355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Куняев » Любовь, исполненная зла » Текст книги (страница 8)
Любовь, исполненная зла
  • Текст добавлен: 18 марта 2017, 19:00

Текст книги "Любовь, исполненная зла"


Автор книги: Станислав Куняев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

В русской литературе есть несколько ярких описаний шабаша нечистой силы. Самый первый изображён Александром Пушкиным в романе «Евгений Онегин» и называется он «Сон Татьяны». Шабаш этот деревенско-патриархальный, и нечисть на нём вся своя, родная: «Моё! – сказал Евгений грозно».

Второй шабаш куда масштабней и принадлежит воображению и перу Михаила Булгакова – это бал Воланда, куда открыты двери самым знатным персонажам из иностранной нечисти.

Третий шабаш, написанный не без влияния булгаковского, но почти затмивший его своей изощрённой дьяволиадой, – это шабаш «Поэмы без героя», которая была начата А. А. весной 1940 года и закончена в разгар «оттепели», в 1962 году.

 
Крик петуший нам только снится,
За окошком Нева дымится,
Ночь бездонна – и длится, длится
Петербургская чертовня…
 
 
В чёрном небе звезды не видно,
Гибель где-то здесь, очевидно,
Но беспечна, пряна, бесстыдна
Маскарадная болтовня…
 

Все главные герои-призраки этой поэмы являются персонажами западноевропейской мифологии, все они одновременно слуги «Владыки мрака» в той или иной форме, продавшие ему душу: Фауст, Дон Жуан, Дориан, Казанова, Калиостро, Саломея, Мессалина… Каждая из этих фигур – олицетворение самых изощрённых и модных пороков человечества. Рядом с ними какой-нибудь наш Вий выглядит патриархальным и «непродвинутым» существом, недостойным находиться в их «изысканной» компании. А сама создательница поэмы, естественно, видит себя в роли булгаковской Маргариты, намазанной колдовским зельем и летящей на бал к Воланду:

 
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась.
 

А четвёртый шабаш, может быть, самый пошлый и самый шумный, – шабаш «шестидесятников», научившихся всему демоническому у своих старших «акум», «демонов», «лилит» и прочих прототипов петербургского маскарада Серебряного века. О том, как он проходил в городе Лондоне в 1964 году мы знаем из воспоминаний поэта Андрея Вознесенского.

Именно он изо всех «шестидесятников» ухитрился одновременно с прославлением Ленина («Лонжюмо», «Секвойя Ленина», «Уберите Ленина с денег…») отбивать поклоны «сивиллам», «командорам» и прочим деятелям искусства Серебряного века любой ориентации: коммунистической, педерастической, сионистской, атеистической и т. д.

«Тайные мои Цветаевы», «невыплаканные Ахматовы», «Кузмин Михаил – чародей Петербурга», «Люб мне Маяковский – командор, гневная Цветаева – Медуза, мускусный Кузмин и молодой Заболоцкий – гинеколог музы»; «Плисецкая – Цветаева балета», «Ах, Марк Захарович, нарисуйте непобедимо синий завет» (о Шагале), «Лиля Брик на мосту лежит, разутюженная машинами» (это о каких-то парижских рисунках на мостовой). Словом, весь джентльменский набор «серебряновековых» и «революционных» ценностей. Эти достаточно косноязычные, но расчётливо продуманные признания в любви у А. В. совмещались со взятыми напрокат у кого попало – от Маяковского до Емельяна Ярославского – весьма развязными поношениями христианских символов и нравственных понятий: «Чайка – плавки Бога»; «И Христос небес касался лёгкий, как дуга троллейбуса…»; «Нам, как аппендицит, поудалили стыд…»; «Слушая Чайковского мотивы, натягивайте на уши презервативы…»; «Крест на решётке – на жизни крест…» (о монашеской судьбе); «Пазолини вёл на лежбище по Евангелью и Лесбосу…» (пикантность бессмыслицы, видимо, заключена в том, что Пазолини был геем); «Человека создал соблазн» и т. д. Свидетельств мелкого стихотворного хулиганства в книгах А. В. не счесть. «Деревянное сердце, деревянное ухо» – так сказал об этом вечно несовершеннолетнем богохульнике А. Солженицын. На каждый плевок не ответишь. Одно лишь хочется сказать, что человека создал не «соблазн», а Господь Бог… И как только не додумались устроители нынешних гей-парадов развернуть перед собой плакат со стихами А. Вознесенского:

 
Не Анна, Дон Жуан, твоя богиня —
На командоре поженись!
Влеченье через женщину к мужчине —
Дон Жуанизм.
Любил ли Белый Любу Менделееву?
Он Блока в её образе любил!
 

Как бы понравились эти стихи М. Кузмину, Г. Иванову, Г. Адамовичу! Знал, что писал, наш плейбой. Очень хотел он быть своим на карнавале персонажей Серебряного века. Чтобы быть похожим на его героев, даже историю с симуляцией самоубийства для себя придумал. Ну как же! Его любимый Маяковский застрелился. Его «гневная Цветаева» – повесилась, его Лиля Брик – отравилась. Надо же быть похожим на них!

«Однажды мне спас жизнь редактор одного толстого журнала, назовём его здесь О… Никто не хотел печатать моё программное произведение. Я понял, что пора кончать… Разбухший утопленник не привлекал меня. Хрип в петле и сопутствующие отравления тоже. Меня, в ту пору молодого поэта, устраивала только дырка в черепе.

Я заклеил два конверта завещания и пошёл к седому теоретику, у которого был немецкий, сладко оттягивающий ладонь пистолет. «Дайте мне его на три часа, – объяснил я убедительно, – меня шантажирует банда. Хочу попугать». Беззаветно лживые глаза уставились сквозь меня: «Вчера Лёля нашла его и выбросила в пруд. Слетайте в Тбилиси. Там за триста рэ можно купить».

Два дня я занимал деньги. Наутро перед отлётом мне вдруг позвонили от О. «Старик, нам нужно поднять подписку. У тебя есть сенсация?» Сенсация у меня была. В редакции попросили убрать только одну строку. У меня за спиной стояла вечность. Я спокойно отказался <…> Напечатали» (А. В. «Ров». М., С-Пб., 1987, стр. 347).

Максим Горький стрелялся всерьёз. Выжил. Владимир Маяковский, болеющий манией самоубийства, всё-таки не вынес нагрузок жизни и выстрелил себе в сердце. Марина Цветаева, в 17 лет написавшая прощальное письмо сестре, через тридцать лет всё-таки не избежала рокового искушения, жившего в её душе. Молодой поэт Всеволод Князев, главный герой «Поэмы без героя», не в силах вынести мук ревности, застрелился на пороге дома своей возлюбленной.

Но никто из них не рассказал о том, как он готовился свести счёты с жизнью. Один лишь наш «шестидесятник», внук Серебряного века, якобы ученик Маяковского, а на самом деле его комический эпигоныш, рассказал всё подробно, даже не понимая, насколько жалким и смешным симулянтом он выглядит в своём откровении о том, что, «мол, не напечатали, так я решился, да вот пистолета под рукой не было, в Тбилиси надо лететь, да денег не хватает на пистолет…» Словом, «юнкер Шмидт из пистолета хочет застрелиться»[8]8
  В обезбоженные эпохи, как правило, резко возрастает эпидемия самоубийств. В отличие от фарсовой истории о «самоубийстве» Вознесенского, многих детей «оттепели» и «перестройки» всерьёз поразила эта инфекция Серебряного века. Вспомним Геннадия Шпаликова, Илью Габая, Вадима Делоне, Юрия Карабчиевского, Анатолия Якобсона, Леона Тоома, Нину Бенуа, Вячеслава Кондратьева, Юлию Друнину, Бориса Рыжего, Нику Турбину, Александра Башлачева и многих других. Да и Высоцкий, по существу, почти довёл себя до самоубийства.


[Закрыть]

Люди, знающие литературную жизнь 60–70-х годов, без труда поймут, что главный редактор «О» толстого журнала – это Сергей Наровчатов, что «седой теоретик», пославший А. В. в Тбилиси, – это Александр Межиров, и что произведение, которое Сергей Наровчатов вначале отказался напечатать в «Новом мире» – это эпатажная, развязная болтовня о «прорабах духа», о международных тусовках всяческих «хиппи», о страстях переделкинской либеральной знати, о встречах с гениями (Пикассо, Аллен Гинсберг, М. Шагал и т. д.)… Автор настолько самовлюблён, что не понимает даже, как смешна и ничтожна история его несостоявшегося самоубийства. Как она кощунственно пародийна по сравнению с судьбами его любимых кумиров Серебряного века. Как суетливо крутится он под ногами у действительно трагических и подлинных фигур русской поэзии. Как он жалок, желая встроиться в их ряд со своей благополучной советско-переделкинской судьбой. Смешнее и ничтожнее его выглядит разве что другая переделкинская «шестидесятница», которая, решившись рассчитаться с советским двадцатым веком за судьбу Мандельштама и Цветаевой, не нашла ничего лучшего, как напроситься на обед к какому-то ортодоксальному, не либеральному критику и заявить хозяевам застолья: «За Мандельштама и Марину я отогреюсь и поем!»

Но вернусь к сцене четвёртого (после пушкинского, булгаковского и ахматовского) шабаша нечистой силы, возникшего под пером Вознесенского и опубликованного в результате его шантажа в «Новом мире». Шабаш происходил в Лондоне в 1964-м году на элитарном вечере памяти Эллиота в Альберт-холле. Под пером А. В. шабаш выглядел так:

«Обожали, переполняли, ломились, аплодировали, освистывали, балдели, рыдали, пестрели, молились, раздевались, швырялись, мяукали, кайфовали, кололись, надирались, отдавались, затихали, благоухали. Смердели, лорнировали, блевали, шокировались, не секли, не фурыкали, не волокли, не контачили, не врубались, трубили, кускусничали, акулевали, клялись, грозили, оборжали, вышвыривали, не дышали, стонали, революционизировались, скандировали: «Ом, ом, оом, ооммм…» Овации расшатывали Альберт-холл»; «…съехались вожди демократической волны поэзии. Прилетел Ален Гинсберг со своей вольницей. С нечёсаной чёрной гривой и бородой по битническому стилю тех лет <…> уличный лексикон был эпатажем буржуа <это была волна против войны во Вьетнаме>. Он боготворил Маяковского».

Итак, этот шабаш, по Вознесенскому, был революционным (ещё бы: где Ален Гинсберг, там и революция!). Но такого рода шабаши местного значения в те времена «шестидесятники» устраивали где угодно. Вот описание одного из них, сделанное Нинель Воронель (переводчицей «Баллады Редингской тюрьмы» одного из любимцев Серебряного века Оскара Уайльда), проходившего в квартире известного московского диссидента Юлия Даниэля и его жены Ларисы Богораз, участницы похода на Красную площадь в августе 1968 года в знак протеста против ввода советских войск в Чехословакию.

«Дом его заполнили толпы какого-то проходящего мимо народа – собеседников, собутыльников, сексотов, соглядатаев и переменных подружек. Временами начинка его запущенных комнат, обклеенных этикетками выпитых бутылок спиртного, напоминала мне видения из картин Иеронима Босха. Нетрезвые существа обоего пола кучно валялись на полу, свисали со столов и диванов, сплетались в гирлянды. Стайки поэтов и поэтесс игриво проплывали из дверей в окна, совокуплялись по пути то друг с другом, то с хозяином, то с кем-нибудь из гостей. И всем им, без разбора, Юлик читал свои крамольные повести, опубликованные за границей»…

Картина одна и та же: в Лондоне Ален Гинсберг со своей вольницей, в Москве Юлик Даниэль с Ларисой Богораз. Кругом революционеры. Одни митингуют против войны во Вьетнаме, другие против танков в Праге, читают стихи, «совокупляются», – словом, «шестидесятники»… И в такую тусовку попала Анна Андреевна, приехав в Лондон получать оксфордскую мантию!

А. Вознесенский в своих «Прорабах духа» приводит текст афиши:

«В Альберт-холле участвуют все битники мира: Л. Ферлингетти… П. Неруда… А. Ахматова… А. Вознесенский»… Так что наша Анна Андреевна, может быть, не случайно на старости лет попала в число «всех битников мира». Ахматовский профиль, выложенный из мозаики бывшим её любовником Борисом Анрепом, поразил воображение А. Вознесенского:

«На мозаичном полу в овальных медальонах расположены лики века – Эйнштейн, Чарли Чаплин, Черчилль. В центре, как на озере или огромном блюдище, парят и полувозлежат нимфы. Нимфа слова имеет стройность, чёлку, профиль и осиную талию молодой Ахматовой. Когда я подошёл, на щеке Ахматовой стояли огромные ботинки. Я извинился, сказал, что хочу прочесть надпись, попросил подвинуться. Ботинки пожали плечами и наступили на Эйнштейна».

…Помню, в середине 90-х годов прошлого века я был в Багдаде. Ирак жил цветущей жизнью, университетские студенты сыграли для нашей писательской делегации «Горе от ума» Грибоедова, потом нас повели, если не ошибаюсь, в главную библиотеку Багдада. Перед входом в неё был выложен из камней портрет Буша, по приказу которого была начата первая война американцев против Ирака с громадными жертвами от бомбёжек среди мирного населения… Перед входом в библиотеку иракские студенты с хмурой сосредоточенностью вытирали свои ботинки о лицо главного палача иракского народа, американского президента-варвара. А что касается получения Ахматовой во время лондонского шабаша почётной оксфордской мантии, то Георгий Васильевич Свиридов в своих записных книжках так отозвался об этой церемонии:

«Кажется, что именно она была тесно связана с масонством. Круг людей, особенно Англии – центр масонства. (Ротшильд остаётся королём мира несмотря ни на каких нувомиллионеров.) Все знакомые: Анреп, сэр Исайя Берлин, Рандольф Черчилль, вопящий во дворе так называемого «Фонтанного дома», культ дома, культ нищеты (аристократической), культ якобы Духа, большие знания, постоянное стремление к тайне. <…> Сама её премия в захолустной академии, как видно, устроена масонской ложей, что характерно для Италии… Анреп – также художник, мозаичист. Это, конечно, вовсе не художник. Наполнитель, наноситель знаков в библиотеке на полу. Мощнейшая организация, страшная»…

В отличие от Георгия Свиридова, А. Вознесенский назвал сотрудника английского посольства «сэра Исайю Берлина» «одним из самых образованных и блестящих умов Европы». Но кто сегодня помнит, в чём заключались его «ум, блеск и образованность»? Кто сегодня помнит, кто такой Ален Гинсберг?

Не стоит забывать и о том, что своё 80-летие Михаил Горбачёв отмечал именно в Альберт-холле (это к разговору о масонстве).

…Наверное, в дни, когда она получала в компании всех «битников мира» оксфордскую мантию, Ахматова чувствовала себя словно бы машиной времени перенесённой из 1913 года в лондонский шабаш, в альбертхолльскую Вальпургиеву ночь – с той лишь разницей, что вместо поэтов-педерастов Всеволода Князева и Михаила Кузмина рядом с нею вертелись, «кололись и надирались» Ален Гинсберг и Андрей Вознесенский.

Любовь, исполненная зла – VIII

От одной из самых талантливых учениц Ахматовой, возросших в эпоху «оттепели», Ирины Семёновой, живущей по сей день в Орле, я получил недавно в подарок книгу её избранных стихотворений с несколько претенциозным названием «Русская камена». Я полистал её и даже подумал: иные стихотворения вполне были достойны того, чтобы под ними стояло имя Ахматовой. Нет нужды приводить их целиком, порой достаточно первой строчки: «Ты одержим навязчивым недугом»; «Какую странность видишь ты во мне»; «Блажен лишённый песенного дара»; «К другим иди! Мне одиноко, что ж»; «А я всю жизнь притягивала чем-то»; «Зачем тебе мои измены»; «Я книг своих не помню, я – другая»… Одно всё-таки процитирую целиком:

 
Издания золотые
И мраморный пьедестал?
За эти стихи простые
Весь мир на меня восстал!
 
 
А я лишь свечой горела
Пред Богом в родном краю,
Где Муза окрест смотрела
И пела мне песнь свою.
 

Ахматовские выверенные рассудком скупые чувства, ахматовская каллиграфическая точность рисунка душевных движений, выраженных через движения физические, то же болезненное, но осторожное тяготение к тёмному миру и бегство от его тьмы к свету, те же убедительные попытки пророчеств, то же ощущение вины за греховные замыслы – и трогательные порывы оправдать или отмолить свою вину, та же гордыня от сознания своей причастности к царству русской поэзии, та же постоянная дочерняя надежда на покровительство Музы.

Есть у Семёновой поэма «Северные фрагменты» о жизни в молодые годы в Ленинграде, естественно, с ахматовским эпиграфом: «Там, где плещет Нева о ступени, – это пропуск в бессмертие твой». Есть в поэме и прямое признание в любви к Ахматовой:

 
Увы! Безделицу такую
Я звать поэмой не рискую,
Обрывков тьма, размазан план
И сплошь ахматовский туман.
 
 
Хотя, пожалуй, сходства мало!
Но до безумия бывала,
Я вам скажу, в те времена
Её стихом потрясена.
 
 
Но свой восторг превозмогая,
Я не Ахматова – другая!
Хоть благотворна мне досель
Её творений колыбель.
 

Живя в Ленинграде, Семёнова не только сочиняла стихи под присмотром музы поэзии Камены, но и отдавала дань музе танца Терпсихоре (как Глебова-Судейкина) и вращалась в кругу молодых художников. Так что увлечение ахматовской «стилистикой» для неё было неизбежным. И чего удивляться тому, что её стихи того времени, как и стихи Дербиной, изобилуют джентльменским набором Серебряного века: «Коломбина», «Арлекин», «Пьеро», «Колизей», «Алигьери», «Аполлон», «Петрарка» и т. д.

Я уже хотел закрыть книгу с мыслью о том, что познакомился с очередной жертвой ахматовского колдовства, но обнаружил ещё одну поэму – «Детство Матроны», посвящённую знаменитой русской святой XX века. Посмотрел, когда была написана поэма – 2010–2011 годы, начал читать и, дочитав до последней страницы, – ахнул: поэма была подлинным бунтом против Серебряного века, разрывом с его мировоззрением и прощанием с кумиром молодости – Анной Ахматовой. Вот последняя глава поэмы, в которой сказано, в сущности, многое из того, о чём я думал в последнее время.

 
Над сетью чёрных петербургских рек
Нет-нет и дунет ветер вольтерьянский,
Чтоб, разночинный и полудворянский,
К концу столетья тускло вспыхнул век
Серебряный и антихристианский.
 
 
Навстречу злу, плывущему извне,
Разбудит он язычества химеры,
Чтоб в православной издревле стране
Кромешной стать молитвой сатане,
Смешав с духами жгучий запах серы.
 
 
Он будет жить унылою мечтой,
Свобод абстрактных требуя жеманно,
Ущербный внук гармонии святой,
Век повторит он в слове «золотой»,
Как будто Бога божья обезьяна.
 
 
Став на колени, вновь полезет он
Лобзать скупой Европы мостовые,
Патриотизм поцарствовал в России,
Когда побитым пал Наполеон,
Да времена-то, батюшка, иные!
 
 
Что православье? Разум протестует!
В России всё наскучило – пора
В Италию, в Париж, в «Гранд-Опера»,
Где вечно ложа пятая пустует[9]9
  «Но сердце знает, сердце знает, что ложа пятая пуста» (А. Ахматова).


[Закрыть]
.

 
 
В Париж, где море чувственных утех,
Где в модный шёлк одеты будуары,
«Сезонов русских» слава и успех,
Где стали вмиг привычными для всех
Шансон, модерн и новые бульвары.
 
 
Европа любит русских парвеню:
И платят больше, и сорят нелепо,
Лишь к судному годящимися дню
Условными сафическими «ню»
В твореньях Модильяни и Анрепа[10]10
  Б. Анреп, поклонник стихов Ахматовой и её любовник, сбежавший в 1918 году в Англию и выложивший из цветного мрамора фигуру нимфы поэзии с профилем Ахматовой при входе в зал известного в Лондоне Альберт-холла. Модильяни – итальянский художник, рисовавший обнажённую Ахматову во время её пребывания в Париже в 1910 году.


[Закрыть]
.

 
 
Так, лепеча неведомо о чём,
Торцы Европы рабски подметая,
Творцов стиха сплотившаяся стая
В Россию революцию с вождём
Звала, как яркий праздник ожидая.
 
 
Как от её хмелела новизны!
Как ощущала шум её вселенский!
А зря! Глазные впадины темны
У революций – вряд ли им видны
Дворянский Блок иль Клюев деревенский.
 
 
Европа в пёстром вихре кутерьмы
Иных Руси настряпала гостинцев:
Марксизмом тяжким полные умы,
Учеников безбожных для тюрьмы
И маузеры новых якобинцев.
 

Так что оговорка: «Я не Ахматова – другая!» – возникла у Ирины Семёновой не случайно. И пришлось мне перечитать книгу более внимательно, чтобы понять истоки этого бунта против эгоцентрического мира молодой Анны Андреевны, у которой от её безбытности, бездомности, бессемейственности, культивируемых Серебряным веком, были ослаблены чувства, связанные со словами «родство», «родное», «родня, «природное»…

Ахматова много размышляла и писала о Пушкине, но интерес её был своеобразен: Пушкин, читающий Парни и Апулея, Пушкин, перекладывающий на русский язык инородные сюжеты в «Сказку о золотом петушке» и трагедию о Дон Жуане, Пушкин «Египетских ночей»…

Ей, видимо, был чужд Пушкин, излагавший во множестве своих писем мысли о семейной жизни, о детях, о воспитании чувств.

«Моё семейство умножается, растёт, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться. Холостяку на свете скучно» (из письма П. Нащокину, 1836).

А вот своеобразное «священное писание» семейной жизни из письма П. Плетнёву (1831):

«Жизнь всё ещё богата; мы встретим ещё новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жёны наши – старые хрычовки, и детки будут славные, молодые, весёлые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо».

Конечно, эта часть пушкинского мира была совершенно чужда Серебряному веку, без устали твердившему о «гибельных наслаждениях»… Вот почему я стал внимательно вчитываться в стихи Семёновой, в которых светилось и трепетало это «родное»: «грустное, нежным огнём залитое, небо глядит на жнивьё. Родина! Горе моё золотое! Мглистое детство моё»; «О Родина! Что я спою, коль чувство к тебе обнищает? Заблудшую душу мою Родным очагом освящает»; «Теперь всё чаще говорит о вечном, себя не помня, бабушка моя». В её стихах появляется «свалка наполеоновских знамён», «знамён вермахта», в её стихах и в поэме «Командор», посвящённой Сталину, возникает лик Европы, которая, по словам Пушкина, по отношению к России всегда была «столь же невежественна, сколь и неблагодарна».

Ахматова не хотела знать такого Пушкина, и её ученица, в молодости верная Анне Андреевне, спасая свою «заблудшую душу», отшатнулась от своего кумира.

* * *

Над бандой поэтических рвачей и выжиг…

В. Маяковский

Помнится, как в разгар перестройки Виталий Коротич щедро публиковал групповые цветные фотографии известных поэтов-шестидесятников в своём журнале «Огонёк», выходившем тогда пятимиллионным тиражом. «Нас мало, нас, может быть, четверо!» – восторгался А. Вознесенский своей компашкой: он сам, Е. Евтушенко, Р. Рождественский и «Белка – (Б. Ахмадулина) божественный кореш» – в заснеженном Переделкино, под деревьями, с дежурными улыбками прижавшиеся друг к другу, все в дорогих дублёнках, у каждого в послужном списке поэма о Ленине: у Евтушенко «Казанский Университет», у Вознесенского «Лонжюмо», у Рождественского «210 шагов» (если считать от Спасской башни до мавзолея). Поэмы эти – дорогого стоят. Каждая из них не только идеологическая «охранная грамота»[11]11
  У подлинных русских поэтов (Н. Рубцов, А. Передреев, Г. Горбовский, А. Прасолов, Ю. Кузнецов, В. Соколов, В. Казанцев, Ст. Куняев, Г. Ступин, В. Сорокин, В. Лапшин), вышедших из простонародья, таких «охранных грамот» не было да и быть не могло, поскольку никто из них органически не мог заявить, подобно Р. Рождественскому, «по национальности – я советский». Они ощущали себя русскими людьми советской эпохи.


[Закрыть]
, но и свидетельство благонадёжности, можно сказать, дубликат партбилета, пропуск во все кабинеты на Старой площади. Правда, у «божественного кореша» ничего о Ленине нет, но из своей родословной она кое-что наскребла о каком-то итальянском предке – Стопани, якобы социал-демократе, революционере. Но на коллективной фотографии видно, что Р. Рождественский чувствует себя как-то не вполне на месте. Глаза в сторону отвёл, позирует с какой-то стыдливостью. Стесняется, на манер Альхена из знаменитого романа Ильфа и Петрова… Всё-таки он самый советский из них, сын офицера, автор песен к знаменитому сериалу о чекисте из культового фильма «17 мгновений весны»… И назван в честь латыша из ленинской гвардии Роберта Эйхе. Неловко как-то Рождественскому стоять в обнимку с Евтушенко, заменившему к тому времени строчки о России, которую он якобы «любит»: «дух её пятистенок, дух её кедрача, её Разина Стеньку и её Ильича» на другой вариант: «дух её пятистенок, дух её сосняков, её Разина Стеньку и её стариков»… Нехорошо так стихи переделывать, не по-советски. И на фото видно, как Р. Р. чуть отворачивается от Е. Е., стесняется вроде бы, стыдится… Однажды место «божественного кореша» в знаменитой четвёрке на огоньковской странице занял другой блистательный «шестидесятник» – Булат Окуджава. Поскольку у него был настоящий полноценный стихотворный цикл о Ленине (а не о каком-то неизвестном итальянце – не то анархисте, не то ревизионисте), то и в ленинскую четвёрку он вписался с гораздо большим основанием, нежели Ахмадулина. Дело в том, что у Булата в его первой книге «Лирика», вышедшей в Калуге в 1956 году аккурат к XX съезду партии, – о Ленине было написано столько, что хоть пригоршнями черпай: «Мы приходим к нему за советом, приходим за помощью. Мы встречаемся с ним ежедневно и в будни, и в праздники». Конечно, это послабее, нежели у А. Вознесенского: «И Ленин, как рентген, просвечивает нас»[12]12
  «Ленинские заклинания» вообще были козырной картой А.В. Кроме «Лонжюмо» он «изваял» еще «Секвойю Ленина», «Уберите Ленина с денег – он для сердца и для знамён» и т. д. Этот почти религиозный культ вождя был настолько иррационален, что в последние годы жизни поэт, которого часто показывали по ТВ сидящим в кресле, стал похож на своего кумира, сидящего в такой же позе и почти в таком же кресле на знаменитой фотографии, сделанной в Горках в 1923 году.


[Закрыть]
, но зато искренне сказано и без подтекста: ведь рентгеном-то облучаться постоянно – вредно и даже опасно для жизни.

А вот ещё из калужской книги Булатика, как любила его называть Белла:

«Калуга дышала морозцем октябрьским и жаром декретов, подписанных Лениным». А может быть, это был пресловутый тоталитарный декрет «О борьбе с антисемитизмом»? Далеко смотрел Булат Шалвович! А вот его стишок о Франции, в котором, как в зёрнышке, просматривается весь план будущей поэмы Вознесенского «Лонжюмо»:

 
И в этом бою неистовом
рождается и встаёт
в поступи коммунистов
будущее моё.
 
 
И в кулаках матросских,
в играх твоих детей,
и в честных глазах подростка,
продающего «Юманите».
 

Булату к выходу калужской книги (1956) исполнилось 34 года. Человек зрелый, за свои слова отвечающий, он вскоре напишет эпохальные строчки о «комиссарах в пыльных шлемах», до образа которых ни один из его младших друзей по великолепной четвёрке не додумался. Не зря же какой-то его родственник с фамилией «Окуджава» (а может, даже отец?) вместе с Лениным приехал в Россию весной 1917 года в запломбированном вагоне.

Но всё-таки Р. Р. и от Окуджавы на фотографии отодвинулся, как чуял, что Окуджава пойдёт по стопам Евтушенко, предаст идеалы Революции и отречётся от великого ленинского завета о том, что мы должны научить «кухарку управлять государством».

Оно так и вышло: вскоре Роберту Ивановичу пришлось испить чашу разочарования, когда он прочитал стихотворенье Булата в демократической газете «Литературные вести», редактируемой Валентином Оскоцким, ставшим известным после того, как он научился во время митингов 90-х годов на Манежке громче всех кричать: «Фашизм не пройдет!»:

 
Кухарку приставили как-то к рулю,
она ухватилась, паскуда,
и толпы забегали по кораблю,
надеясь на скорое чудо.
 
 
Кухарка, конечно, не знала о том,
что с нами в грядущем случится.
Она и читать-то умела с трудом,
ей некогда было учиться.
 
 
Кухарка схоронена возле Кремля,
в отставке кухаркины дети.
Кухаркины внуки снуют у руля:
и мы не случайно в ответе.
 

Прочитал Роберт этот паскудный антинародный стишок и закручинился: вот и Окуджава предал Ленина, скурвился, а ведь писал в калужской книжке:

 
Всё, что создано нами прекрасного,
создано с Лениным,
всё, что пройдено было великого,
пройдено с ним.
 

И в стихотворенье «В музее Революции» клялся:

 
Я по прошлому иду —
я его не подведу.
 

И людей труда из простонародья, комбайнёров, убирающих хлебное поле, уважал:

 
И когда вы хрустите жаркой
хлебною коркою, знайте,
Сашка не дрейфит,
он железно стоит у руля…
 

«Да, – размышлял Роберт Иванович, глядя на огоньковскую фотографию, – надо было отодвинуться от ренегата и руку снять с его плеча. Но сукин сын Коротич настоял на этой композиции. У него, кстати, тоже есть поэма о Ленине – «Том 54″ – об очередном томе ленинского собрания сочинений. Но не выдержал, пересмотрел убеждения, пошёл по антиленинской дорожке, как и Олжас Сулейменов… А какая у Олжаса была замечательная поэма «От января до апреля», к столетию со дня рождения Ильича написанная! Как смело эти нацмены подходили к ленинской теме с такой стороны, с которой ни один из нас, московских поэтов, подойти не решался:

 
Его таким нарисовал Андреев,
его один бы бог не сотворил.
Арийцы принимали за еврея
его, когда с трибуны говорил.
Он знал, он видел, оставляя нас,
что мир курчавится, картавит и смуглеет…
…………………………
Он, гладкое поглаживая темя,
Смеётся хитро, щуря глаз калмыцкий.
Разрез косой ему прибавил зренья,
Он видел человечество евреев».
 

Вспомнил эти стихи Роберт Иванович и расстроился: «Нет, не разрешала нам в Москве цензура, ни за что не разрешала такое написать и напечатать! Это только им, нацменам, можно было своё мнение иметь по национальному вопросу. Вроде идеология у нас одна, цензура одна. «По национальности я советский!» – что, плохо, что ли у меня сказано? Но только Олжасу, моему другу, дозволяется утверждать, что в будущем всё человечество станет «евреями». Ну разве не обидно?»

Роберт вздыхал и вспоминал слова близкой ему верной и мудрой женщины:

«Не горячись, Роба, ещё неизвестно, как жизнь обернётся. Вспомни, что партия доверила тебе как настоящему «шестидесятнику» в 27 лет руководить крупнейшим идеологическим отрядом – московской писательской организацией, что ты член партии, что с 1957 по 1982 год ты издал 70 стихотворных сборников, что ты лауреат Государственной премии СССР. Ты же настоящий советский человек, сам писал в стихотворении «О национальности»:

 
Мне земля для жизни
более пригодна
после Октября
семнадцатого года!
 
 
Я в Державу верую —
Вечную эту
Красную по смыслу,
по флагу,
по цвету.
 
 
Никогда не спрячусь
за кондовой завесой,
по национальности
я —
советский.
 

Это ведь не слабее Маяковского! И «лесенка» у тебя не хуже. Всё взвесь, не бери пример со своих приятелей. Ни Андрей, ни Женька не пропадут. Им всегда Запад поможет, мировая закулиса спасёт – соблюдай от них дистанцию. Ты ведь не стал участвовать в «Метрополе»? И правильно сделал! А Вознесенский не выдержал. Его Оза уговорила… Они – игроки. Вон Евтушенко – всем режимам успел послужить: и Сталина прославил, и антисталиниста Хрущёва превознёс, с Брежневым ладил, все сибирские стройки коммунизма воспел и Горбачёва встретил «на ура», а когда Ельцин Горбачёва спихнул – о Борисе Николаевиче сочинил искренний стишок. Ты, в отличие от этих вертопрахов, дорожишь семейными ценностями, с одной женой живёшь всю жизнь. Ты однолюб, Роба, как Маяковский, и служишь не разным там генеральным секретарям, а советской власти. Не торопись, Роба, оставайся советским человеком!»

Но Роба не послушал мудрую подругу и поставил свою подпись 5 октября 1993 года под расстрельным письмом внуков Серебряного века и детей XX съезда, призывавших Ельцина «раздавить гадину»… Поступил «по-ленински».

И недаром же именно «шестидесятница» В. Новодворская в восторженной статье, названной строчкой из шестидесятника-«ленинца» Окуджавы «На той единственной гражданской», опубликованной в журнале «Огонёк», где главным редактором был «шестидесятник»-ленинец В. Коротич, так писала о побоище, которое устроили «шестидесятники» по духу Ельцин и Гайдар, расстрелявшие 5 октября российский демократической парламент:

«Мне наплевать на общественные приличия. Рискуя прослыть сыроядцами, мы будем отмечать, пока живы, этот день – 5 октября, день, когда мы выиграли второй раунд нашей единственной гражданской. И «Белый дом» для нас навеки – боевой трофей. 9 мая – история дедов и отцов, чужая история.

После октября мы полноправные участники нашей единственной гражданской, мы, сумевшие убить и не жалеющие об этом, – желанные гости на следующем Балу королей Сатаны. Вся земная жизнь – большой вечер у Сатаны.

Утром 4 октября залпы танковых орудий разрывали лазурную тишину, и мы ловили каждый звук с наслаждением. Если бы ночью нам, демократам и гуманистам, дали танки, хотя бы самые завалящие, и какие-нибудь уценённые самолёты и прочие ширли-мырли типа пулемётов, гранатомётов и автоматов, никто не поколебался бы: «Белый дом» не дожил бы до утра и от него остались бы одни развалины.

Я желала тем, кто собрался в «Белом доме», одного – смерти. Я жалела и жалею только о том, что кто-то из «Белого дома» ушёл живым. Чтобы справиться с ними, нам понадобятся пули. Нас бы не остановила и большая кровь…

Я вполне готова к тому, что придётся избавляться от каждого пятого. А про наши белые одежды мы всегда сможем сказать, что сдали их в стирку. Свежая кровь отстирывается хорошо.

Сколько бы их ни было, они погибли от нашей руки. Оказалось также, что я могу убить и потом спокойно спать и есть. <…>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю