Может быть, в этой боли есть благословение и призвание.
Потом он нежно склонился над стонущим мальчиком:
– Не противься твоей боли, но прими ее в себя. В этой боли тоже есть наследие. Ведь наш народ жив страданием, только в горе мы черпаем творческую силу. С тобой произошло нечто великое, ибо ты коснулся святыни, и повреждена лишь твоя плоть, а не жизнь. Может быть, ты избран этой болью и смысл избрания скрыт в твоей судьбе.
Во взгляде мальчика читалось доверие и сила: мудрый старец похвалил его, и гордость превозмогла жгучую боль. И пока они несли его домой, со сломанной рукою, ни один стон не сорвался больше с его губ.
* * *
С той ночи, когда на Римскую империю напали вандалы, прошло много беспокойных лет, и в одну человеческую жизнь вместилось больше событий, чем обычно происходит за семь поколений. В Риме сменился император, потом еще один и еще один, первого звали Авит, а следующих Майориан и Ливий Север и Антемий. Каждый император либо убивал, либо изгонял предыдущего, снова германские племена захватывали и грабили город, снова – на протяжении одного-единственного поколения – избирали и свергали других императоров, и последними из них римлянами были Глицерий и Юлий Непот и Ромул Августул, но их сменили суровые северные воины Одоакр и Теодорих, государи готов. Готские короли считали, что их империя, закаленная дисциплиной и опоясанная железом, переживет века, а она разложилась и погибла в течение все того же одного поколения. Между тем на севере кочевали и воевали другие племена и народы, и по ту сторону моря возвысился другой Рим – Византия. С той ночи, когда из Porta Portuensis была увезена менора, тысячелетний город на Тибре не знал больше ни мира, ни покоя.
Все одиннадцать старцев, провожавшие светильник в то последнее странствие, давно скончались; уже умерли и были погребены их дети и состарились внуки, но все еще был жив Вениамин, внук Абталиона, свидетель той вандальской ночи. Мальчик превратился в юношу, юноша стал мужчиной, мужчина седым стариком. Семеро его сыновей успели умереть, а дети его детей были перебиты во времена Теодориха, когда чернь сожгла синагогу. Однако он, со своей размозженной рукой все еще жил. Он устоял, как мощное дерево в лесу, одиноко возвышающееся среди бурелома. Древний старец многое испытал на своем веку, видел смерть цезарей и гибель империй; и только его самого, Вениамина, смерть почтительно обходила стороной, имя его славилось среди евреев и считалось почти святым. Из-за искалеченной руки они называли его Марнефеш, то есть человек, которого Бог подверг суровому испытанию. Они почитали его как последнего и единственного свидетеля, который сподобился собственными глазами увидеть светильник Моисея, светильник из храма Соломона, ту самую менору, лишенную своего света и похороненную во тьме сокровищницы вандалов. Когда в Рим прибывали купцы из Ливорно, Генуи и Салерно, из Майнца и Трира и левантийских стран, они первым делом шли к его дому, чтобы воочию увидеть человека, который воочию видел святыню Моисея и Соломона. Они почтительно кланялись старцу, и с трепетом глядели на сломанное плечо, и ощупывали пальцами ладонь, которая некогда прикоснулась к светильнику. И хотя они знали во всех подробностях, что случилось в ту ночь с Вениамином Марнефешем – ибо в те времена слухи распространялись так же быстро, как в наше время – письмена, – они всегда просили его снова поведать им о проводах меноры. И старец с неизменным терпением каждый раз описывал похищение светильника. И когда он вспоминал о предсказании рабби Элиэзера, Чистого-и-Ясного, чей прах давно покоился в могиле, борода его излучала дивный блеск. Он заклинал их не отчаиваться, ибо странствие священной реликвии еще не завершено; светильник вернется в Иерусалим, и тогда закончится их собственная отверженность, и народ вновь соберется вокруг своего спасенного символа. Так что все они находили у него утешение и вплетали его имя в свою молитву: да пребудет он еще долго со своим народом, ибо он утешитель, свидетель, последний, кто видел святыню храма.
И Вениамин, подвергнутый суровому испытанию, дитя той далекой ночи, дожил до семидесяти, и восьмидесяти, и восьмидесяти пяти, восьмидесяти семи лет. Уже сгорбилась под гнетом времени его спина, затуманился взор, и иногда среди белого дня его охватывала усталость. Но никто из евреев Рима не хотел верить, что смерть может иметь над ним власть, ибо его существование было для них залогом и обещанием великого события. Им казалось немыслимым, что эти глаза, узревшие светильник Господа, могут закрыться навек прежде, чем увидят возвращение меноры. И евреи оберегали его присутствие как знак Божественной воли. Без него не обходилось ни одно торжество, ни одно богослужение. Когда он проходил мимо, старейшины почтительно склонялись перед древним старцем, каждый посылал вслед ему благословения, и где бы ни собирались они в горе или радости, главное место за столом они оставляли для него.
* * *
Вот и на этот раз, в самый печальный день года, в день разрушения храма, девятого ава, в этот приснопамятный день, который сделал их отцов бездомными и рассыпал, словно соль, по всем странам света, евреи Рима, собравшиеся за городом, по обычаю, почтительно приветствовали старейшего и достойнейшего члена общины Вениамина Марнефеша. Дом молитвы давно осквернила враждебная чернь, и в этот день скорби они собрались на кладбище, где в чужой земле были погребены их отцы. Поминая своих мертвых, евреи жаловались друг другу на собственное изгнание. Сыновья сидели среди отцовских могил или на уже разбитых камнях; они знали, что отцы завещали им свою печаль, и читали на могильных плитах имена своих предков и хвалу им. На некоторых камнях над именами были высечены знаки: две скрещенные руки как свидетельство священного сана, или сосуд для омовения левитов, или лев, или звезда Давида. Изображение меноры на одной из уцелевших стоячих плит означало, что здесь вечным сном спит мудрец, который и сам был светочем в Израиле. Перед этой могильной плитой, обратив к ней взгляд, сидел в кругу прочих Вениамин Марнефеш. Посыпав голову пеплом, разорвав одежду, молящиеся, как прибрежные ивы, склонялись над черными водами своего горя.
* * *
День близился к вечеру, и солнце уже почти скрылось за стволами пиний и кипарисов. Вокруг сидящих на корточках евреев, как вокруг гнилых пней, носились отчаянно пестрые мотыльки; стрекозы с радужными крыльями беззаботно садились на их согбенные спины, а в густой траве, примятой их башмаками, резвились жуки. Золотистая листва, пряно благоухая, шелестела на легком ветру, но евреи не поднимали глаз и не находили радости в душе. Они все больше и больше углублялись в свою печаль, в общую жалобу; снова и снова вспоминали о поражении своего народа. Они не ели, не пили, не замечали светлого дня; они только стенали и сетовали и жаловались друг другу на разрушение храма и пели о падении Иерусалима. И хотя каждое слово этих горестных песнопений давным-давно запечатлелось в каждой капле их крови, они повторяли их снова и снова, чтобы обострить боль и почувствовать как эта обостренная боль снова и снова разрывает им сердце. В этот горестный день они не желали чувствовать ничего, кроме горя, и, вспоминая о собственной отверженности и угнетенности, оплакивали страдания и унижения своих мертвых, растравляли память о тяжелой судьбе своего народа. И так же, как эти евреи в Риме, евреи во всех городах и общинах земли, от края до края света, в тот же час сидели у могил, посыпав головы пеплом и разорвав одежды, и возносили одну и ту же жалобу, плач Иеремии о падении Иерусалима, обесчещенной дщери Сиона. И все они знали, что эта мука и этот плач отверженных были их единственной общностью на земле.
И пока они сидели и бормотали и стенали и растравляли себе душу болью и воспоминаниями, солнце незаметно усиливало жар, и темные стволы пиний и кипарисов, словно освещенные изнутри, приобретали красноватый оттенок. День великого горя, девятое ава, медленно клонился к вечеру, и приближался час последней молитвы, когда заскрипели ржавые ворота и кто-то вошел на кладбище. Молящиеся слышали скрип ворот, но не поднялись, и вошедший тоже остановился, ожидая окончания молитвы. И только тогда раввин приветствовал вошедшего словами:
– Будь благословен, новоприбывший. Мир тебе, еврей!
– Будьте и вы благословенны, живущие здесь, – отвечал незнакомец.
И снова раввин задал свой вопрос:
– Откуда ты прибыл и какой ты общины?
– Моей общины больше нет. Я бежал на корабле из Карфагена. Произошли великие события. Юстиниан, император Византии, послал войско против вандалов, и полководец Велизарий взял штурмом Карфаген, этот оплот пиратов. Король вандалов в плену, а его царство уничтожено. Все, что за многие и многие годы награбили эти разбойники, Велизарий захватил в качестве добычи и везет в Византию. Война окончена.
Евреи глядели на него молча и равнодушно, не вставая с мест. Что им Византия? Что им Карфаген? Эдом все это и Амалек, вечный, извечный враг. Языческие племена всегда вели бессмысленные войны, то те, то эти побеждали, но никогда не одерживала победу справедливость. Какое им до них дело? Что значил для их души Карфаген, что значил Рим, что значила Византия, когда был лишь один город их печали: Иерусалим.
Только Вениамин Марнефеш, сурово испытанный Богом, поднял на пришельца настороженный взгляд:
– А светильник?
– Цел. Захвачен Велизарием в качестве трофея. И я слышал, что вместе с другими сокровищами менору везут в Византию.
Теперь только вздрогнули и другие. Теперь только они поняли вопрос Вениамина: значит, священный светильник снова окажется на далекой чужбине? Эта новость подействовала на их печаль, как смоляной факел, брошенный в угольную шахту. Они повскакали с мест и, перепрыгивая через могилы, стеная и плача, бросились к незнакомцу.
– Горе нам!.. В Византию!.. Снова за море!.. Снова на чужбину!.. Они опять выставят его напоказ, поволокут во время триумфа, как Тит, будь он проклят!.. Всегда в другую страну и никогда в Иерусалим! О горе, горе нам!..
Казалось, горячая сталь коснулась старой раны. Ибо во всех этих людях жило смутное беспокойство и страх: если святыни ковчега отправляются в странствие, придется следовать за ними и снова искать родину, которая вовсе не их родина. Со времени разрушения храма их жизнь много раз подвергалась разрушению. Одна беда спешила сменить другую. Все они рыдали и жаловались на судьбу, и маленькие птицы, мирно сидевшие на древнем камне, вспорхнули и улетели прочь, подальше от этой разгоряченной толпы мужчин.
Лишь один человек, старец Вениамин, молча сидел на покрытом мхом камне, пока другие бесновались и плакали. Непроизвольно сжимая руки, он тихо, словно во сне, улыбался надгробной доске со знаком меноры. В его морщинистом лице, обрамленном седой бородой, внезапно проступило что-то от ребенка, каким он был в ту ночь; морщины разгладились, мягко раскрылись губы, и, казалось, эта тихая улыбка пробежала с губ по всему телу, и он прислушался к самому себе, склонившись над самим собой.
Наконец один из стариков опомнился, устыдился своего буйства, благоговейно замер, потом тихо коснулся руки соседа. Все постепенно замолкли и теперь, затаив дыхание, глядели на старца, чья улыбка, подобно белому облаку, скользила над их темной болью. Наступила мертвая тишина.
И только в этой тишине Вениамин почувствовал, что все взгляды устремлены на него. С большим трудом, ибо он был уже слаб и хрупок, старик встал с разбитого камня и вдруг показался сильным, как никогда: высокий рост, лицо в серебряном обрамлении бороды и белый ореол волос вокруг маленькой шелковой кипы.
Никогда прежде они не сознавали так ясно, как в эту минуту, что Марнефеш, подвергнутый суровому испытанию, был послан им свыше. И Вениамин заговорил, и в словах его звучало благоговение молитвы:
– Теперь я знаю, почему Бог сохранил меня до этого часа. Я всегда спрашивал себя, зачем я все еще копчу небо, почему смерть щадит изможденного, бесполезного старика, которому все больше хочется умолкнуть навек. Я совсем было пал духом, ибо видел слишком много горя в своем народе и устал от упований. Но ныне я постигаю, что на меня в этой жизни еще кое-что возложено. Я видел начало, и теперь меня призывает конец дела.
Остальные с почтением внимали его темным речам. Наконец раввин спросил тихо:
– Что ты хочешь сделать?
– Я думаю, что Бог так долго сохранял мне жизнь и свет очей, чтобы я еще раз узрел светильник. Я отправлюсь в Византию. Может быть, старик завершит то, что не удалось ребенку, – спасет святыню.
* * *
Все дрожали от возбуждения и нетерпения. Казалось невероятным, что слабый старик сможет отобрать светильник у самого могущественного в мире императора, но каждый, как под гипнозом, готов был поверить в чудо. Нашелся лишь один скептик, который спросил:
– Как же ты выдержишь такое далекое путешествие? Подумай, три недели на море, зимой… Боюсь, у тебя не хватит сил.
– Сил всегда хватает, когда речь идет о святом. И в тот раз, уводя меня с собой, они тоже боялись, что такой малый ребенок не выдержит долгого пути, а я прошел его до конца. Пусть только кто-нибудь поедет со мной, ведь рука моя разбита. И пусть это будет человек сильный и молодой, чтобы он стал свидетелем для следующего поколения, каким стал для вас я.
Он обвел глазами собравшихся, останавливая испытующий взгляд на молодых людях. Они вздрагивали под этим пристальным взглядом, и сердце у них замирало. Каждый надеялся, что выбор падет на него, но предложить себя для этого поручения не осмелился никто. Все взволнованно ждали решения старика. Но тот лишь опустил голову и неуверенно пробормотал:
– Нет, не хочу решать. Не мое это дело – выбор. Бросьте жребий, Бог изберет мне подходящего спутника.
Мужчины сошлись ближе, вытащили сухие стебли из густой травы и, разломив их, разделили между собой длинные и короткую части. Жребий достался двадцатилетнему кузнецу Иоакиму бен Гамлиэлю. Был он высок и силен и мастер в своем ремесле, но они его не любили. Ибо он не знал Писания и нрав имел вспыльчивый и нетерпеливый. Руки его были замараны кровью: он убил в Смирне какого-то сирийца и бежал в Рим и стражники его не поймали. Втайне все удивлялись и негодовали, что жребий выпал именно этому грубому невежде, а не почтительному и набожному юноше. Однако старик, увидев, кого назначил ему в спутники жребий, лишь скользнул по Иоакиму взглядом и приказал:
– Готовься. Завтра вечером мы уезжаем.
Весь день после девятого ава римская община развивала бурную деятельность. Никто из евреев не занимался своими делами, каждый приносил и собирал деньги: бедные брали их под залог, а женщины отдавали свои украшенья и каменья. И во всех душах крепла уверенность, что вот есть у них избранник, который освободит менору из нового плена и убедит императора, как некогда Кира, вернуть народ на родину вместе с его священными принадлежностями. День и ночь они писали письма в Смирну, Никею, Салоники, Тарсос, Трапезунд и на Крит, всем общинам Востока, чтобы те послали своих людей в Византию собирать деньги на святое дело освобождения. Они заклинали братьев в Византии и Галатее заранее проложить все пути Вениамину Марнефешу, кого Бог подверг суровому испытанию и призвал к великому деянию; а женщины собирали в дорогу плащи и подушки и провизию, дабы благочестивые уста праведника не коснулись на корабле никакой скверны. И хотя власти Рима запретили евреям ездить в телегах или верхом, они тайно заказали повозку от ворот города до гавани, чтобы старец отправился в плавание не слишком утомленным.
И как же они удивились, когда Вениамин отказался ехать в повозке! Упрямый старик собирался пройти пешком весь путь до гавани, который он проделал восемьдесят лет назад, будучи малым ребенком. Поначалу это предприятие – пройти пешком до моря – показалось им безумным и невозможным. Но вид старика поразил их, ибо со времени получения известия о гибели Карфагена он словно помолодел: казалось, его слабеющая плоть обрела новую силу, старая кровь снова согрелась, а голос, обычно невыразительный и еле слышный, зазвучал теперь властно и уверенно. Старик почти гневно отклонил их заботу, и они почтительно ему повиновались.
Всю ночь мужчины римской общины провожали Вениамина Марнефеша, своего избранника, по той же дороге, по которой их предки шли когда-то за светильником Господа. На тот случай, если бы старика оставили силы, его спутники тайно захватили с собой заплечные носилки. Но старик уверенно шагал впереди всех. Он молчал, погрузившись в воспоминания. У каждого камня и каждого поворота дороги, где он с тех пор не бывал ни разу, все яснее оживал звездный час его детства. Вениамин припоминал все, что тогда случилось. В теплом ветре ему чудились голоса мертвых, всплывало в памяти каждое сказанное тогда слово. Вот здесь, справа, жарким пламенем догорал сожженный дом, а здесь стоял верстовой столб, и у путников душа ушла в пятки, когда они заметили разъезд нумидийских всадников. Он вспомнил каждый свой вопрос и каждый услышанный ответ. И, дойдя до места, где в тот раз старики молились утром у края дороги, он надел молитвенный плащ и ремни, повернулся лицом к востоку и вознес молитву. Ту, которую возносили по утрам его отцы и деды, ибо она хранится в крови и таинственно перетекает из рода в род, и ее будут читать дети всех поколений, и дети внуков, и их самые далекие потомки.
Закончив молитву, старик сложил плащ и уверенно продолжил путь, словно набожные слова прибавили ему сил.
Спутники его оробели, потому что не поняли его странного поведения. Стояла поздняя осень, более поздняя, чем восемьдесят лет назад, до рассвета было еще далеко. Как же мог благочестивый еврей возносить молитву, если на небе нет ни проблеска утренней зари? Это было нарушением всех обычаев, грубым попранием традиции и Писания. Но все-таки они почтительно столпились вокруг молящегося Вениамина. Ибо то, что творил он, избранный, не могло быть неправедным. Они чувствовали, что этому человеку на этот раз позволено все. И если он еще до рассвета приносит благодарность Богу за сотворенный свет, значит, так тому и быть. И вот они дошли наконец до гавани, и он долго глядел на море. В душе его ожил ребенок, пропавший без вести, давно забытый ребенок, который восемьдесят лет назад впервые увидел морские волны и безбрежную даль. Море такое же, как тогда: глубокое и бездонное, как мысли Бога, подумал он благочестиво. И, как тогда, взор его просветлел от небесного света. Он благословил всех, кто проводил его, ибо прощался с ними навсегда. Потом вместе с Иоакимом он взошел на корабль. И как тогда отцы и деды, так и теперь потрясенные и взволнованные мужчины глядели на готовый к отплытию галеон. Судно дрогнуло и, подняв паруса, отчалило от берега. Они знали, что в последний раз видят того, кто был подвергнут суровому испытанию, и, когда корабль исчез за горизонтом, почувствовали себя осиротевшими бедняками.
Тем временем корабль стремительно и неутомимо скользил по воде. Начиналось волнение, и с запада надвигались темные облака. Рулевые c тревогой ожидали приближения бури, грозившей смертельной опасностью. Но, даже застигнутый непогодой и дважды отброшенный назад со своего пути, корабль выдержал шторм и невредимо достиг Византии через три дня после прибытия туда Велизария с добычей из Африки.
* * *
В то утро Византия – оплот империи и владычица мира с тех пор, как с главы Рима свалилась корона, кишела людьми, ибо уже много лет этому городу, который любил праздники и игры больше, чем Бога и справедливость, не обещали столь великолепного зрелища, как в этот раз. Велизарий, победитель вандалов, должен был провести в цирке перед басилевсом, повелителем мира, свое победоносное войско со всей добычей. На украшенных стягами улицах теснились бесчисленные толпы народа, сплошная человеческая масса, черная и бурлящая, как море, заполнила продолговатое овальное огромное пространство ипподрома глухим гулом нетерпеливого ожидания. Ибо крытая императорская трибуна, кафизма, кичливо перегруженная тяжеловесными колоннами и затыкавшая, замыкавшая огромный овал, как фаршированное яйцо, все еще пустовала. Из подземного хода, соединявшего это праздничное помещение с императорским дворцом, еще не появился басилевс.
Наконец пронзительный звук фанфар объявил о начале торжества. Первыми вышли и выстроились в шеренгу императорские гвардейцы, чьи красные одеяния и блистающие клинки образовали сверкающий фон церемонии; за ними прошуршали, мерцая шелками платьев, высшие сановники, священники и евнухи. И только после них, несомые в двух роскошных паланкинах, появились самодержец Юстиниан с золотой короной на голове, изогнутой, как нимб святого, и Теодора в сиянии своих драгоценностей. Они заняли места на императорской трибуне, и ярусы в едином порыве разразились криками бурного ликования. Все забыли, что на этом же ипподроме всего несколько лет назад та же толпа штурмовала ту же трибуну с тем же императором и в наказание тридцать тысяч человек были потом обезглавлены на том же месте; в глазах забывчивой массы победа гасит любую вину. Тысячи людей, одурманенных роскошью, кричали и бесновались, не помня себя от восторга. Тысячи глоток ревели и визжали на сотне языков, так что каменная ограда сотрясалась от эха. Весь город, весь мир сотрясался в приступе обожания крестьянского парня из Македонии и изящной женщины, которая некогда (старики еще помнили это) здесь же, на ипподроме, танцевала обнаженной, открыто выставляя свое тело на обозрение, а потом на продажу всякому желающему. Но и это было забыто, как каждое позорное деяние после победы и каждое насилие после триумфа.