Текст книги "Погребенный светильник"
Автор книги: Стефан Цвейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Стефан Цвейг
Погребенный светильник
Легенда
Был светлый июньский день 455 года, около трех часов пополудни. В римском цирке Максима только что закончился кровавый бой двух гигантов герулов со стадом гирканских кабанов, когда среди тысяч зрителей возникло все нарастающее беспокойство. Поначалу только ближайшие соседи заметили, как в обособленную, богато украшенную коврами и статуями ложу, где сидел император Максим со свитой, вошел гонец, покрытый дорожной пылью и явно разгоряченный бешеной скачкой. Едва он сообщил императору свою новость, как тот, нарушая все обычаи, в самый разгар игры, поднялся с места; за ним в столь же странной спешке последовал весь двор, а вскоре и сенаторы и прочие сановники покинули отведенные им места. Столь стремительный уход должен был иметь вескую причину. И хотя резкий звук фанфар объявил о начале нового боя со зверями и из раскрытой клетки навстречу коротким мечам гладиаторов с глухим рычанием выбежал черногривый нумидийский лев, темная волна беспокойства неотвратимо, как морская пена, захлестнула недоумевающие, искаженные страхом лица, разливаясь все дальше по рядам амфитеатра. Люди вскакивали, указывали на опустевшие места нобилей, вопрошали, кричали, шумели и свистели. Откуда ни возьмись, распространился нелепый слух, что вандалы, эти ужасные пираты Средиземноморья, с их мощным флотом, уже высадились в Порте и вот-вот захватят беззаботный город.
Вандалы! Сначала это слово едва слышно передавалось из уст в уста, но тихий шепот в одно мгновение превратился в истеричный, стоголосый, тысячеголосый вопль «Варвары! Варвары!». Грохот заполнил каменные ярусы цирка, и огромная человеческая масса, словно сметенная порывом урагана, в дикой панике устремилась к выходу. Всякий порядок был нарушен, люди обезумели. Преторианцы, солдаты охраны покидали свои посты и бежали вместе с толпой, перепрыгивая через скамьи, пробивая себе дорогу кулаками и мечами, растаптывая детей и женщин; у выходов образовались вопящие, визжащие человеческие водовороты.
Через несколько минут просторный цирк, где только что восемьдесят тысяч зрителей были сжаты в единую глухо гудящую глыбу, полностью обезлюдел. Залитый летним солнцем ступенчатый овал, мраморный, безмолвный и пустой, напоминал заброшенную каменоломню. Лишь внизу, на арене, откуда давно один за другим бежали гладиаторы, стоял, встряхивая черной гривой и оглашая неожиданную пустоту вызывающим рыком, забытый лев.
* * *
Это были вандалы. Один за другим прибегали теперь гонцы, и каждая новость была страшнее предыдущей. Вандалы, этот пронырливый, юркий, непоседливый народ, прибыли на парусниках и галерах; по дороге из Порты уже скачут на быстроногих долгошеих жеребцах берберские и нумидийские всадники в белых плащах, но это только авангард; завтра-послезавтра войско грабителей достигнет городских ворот, а город не готов к обороне. Наемная армия сражается где-то далеко, под Равенной, крепостные стены после набега Алариха лежат в развалинах. Никто не думает о защите. Богатые и знатные спешно навьючивают мулов и нагружают телеги, чтобы вместе с жизнью спасти хотя бы часть своего имущества. Но они опоздали. Ибо народ не потерпит, чтобы знатные граждане в счастье угнетали его, а в несчастье трусливо бросали.
И когда Максим, император, попытался вместе с обозом бежать из дворца, его встретили сначала проклятьями, а потом градом камней; возмущенный плебс накинулся на труса и насмерть забил своего жалкого императора дубинами и топорами прямо на улице.
И хотя потом, как и каждый вечер, закрыли ворота, но именно поэтому страх оказался полностью запертым в городе. Предчувствие чего-то ужасного, подобно гнилым болотным испареньям, повисло над притихшими неосвещенными домами. Темнота, как душное одеяло, прикрыла обреченный, дрожащий от страха город. А в вышине беззаботно и легко засияли вечно равнодушные звезды, и на лазурной стене небес повис, как всегда по ночам, серебряный рог месяца. Трепещущий Рим лежал без сна в ожидании варваров. Так приговоренный к смерти узник, опустив голову на плаху, ждет неотвратимого удара уже занесенного топора.
Между тем вандалы медленно, уверенно, размеренно, победоносно двигались от причала по опустевшей дороге на Рим. В образцовом порядке, печатая шаг, маршировали светловолосые, длинноволосые германские воины; нетерпеливо сбросив стремена, гортанно понукая прекрасных чистокровных коней, рвались вперед сыновья пустыни – темнокожие и угольно-черные нумидийцы. В самом центре процессии, снисходительно улыбаясь с высоты седла своим пехотинцам, ехал Гензерих, король вандалов. Старый, опытный воин, он давно знал от лазутчиков, что не стоит опасаться серьезного сопротивления, что на сей раз им предстоит не решающая битва, а всего лишь демонстрация силы. И в самом деле: никаких врагов не было видно. Только у Porta Portuensis, Портовых ворот, где кончается отлично вымощенная набережная и начинается внутренний квартал Рима, навстречу королю выступил папа Лев во всем великолепии своих инсигний и в сияющем окружении всего клира. Этот папа Лев, седобородый старец, прославился тем, что несколько лет назад вынудил грозного Аттилу пощадить Рим; тогда его просьба внушила язычнику-гунну непостижимое смирение. При виде его Гензерих тоже немедленно спешился и вежливо захромал (правая нога у него была короче левой) навстречу величественному старику. Однако он не стал целовать руку с перстнем, на печатке которого был изображен святой Петр в рыбацкой лодке. Не стал он и набожно преклонять колени, так как, исповедуя арианскую ересь, считал папу просто узурпатором престола. Папа обратился к нему на латыни, заклиная пощадить город. Гензерих выслушал его с холодным высокомерием. Вы напрасно беспокоитесь, отвечал он через своего переводчика, вам не следует опасаться моей бесчеловечности, я сам воин и христианин. Я не предам огню и не разрушу Рим, хотя этот властолюбивый город превратил в руины и стер с лица земли тысячи и тысячи городов. Я великодушно пощажу и церковное имущество, и женщин, но sine ferro et igne [1]1
Без огня и меча (лат.).
[Закрыть]займу город по праву сильного и победителя. А пока что, добавил Гензерих с угрозой, снова садясь в седло с помощью своего стремянного, пусть без дальнейших проволочек нам откроют ворота Рима.
Все произошло так, как потребовал Гензерих. Никто не метнул копья, никто не взмахнул мечом. Через час весь Рим принадлежал вандалам. Но победоносное войско пиратов не набросилось на беззащитный город, подобно дикой орде. Сомкнутыми рядами, укрощенные железной дланью своего предводителя, высокие и крепкие воины с волосами цвета льна маршировали по Via Triumphalis, лишь изредка бросая любопытные взгляды на тысячи белоглазых изваяний, чьи безмолвные уста обещали, казалось, богатую добычу. Сам Гензерих сразу же направился в Палатин, покинутую резиденцию императора. Однако он не ответил на славословия сенаторов, боязливо выстроившихся вдоль въезда, не отдал приказа готовить пиршество. Едва взглянув на подношения, которыми богатые граждане надеялись смягчить его суровость, он немедленно склонился над картой и наметил план скорейшего и самого основательного грабежа города. Каждая воинская сотня получила в свое распоряжение район, и каждому из командиров было приказано отвечать за дисциплину людей. Ибо то, что теперь начиналось, было не диким и беспорядочным разбоем, но планомерным и методическим сбором дани. Сначала по приказу Гензериха были закрыты ворота и расставлены посты, чтобы в огромном городе от него не ушла ни одна пряжка, ни одна монета. Затем его солдаты конфисковали лодки, экипажи, вьючных животных и принудили к службе тысячи рабов, чтобы как можно скорее переправить все до единого сокровища Рима в африканский разбойничий притон. И только теперь началось последовательное, холодное, бесшумное, деловое разграбление. Искусно и ловко, как опытный мясник, разделывающий тушу животного, Гензерих за тринадцать дней выпотрошил живой город, извлекая кусок за куском из вздрагивающего от боли тела. Под руководством знатных вандалов, сопровождаемые писцами, отряды Гензериха переходили из дома в дом, из храма в храм, забирая все ценное и движимое имущество: золотые и серебряные сосуды, зажимы, монеты, ювелирные изделия, благоухающие амброй ожерелья из Скандинавии, меха из Трансильвании, степной малахит и кованые персидские мечи. Они заставляли ремесленников аккуратно снимать со стен храмов мозаики и выламывать из перистилей порфирные плитки. Все делалось обдуманно, умело и четко. Бережно, при помощи лебедок, ремесленники сняли бронзовые колесницы с триумфальных арок, а рабы кирпич за кирпичом разобрали позолоченную крышу разграбленного храма Юпитера Капитолийского. И только неподъемные бронзовые колонны по приказу Гензериха были разбиты молотками или распилены, чтобы не пропала бронза. Улица за улицей, дом за домом подвергались тщательному опустошению. Дочиста обобрав жилища живых, вандалы сразу же взламывали склепы, пристанища мертвых. Вскрыв каменные саркофаги, они вынимали из них металлические зеркала, вырывали драгоценные гребни из потускневших волос покойных матрон, сдирали с голых скелетов золотые пряжки и стаскивали с трупов перстни-печатки; их алчные руки выхватывали изо рта у мертвых даже обол, приготовленный для оплаты перевозчика в потустороннее царство. Всю добычу грабительских рейдов вандалы собирали отдельными кучами в заранее отведенном месте. Там лежали рядом златокрылая Ника, украшенный драгоценными каменьями сундук с мощами святого и игральные кости знатной дамы. Серебряные слитки соседствовали с пурпурными одеяниями, тончайшее стекло с грубым металлом. Писец на своем длинном пергаменте помечал неуклюжими нордическими буквами каждый предмет, дабы придать грабежу видимость некой законности. Гензерих со свитой бродил по этой свалке, поддевал палкой вещи, рассматривал драгоценности, улыбался и одобрял. Он с удовольствием наблюдал, как телеги и лодки, одна за другой, покидали город. Но ни один дом не сгорел, ничья кровь не пролилась.
* * *
Тринадцать дней подряд, спокойно и регулярно, как вагонетки в шахте, курсировали из гавани к морю и от моря к гавани вереницы телег: груженые – к морю, пустые – в гавань. Волы и мулы уже кряхтели под тяжестью груза, ибо никто не помнил, чтобы за тринадцать дней было награблено столько, сколько было награблено за один этот набег.
Тринадцать дней в домах огромного города не раздавался человеческий голос. Никто больше не разговаривал вслух. Никто не смеялся. В домах умолкли струны, в церквях не звучали песнопения. Слышался только стук молотков, которыми сбивали со стен прибитые вещи, грохот обрушенных каменных блоков, скрип перегруженных телег и тупое мычанье изможденных вьючных животных под ударами бичей их неутомимых мучителей. Иногда выли собаки, которых скованные страхом хозяева забывали покормить, иногда из-за городских стен доносился мрачный сигнал трубы – шла смена караула. Город, поверженный властелин мира, лежал во прахе, и, когда по ночам в пустых переулках гулял ветер, шум его напоминал стоны раненого, чувствующего, как из жил вытекает последняя кровь.
В тринадцатый вечер грабежа на левом берегу, там, где желтый Тибр делает медленный поворот, подобный извиву перекормленной змеи, в доме Моисея Абталиона собрались евреи римской общины. Моисей не был ни богачом, ни знатоком Талмуда, а просто старым ремесленником, но они выбрали для собрания его дом, потому что в просторной мастерской трудяги-красильщика нашлось больше места, чем в других тесных, заставленных мебелью жилищах. Они сходились там ежедневно, вот уже тринадцать дней, с посеревшими, изможденными лицами, в белых смертных одеждах, и в тени закрытых ставень, среди развешанных свитков Торы, крашеных тканей и широких чанов молились с тупым, почти уже бессознательным упорством. До сих пор грабители не причинили им никакого вреда. Два или три раза отряды, сопровождаемые знатными вандалами и писцами, появлялись на убогой тесной еврейской улочке, где в облицовке домов, стекая с беленых стен холодными слезами, скопилась влага множества наводнений, но опытным разбойникам хватило одного презрительного взгляда, чтобы понять: с этой нищеты взять нечего. Здесь не мерцали декорированные мрамором перистили, не блистали золотом триклинии, не скрывались бронзовые изваяния и вазы. Так что грабители равнодушно прошли мимо, не угрожая ни пожаром, ни грабежом. Но все же сердца евреев Рима были полны печали, и они жались друг к другу в предчувствии беды. Ибо несчастье в городе, в стране, где они жили, всегда оборачивалось несчастьем для них. И так оно шло из поколения в поколение. В счастливые времена местные жители о них забывали. Правители кичились украшениями, возводили постройки и окружали себя роскошью, чернь предавалась грубым развлечениям: травле, охоте и азартным играм. Но когда приходила беда, будь то победа врагов, разграбление какого-то города, чума или мор, – вину всегда возлагали на них. Все что в мире есть дурного, они знали это, неизбежно оборачивалось горем для них. И еще они знали, что бессильны против такой своей судьбы, ибо везде и повсюду они оказывались в меньшинстве, везде и повсюду они были слабыми и не имели власти. Их единственным оружием была молитва.
Так что каждый вечер до глубокой ночи, все тринадцать мрачных и опасных дней, евреи молились. Ибо что остается правоверному еврею в этом неправедном и грубом мире, где снова и снова торжествует насилие? Только одно: отвернуться от земли и обратиться к Богу. Год за годом приходили, то с юга, то с востока и запада, враждебные племена. И все они, светловолосые или темнокожие, занимались разбоем, и едва одно племя одерживало победу, как на него уже нападало другое. Повсюду на земле безбожники затевали войны, не давая набожным людям жить в мире. Безбожники захватили Иерусалим, Вавилон и Александрию, а ныне это горе постигло Рим. Там, где хочешь обрести покой, подстерегает беспокойство, где ищешь мира, находишь войну; от судьбы не уйдешь. На этой взбудораженной земле прибежище, утешение и покой можно обрести лишь в молитве. Ибо молитва творит чудеса. Она притупляет страх великим обетованием, она баюкает душевный трепет напевностью, она возносит сердечную тяжесть к Господу на крыле бормотания. А потому в горе следует молиться, а еще лучше молиться вместе, ибо всякая тяжесть облегчается, если нести ее сообща, и всякое добро одобряется Богом, если творить его сообща.
Так сидели и молились евреи римской общины. Набожное бормотание тихо и непрерывно лилось из-под бород, подобное журчанью Тибра за окнами, молчаливо и упорно драившего помосты, с которых полоскали белье, и омывавшего своим мягким движением берег.
Мужчины не смотрели друг на друга, но пока они пели и лепетали все те же, одни и те же псалмы, их старые хрупкие спины равномерно раскачивались в такт. Так они молились сотни, тысячи раз, а до них так молились их отцы и отцы их отцов и пращуров. Их губы шевелились почти машинально, сознание почти отключилось; казалось, их заунывное жалобное пенье доносилось из темного гипнотического сна.
Вдруг они очнулись, согбенные спины распрямились. Кто-то снаружи громко постучал в дверь. Они давно привыкли пугаться любой неожиданности, они всего боялись, эти евреи чужбины. Ибо что хорошего может сулить ночной стук в дверь? Бормотание оборвалось, как отрезанное ножницами, в наступившей тишине слышалось только равнодушное журчанье реки. Они затаили дыхание, напрягли слух. Снова стукнул дверной молоток, кто-то нетерпеливо дергал входную дверь. «Иду уже, иду», – тихо, словно про себя, проворчал Абталион и заковылял к выходу. От внезапного сквозняка пламя прилепленной к столу восковой свечи метнулось, а потом, как и сердца этих людей, задрожало неожиданно и сильно.
Узнав вошедшего, они перевели дух. Это был Гиркан бен Гиллель, ювелир императорского монетного двора, гордость общины, ибо ему, единственному из евреев, был разрешен доступ в императорский дворец. По особой милости римлян ему дозволялось жить на другом берегу Тибра и носить роскошные одежды из крашеных тканей. Но сейчас его плащ был разорван, а лицо забрызгано грязью.
Понимая, что он принес какую-то весть, они окружили его, торопясь и одновременно боясь ее услышать, ибо его волнение предвещало беду.
Гиркан бен Гиллель задыхался, казалось, слова застряли у него в горле. Наконец он простонал:
– Все кончено. Его нашли. Нашли.
– Что нашли? Кого? – вскричали они все разом.
– Светильник, менору. Когда пришли эти варвары, я спрятал ее в кухне под объедками. Нарочно оставил на виду прочие святыни: алтарь с хлебами предложения, и серебряные трубы, и посох Аарона, и сосуды с ладаном. Я не мог спрятать все, ибо слишком многие среди челяди знали о наших сокровищах. Я хотел спасти лишь одну вещь, светильник Моисея, светильник Соломонова храма, менору. И они уже забрали все ценности, и казна опустела, и они прекратили поиски, и я уж было успокоился, подумал, что хотя бы одну эту святыню мы уберегли. Но один из рабов, отсохни его душа, подглядел, как я прятал менору, и донес грабителям, чтобы купить себе свободу. Он указал место, и они ее обнаружили. Теперь у нас отняты все святыни Соломонова дома: и алтарь, и сосуды, и кидары левитов, и менора. Сегодня ночью, уже сегодня, вандалы отправят ее на свои корабли.
Одно мгновение все молчали. Затем из побледневших уст вырвались безумные вопли:
– Светильник… Горе нам, опять… Менора… Божий светильник… Горе, горе… Светильник с алтаря Господа… Менора!
Евреи, словно пьяные, натыкались друг на друга, били себя кулаками в грудь, рыдая, хватались за бедра, словно их жгла боль. Старые, осмотрительные мужчины бесновались, словно внезапно ослепнув.
– Тихо! – раздался вдруг властный голос, и все мгновенно замолчали.
Тишины потребовал глава общины, старейший, мудрейший, великий талмудист, рабби Элиэзер по прозвищу Каб-ве-Наки, Чистый-и-Ясный. Ему было около восьмидесяти, лик его украшала белоснежная борода, лоб избороздили морщины, оставленные мучительными размышлениями, но добрые, ясные глаза под кустистыми бровями сохранили свое звездное сияние. Он поднял худую руку с такими же желтоватыми прожилками, как те многочисленные пергаменты, которые он испещрил письменами, и помахал ею в воздухе, словно разгоняя едкий дым шума и создавая пространство для разумных речей.
– Тихо! – повторил он. – Вы не дети, чтобы кричать от страха. Мужчины должны думать. Сядьте, и давайте посоветуемся. Ум лучше работает, когда тело отдыхает.
Пристыженные мужчины уселись на табуреты и скамьи. Рабби Элиэзер заговорил так тихо, словно держал совет сам с собой:
– Произошло большое несчастье, великое несчастье. Наша священная утварь… Ее отобрали уже давно, никто из нас не имел доступа к сокровищам цезаря, только Гиркан бен Гиллель. Но мы знали, что со времен Тита она находится в сохранности, она существует и она близко. Римская чужбина казалась нам не такой враждебной при мысли, что святыни наши, странствующие вот уже тысячу лет, увезенные из Иерусалима в Вавилон и возвращенные назад, теперь хранятся, хоть и похищенные, в том же городе, где обретаемся мы. Нам не дозволялось возлагать хлебы на алтарь, но всякий раз, преломляя хлеб, мы думали об этом алтаре. Нам не дозволялось зажигать свет в священном светильнике, но всякий раз, зажигая свет, мы вспоминали о меноре, осиротевшей без света в чужом доме. Святыни больше не принадлежали нам, но мы знали, что они в целости и сохранности. И вот светильник снова отправится в странствие, но не на родину, а куда – кто знает? Однако не будем отчаиваться. Этим делу не поможешь. Давайте все обдумаем.
Мужчины слушали молча, опустив головы. Рука старика все еще скользила по бороде: вверх-вниз. И он все еще словно бы говорил сам с собой:
– Светильник сделан из чистого золота, и я часто думал, почему Богу было угодно одарить нас такой драгоценностью? Почему Он велел Моисею сделать тяжелый подсвечник на семь свечей, украшенный резьбой, венками и цветами? Я часто думал, не опасно ли это для святыни, ибо от богатства идет всякое зло и то, что ценно, соблазняет воров. Но с другой стороны, я знал, что Божья воля имеет смысл, недоступный нашему разумению. И теперь мне понятно, что наши святыни только потому и сохранились, что были драгоценностями. Будь они сделаны из плохого металла, не имей они украшений, грабители просто бездумно разбили бы их или выковали из них мечи или цепи. А так они их сохраняют как нечто драгоценное, не подозревая об их святости. Разбойники отнимают их друг у друга, но никто не дерзает их разрушить, и каждое странствие ведет их назад к Богу.
А теперь поразмышляем. Эти варвары, что им известно о святости? Они только видят, что он из золота, наш светильник. Если бы удалось раздразнить их алчность, мы бы отвесили им вдвое, втрое больше, чем весит менора. Может быть, нам удастся ее выкупить. Мы, евреи, не воюем, наша сила только в жертве. Давайте отправим людей ко всем, кто живет в рассеянии, чтобы они помогли выкупить святыню. Увеличим вдвое, втрое ежегодные пожертвования на храм, продадим платье и последнее кольцо. Мы должны выкупить святыню, даже заплатив в семь раз больше, чем весит ее золото.
Тяжкий стон прервал его речь. Гиркан бен Гиллель грустно взглянул на рабби:
– Бесполезно. Я уже пытался. Я сразу об этом подумал. Я говорил с их казначеями и писцами, но они были грубы и непреклонны. Я пробился к самому Гензериху и предложил ему большой выкуп. Он слушал меня угрюмо, шаркая в раздумье ногой. И тут я обезумел и стал настаивать. Рассказал, что светильник находился в Соломоновом храме, что Тит тайно вывез его из Иерусалима как самый великолепный трофей для своего триумфа. И тогда варвар понял, чем завладел, и нагло расхохотался: «Зачем мне ваше золото? У меня его столько, что я мог бы позолотить стены конюшен и усыпать драгоценностями подковы моих коней. Но если этот светильник и в самом деле из Соломонова храма, то он мне пригодится. Тит прислал его для триумфа в Рим, а я прикажу нести его впереди себя в знак триумфа над Римом. Раз он служил вашему Богу, пусть теперь послужит Богу истинному. Ступай!» И выгнал меня.
– Ты не должен был уходить!
– Да разве я ушел? Я упал перед ним наземь, я молил о милости. Но его сердце тверже железа на подошвах его башмаков. Он отшвырнул меня, как камень. А слуги избили чуть не до смерти и выкинули вон.
Только теперь они поняли, почему разорваны одежды Гиркана бен Гиллеля. Только теперь они заметили кровоподтек на его виске. Они сидели и молчали, прислушиваясь к далекому скрипу телег, которые все еще тащились и тащились по ночному городу, а сейчас к ним присоединилась глухая перекличка сигнальных рожков вандальской охраны. Потом все смолкло. Все подумали одно и то же: великий грабеж завершен, светильник утрачен!
Рабби Элиэзер устало приподнял веки:
– Так ты говоришь, они увезут его сегодня?
– Сегодня ночью. Доставят на корабль в одной из телег, курсирующих по Портуэзской дороге. Может быть, как раз в эту минуту, пока мы тут разговариваем, его везут из Рима в гавань. Эти рожки сняли ночную стражу. Рано утром его погрузят на корабль.
Рабби Элиэзер все ниже склонял голову над столом. Казалось, он засыпал, не ощущая устремленных на него тревожных взглядов. Потом он очнулся, поднял голову и спокойно сказал:
– Так ты говоришь, сегодня ночью. Хорошо. Тогда и нам пора.
Его не поняли. Но старик невозмутимо и уверенно повторил:
– Нам тоже пора в путь. Это наш долг. Вспомните Писание и его заповеди. Когда ковчег Завета странствовал, мы тоже снимались с места; если он пребывал в покое, отдыхали и мы. Когда знаки Господа приходят в движение, мы должны следовать за ними.
– Но как мы переплывем море? У нас нет кораблей.
– Значит, до моря. Сейчас еще ночь.
Теперь встал Гиркан:
– Рабби Элиэзер, как всегда, говорит дело. Мы пойдем за ним. Это часть нашего вечного пути. Когда ковчег и светильник странствуют, народ должен быть с ними, вся община.
Тут из угла раздался тихий неуверенный голос. Столяр Симхе, маленький, уродливый калека, робко спросил:
– Но если они нас схватят? Сотни людей они уже угнали в рабство. Они прибьют нас, убьют! Они продадут наших детей, и ничего мы не выиграем и ничего не добьемся!
– Молчи! – возразил ему кто-то. – И проглоти свой страх. Кого схватят, тот будет сидеть в плену. Если кто умрет, значит, он умрет за святое дело. Мы все должны идти, все до одного.
– Да, все, все, – поднялся невообразимый гвалт.
Но рабби Элиэзер подал знак, и наступила тишина. Он снова закрыл глаза, такая уж у него была привычка, когда ему нужно было подумать. Потом решительно произнес:
– Симхе прав. Не стыдите его за робость и слабость. Он прав, не все должны рисковать жизнью, отправляясь ночью к разбойникам. Ибо нет большей святыни, чем жизнь человеческая. Господь не хочет ничьей бесполезной гибели. Он прав, наш Симхе: они схватят молодых и превратят в своих рабов. Поэтому сильные мужчины и мальчики пусть останутся в Риме. Другое дело мы. Мы – старики, а старец не нужен никому, и меньше всего самому себе. Мы не сможем грести на галерах, у нас не хватит сил, чтобы копать землю, и, даже если нас настигнет смерть, она мало что выиграет. Так что сопровождать менору суждено нам. Пусть собираются в дорогу только те, кому за семьдесят.
Из толпы выступили десять седобородых старцев. Одиннадцатым был рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный. Последние люди прошлого, серьезные и торжественные, они напомнили младшим древних патриархов. Рабби еще раз обратился к остающимся:
– За святыней пойдем мы, старики. Пусть наша судьба вас не беспокоит. Но все-таки: с нами должен идти ребенок, мальчик, чтобы стать свидетелем для следующего и последующего за ним поколения. Мы скоро умрем, свеча наша догорит, и уста замолкнут. Но кто-то, кто своими глазами увидит светильник с алтаря Господа, должен жить долгие годы, чтобы из рода в род, из поколения в поколение поддерживать уверенность, что главная наша святыня потеряна не навсегда, что она только продолжает свое извечное странствие. Мальчик пойдет с нами, даже если не поймет зачем. Он должен идти ради свидетельства.
Все молчали. Каждый боялся думать о том, что пошлет своего ребенка в полную опасностей ночь. Но вот уже поднялся с места красильщик Абталион:
– Я пошлю Вениамина, моего внука. Ему только семь лет, столько же, сколько подсвечников в меноре, это кажется мне знаком свыше. А вы тем временем собирайтесь в путь, подкрепитесь едой, которую найдете в доме. Я приведу мальчика.
Старцы уселись за стол, младшие принесли им вино и еду. Но прежде чем преломить хлеб, рабби прочел молитву, которую трижды в день во все времена читали их предки. И старцы тонкими, ломкими голосами трижды повторили страстное заклинание: «Господи милосердный, яви милость Твою и возврати великолепие Твое в Сион и приношение жертвы в Иерусалим».
* * *
Трижды прочитав молитву, старики начали собираться в дорогу. Спокойно и сосредоточенно, словно священнодействуя, каждый снял смертную рубаху и сложил в один узел с молитвенным плащом и ремнями. Младшие принесли хлеб и фрукты и крепкие дорожные посохи. Затем каждый из старцев написал на пергаменте, как следует распорядиться его имуществом, если он не вернется, а остальные подписались под завещанием как свидетели.
Тем временем Абталион, красильщик, поднимался наверх по деревянной лестнице. Он заранее снял обувь, поскольку был человеком дородным и тучным и ветхая лестница стонала под его шагами. Осторожно открыв дверь, он вошел в жилую комнату, где спала вся его семья (ибо они были бедны): жена, и жена его сына, и дочери, и внуки. Сквозь щель в закрытых ставнях пробивался слабый лунный свет, влажный и голубой, как туман. И как ни осторожно ступал на цыпочках Абталион, он все же увидел, что на него со своих постелей широко раскрытыми глазами со страхом глядят жена и жена его сына.
– Что случилось? – прошептал испуганный голос.
Абталион, не отвечая, ощупью пробрался в левый угол, к постели Вениамина, и с нежностью наклонился над плоским соломенным тюфяком внука. Мальчик крепко спал, сердито сжимая на груди кулачки, словно видел страшный сон. Абталион тихо погладил его по спутанным волосам. Мальчик проснулся не сразу, но, должно быть, сквозь черную оболочку сна почувствовал ласковое прикосновение. Потому что кулачки разжались, стиснутые губы приоткрылись, мальчик улыбнулся и блаженно потянулся во сне. У Абталиона защемило сердце, мучительно было прерывать сладкие сны ничего не подозревающего ребенка. Но он все же обнял спящего мальчика и сильно потряс за плечо. Ребенок вздрогнул и затравленно огляделся вокруг. Это было дитя, всего лишь семилетнее дитя, но еврейское дитя на чужбине, привыкшее вздрагивать от любой неожиданности. Так пугался его отец громкого стука в дверь, так пугались они все, старые и мудрые, когда на улице им зачитывали новый эдикт, так они вздрагивали, когда умирал император и воцарялся новый, ибо для еврейской улицы за Тибром, где протекала их маленькая жизнь, все новое сулило беду и опасность. Мальчик еще не знал грамоты, но уже твердо усвоил, что нужно бояться всего и всех на свете.
Мальчик смотрел невидящим взглядом, и Абталион быстро приложил палец к его губам, чтобы тот не вскрикнул от ужаса. Но, узнав деда, ребенок тут же успокоился. Абталион наклонился над ним и прошептал в самое ухо:
– Возьми одежду и башмаки и пойдем! Только тихо, чтобы никто не услышал!
Мальчик сейчас же встал. Он чувствовал какую-то тайну и гордился, что дед готов посвятить его в эту тайну. Не спрашивая ни о чем ни словом, ни взглядом, он нашарил в темноте свою одежду и обувь.
Они уже проскользнули к двери, когда мать подняла голову с подушки и испуганно вскрикнула:
– Куда ты уводишь ребенка?
– Молчи, – оборвал ее Абталион, – женщинам не положено спрашивать.
Он прикрыл дверь. Все женщины, спавшие в комнате, теперь проснулись. Из-за тонкой двери донеслись взволнованные речи и рыдания, и, когда одиннадцать старцев, а с ними ребенок выходили из ворот, вся улица уже знала об опасном предприятии, словно эта странная новость просочилась сквозь стены. Во всех домах стоял стон, слышались жалобы и испуганные крики. Но старики шли, не поднимая глаз и не оглядываясь. Они начали свой путь, полные серьезной, тихой решимости. Время приближалось к полуночи.
* * *
К их удивлению, городские ворота были открыты и не охранялись, никто не задержал их на ночных улицах, не задал вопросов. Звук сигнального рога, который они недавно слышали, снял последние посты вандалов. Что до римлян, то они трусливо заперлись в своих домах, не смея поверить, что грабеж закончен. Дорога, ведущая в порт, опустела: ни телеги, ни повозки, ни тени, ни души. Лишь в туманном свете луны белели придорожные столбы. Ночные пилигримы беспрепятственно вышли из ворот.