Текст книги "Любовь, исполненная зла"
Автор книги: Станислав Куняев
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
«Светские писатели, пишущие многоглаголиевые романы, завлекающие искусно составленными рассказами о вымышленных или действительных лицах и их пустой страстной жизни <…> пожнут тление. Сеяли суету, суету и пожнут <…> Ты один, Господи, можешь очистить загнившую нравственную атмосферу русского юношества и людей зрелого возраста, зачитавшихся еретиком Львом Толстым и вообще гнилою литературою России и Запада».
Иоанн Кронштадтский не случайно упомянул имя Толстого, так же как не случайно его идейный враг В. Ленин в те же самые годы назвал Толстого «зеркалом русской революции». Но Толстой был революционером не только потому, что его так высоко ценил Ленин, и не только потому, что в памфлете «Не могу молчать» (1908) он со всей исполинской мощью своего авторитета обрушился на столыпинскую власть за её зверские расправы над «террористами» и «бунтовщиками», и даже не потому, что великий писатель отпал от церкви. Нет, главнейшей сущностью его «как революционера» стало то, что над его прахом возвысился зелёный холм без креста… Ведь даже поэт советской эпохи Николай Рубцов знал, что «каждому на Руси памятник – добрый крест»… «Тихо ответили жители – каждому памятник – крест»…
А Льва Толстого похоронили «без церковного пения, без ладана, без всего, чем могила крепка». Скорее по-ленински, чем по-русски.
В своей проповеди, названной «Бесноватые», Иоанн Кронштадтский употребил слово, не сходящее с языка сегодняшней демократической прессы:
«К особенному роду бесноватых надобно отнести людей, так называемых либеральничающих: то есть слишком свободно, вопреки христианскому и всякому здравому смыслу мыслящих».
Он постоянно пытался напоминать литераторам об их великой ответственности перед обществом, перед народом, перед Россией:
«Вот характер наших борзописцев: живя в постоянной, ежедневной прелести самообмана, они прельщаются или стараются прельстить всех и сделать участниками своего самообмана».
Книга Иоанна Кронштадтского, откуда взяты эти пламенные мысли, вышла при жизни проповедника и называется «Путь к Богу».
Конечно, чрезвычайно трудно или почти невозможно слабым и грешным людям неукоснительно следовать таким высоким поучениям, но и убийственно для души человеческой подчиняться всем соблазнам и прелестям Серебряного века, неожиданно ожившим и принявшим разные обличья в наше время. Мне кажется, что печально знаменитый доклад товарища Жданова, произнесённый им в 1946 году в Ленинграде, был бы куда более убедителен, если бы он использовал в нём размышления о литературе и искусстве Серебряного века товарища Бунина, товарища Блока, товарища Франка, товарища Свиридова и товарища Коржавина… А если бы ещё атеист Андрей Андреевич был знаком с проповедями святого Иоанна Кронштадтского! – цены бы не было его докладу… Смею предположить, что такое, на первый взгляд, фантастическое развитие событий могло быть возможным после встречи Сталина осенью 1943 года с тремя высшими иерархами церкви и восстановления патриаршества по его державной воле.
Голоса Серебряного века, грязной «оттепели» и кровавой перестройки до сих пор звучат в нашей сегодняшней жизни. Включаю 2 февраля 2012 года TV-канал «Культура» и вижу фильм о знаковой фигуре этих родственных друг другу эпох – об Оскаре Уайльде. О том, как он, выйдя из Редингской тюрьмы, где сидел за содомитство, был изгнан из Англии, ещё строго хранившей свои пуританские традиции, в растленный Париж, куда к нему приехал его английский супруг-партнёр. Однако последний, как следует из фильма, вскоре бросил несчастного Уайльда, поскольку тот не мог содержать своего любовника. Оставшись в одиночестве, лондонский денди опустился, растерял былой шарм, растолстел и вскоре умер. Похоронили беднягу при помощи его бывшей жены на известном парижском кладбище и установили на могиле не крест, не бюст, а надгробье в виде гранитного Сфинкса.
…В последних кадрах фильма его создатель Роман Виктюк, картинно простирая руки к надгробному чудовищу, возопил, обращаясь к телезрителям:
– Вот видите! На отполированном граните алые пятна! Нет, это не лепестки роз, это следы поцелуев, которые оставили на камне поклонники великого писателя!
Поскольку, на мой взгляд, у женщин нет причины целовать надгробье Оскара Уайльда, то остаётся думать, что это геи всего мира оставляют следы алой помады со своих губ на отполированном граните, прикладываясь к нему, как верующие к иконе. А чему удивляться? Через сто лет после изгнания несчастного содомита во Францию в некогда чопорном пуританском Лондоне один из высших чинов англиканской церкви обвенчал однополую брачную пару. Так что дело Оскара Уайльда живёт и побеждает и в Соединённом Королевстве, и в России, потому, что фильм с Уайльдом и Виктюком был создан при финансовой поддержке Российского агентства по печати и массовым коммуникациям. Видимо, такие фильмы очень нужны нашему телезрителю, если они делаются на бюджетные деньги.
* * *
У нас ведь всё от Пушкина…
Ф. Достоевский
Но есть и Божий Суд…
М. Лермонтов
Почти все значительные поэты Серебряного века, оставившие неизгладимый след в русской поэзии, вольно или невольно подражая Пушкину, мечтали о памятниках себе, любимым. «Мне бы памятник при жизни – полагается по чину» (В. Маяковский); «Я скоро мраморною стану» (А. Ахматова); «В России новой, но великой поставят идол мой двуликий» (В. Ходасевич); «Чтоб и моё степное пенье сумело бронзой прозвенеть» (С. Есенин); «Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен, кричите, буйствуйте, – его вам не свалить!» (В. Брюсов) и т. д.
Но «властителям дум» той эпохи мало было подобных напыщенных деклараций, каждый из них ещё претендовал на особое отношение к Пушкину, каждый желал, подобно Цветаевой, сказать «мой Пушкин», «приватизируя» великого поэта, опуская его, в меру своего таланта (или в меру «своей испорченности»), до себя, до своей злобы дня, до своего положения в суетном мире «Серебряного века», в мире революции и нэпа. Вспомним хотя бы об амикошонском разговоре «на равных» Маяковского с Пушкиным из стихотворения «Юбилейное»: «У меня, да и у вас в запасе вечность»; «После смерти нам стоять почти что рядом»; «Я бы и агитки вам доверить мог»… Всё вроде бы сказано в шутку, но тем не менее ясно, что с одним великим поэтом своего времени разговаривает другой великий и «талантливейший поэт советской эпохи», и оба строят после революции новую жизнь.
Молодая Анна Ахматова создавала в своём воображении другого Пушкина, далёкого от «агиток», но близкого ей:
Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озёрных бродил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.
Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни…
Здесь лежала его треуголка
И растрёпанный том Парни
(1912)
А позже она восхищалась Пушкиным за то, что он обладал правом «шутить, таинственно молчать и ногу ножкой называть».
Это был «ахматовский», но не «маяковский» Пушкин, и томик Парни он держал в руках не случайно, поскольку, как сообщает «Литературная энциклопедия» 1934 года, любимец Вольтера Парни был автор «эротических и антирелигиозных поэм, которые определили его репутацию крайнего нечестивца и безбожника»; «Война богов» и другие библейские поэмы П. были запрещены к переизданию во Франции»; «Христиниада», рукопись которой была выкуплена за большую сумму правительством реставрации и предана сожжению»; «Война богов» явилась одним из самых антихристианских произведений мировой литературы»; «Один из всех русских подражателей Парни – Пушкин – усвоил и эротическую, и антирелигиозную традицию его библейских поэм; некоторые места в «Гавриилиаде» являются почти буквальным переводом из них». В других энциклопедиях стихи Парни удостоиваются эпитетов «непристойно кощунственные», «порнографические» и т. д.
Но именно такой Пушкин, поклонник «эротомана» и «нечестивца» Парни, был идеалом поэта, нарисованного пером Ахматовой.
Валерий Брюсов, издавший во время расцвета поэзии Серебряного века в 1914 году стихи Парни в России, чрезвычайно высоко ценил ту часть творчества Пушкина, которая, по мнению Брюсова, была близка идеологии «чистого искусства». Наверное, поэтому Брюсов в 1914–1916 годах дописал якобы недописанную новеллу Пушкина «Египетские ночи», в которой Александр Сергеевич изобразил стихотворца-импровизатора, выполнившего заказ светской публики и сочинившего на глазах у неё поэму о трёх любовниках Клеопатры. Каждый из них купил право провести с пресыщенной наслаждениями владычицей Египта одну ночь на ложе любви, и каждый из них был обязан по прошествии своей ночи сложить голову на плаху. Поскольку стихотворная часть новеллы Пушкина обрывается на сцене заключения этой сделки трёх мужчин с Клеопатрой, то Валерий Брюсов не нашёл ничего лучшего, как изобразить все три сладострастные ночи со всеми подробностями переживаний участников этой сексуальной трагедии.
Но Брюсов, видимо, не знал размышлений Достоевского, который в разгар либеральных реформ 1861 года, когда в прессе разгорелась полемика по поводу «Египетских ночей» и человеческих достоинств Клеопатры, высказался об одном из участников полемики: «Он называет «Египетские ночи» «фрагментом» и не видит в них полноты, – в этом самом полном, самом законченном произведении нашей поэзии!»
Достоевский, в отличие от Брюсова, восхитившегося величием царственного жеста Клеопатры, называет её «гиеной», которая «уже лизнула крови», «самкой паука», которая «съедает своего самца в минуту своей с ним сходки», но самая главная мысль Достоевского заключалась в другом, чего не видели ни Брюсов, ни все знаменитые поэтессы Серебряного века, создавшие такой культ Клеопатры, что петербургские деятели шоу-бизнеса эпохи 10-х годов XX века вылепили восковую фигуру царицы со змеёй на груди и поместили её в стеклянный гроб на обозрение толпы. Александр Блок побывал в этом паноптикуме и написал в стихотворенье об этой восковой кукле: «Ты видишь ли теперь из гроба, что Русь, как Рим, пьяна тобой?»
Но вернёмся к Достоевскому:
«Замирая от своего восторга, царица торжественно произносит свою клятву… Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса! От выражения этого адского восторга царицы холодеет тело, замирает дух… и вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш Божественный Искупитель. Вам понятно становится и слово: «искупитель…» И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчёт клубнички!»
Достоевский вдохновенно и убедительно доказал, что «Египетские ночи» написаны не «любителем клубнички» и не декадентом, не апологетом чистого искусства, что пытались сделать дети Серебряного века, а православным христианином и человеком, душа которого тянется к евангельским истинам.
Один из отцов-основателей символизма Валерий Брюсов после революции забыл о своей попытке изобразить Пушкина как основоположника «чистого искусства» и в 1919 году составил тощий сборничек на жёлтой газетной бумаге «Стихотворения о свободе» и написал предисловие к нему. Конечно, в сборнике были стихи молодого Пушкина – ода «Вольность», «Деревня», «Кинжал», «Послание к Чаадаеву» и все злые, саркастические и достаточно вульгарные и несправедливые по сути эпиграммы на Александра Первого, министра просвещения Голицына, Карамзина и других известных людей той эпохи. Специальный раздел занимают стихи, «приписываемые Пушкину», вроде «Народ мы русский позабавим и у позорного столба кишкой последнего попа последнего царя удавим»[15]15
На самом деле это двустишие принадлежит французскому философу Дидро.
[Закрыть]. Из брюсовского предисловия явствует, что Пушкин «узнал и глубоко почувствовал чудовищность русского самодержавия», что «Гавриилиада» – это «поэма, высмеивающая религию, а по пути и самовластие». Но смешнее всего то, что Брюсов, в своё время возносивший в стихах хвалу скотоложеству, в комментариях к эпиграммам Пушкина, гневно осуждает «грубый разврат» и педерастические наклонности чиновников эпохи Александра I, упоминаемых в эпиграммах Пушкина.
Изо всех знаменитых поэтов Серебряного века самые сложные отношения с Пушкиным были у Александра Блока.
Знаменитая речь Александра Блока «О назначении поэта», произнесённая 11 февраля 1921 года – в 84-ю годовщину смерти Пушкина, – была насыщена мистическими откровениями о сущности поэзии вообще: «Поэт – сын гармонии», «на бездонных глубинах духа <…> катятся звуковые волны». Эти волны хаоса надо заключить «в прочную и осязательную форму слова», а потом «приведённые в гармонию звуки надлежит внести в мир», где начинается поединок «поэта с чернью», с «чиновниками» и «бюрократами» всех времён и народов. «Пушкин закреплял за чернью право устанавливать цензуру», но, по уверению Блока», «никакая цензура в мире не может помешать этому основному делу поэзии»… К блоковской речи «О назначении поэта» примыкает и последнее стихотворенье Блока «Пушкинскому дому»:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе.
Не твоих ли звуков сладость
Вдохновляла в те года?
Не твоя ли, Пушкин, радость
Окрыляла нас тогда?
Но Александр Пушкин не только символ «тайной свободы» и «сладости звуков». Он много раз отдавал должное и русской государственности, и православию, что было уже чуждо Блоку, написавшему к тому времени «Двенадцать», «Возмездие» и ставшую знаменитой статью «Интеллигенция и революция».
Речь Блока исполнена в высоком мистическом стиле, однако он – истинное дитя символизма, – ни слова, к сожалению, не сказал о Пушкине как о народном русском поэте, как о поэте всемирном, как о великом русском историке, как о строителе нашего национального самосознания, как человеке евангелического склада, которому, пускай не сразу, но всё-таки открылся свет Нагорной проповеди. Многое из такого Пушкина было чуждо великому поэту Серебряного века. Говоря о цензуре, стеснявшей Пушкина, Блок, естественно, не вспомнил о том, что сам Пушкин, страдавший от цензуры, но ужаснувшись зловонному потоку рыночной переводной литературы, хлынувшей в 30-е годы XIX века в Россию с буржуазного Запада, воззвал к обществу и к государству, требуя цензуры:
«Сочинения шпиона Видока, палача Самсона и проч. не оскорбляют ни господствующей религии, ни правительства, ни даже нравственности в общем смысле этого слова; со всем тем нельзя их не признать крайним оскорблением общественного приличия. Не должна ли гражданская власть обратить мудрое внимание на соблазн нового рода, совершенно ускользнувший от предусмотрения законодательства?»
(«О записках Видока». «Лит. газета», 1830)
«Тайная пушкинская свобода», о чём так красиво писал Блок, связана с жертвами, которых «требует» от поэта «Аполлон». («Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…»). Но прошло уже 2 тысячи лет с тех пор, как после Аполлона в мир пришёл Христос. Об этом Александр Блок в своей возвышенной речи не вспомнил. Границы «тайной свободы» и «свободы» вообще поставлены поэту не «цензурой», а евангельскими идеалами. Возможно, что Блок перед смертью вспомнил об этом, потому что разбил кочергой бюст Аполлона, стоявший в его кабинете, со словами: «Я хочу посмотреть, на сколько кусков развалится эта жирная рожа».
У Александра Блока есть страшное стихотворенье (написанное в 1912 году, в разгар вакханалии Серебряного века), в котором наш великий поэт приоткрывает тайну вдохновения, посещавшего его.
К МУЗЕ
Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть,
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.
Блоковская Муза (с большой буквы! – Ст. К.) не различает зла и добра («зла, добра ли? Ты вся – не отсюда»), она служит только идолу красоты и, «соблазняя своей красотой» не только душу поэта, но и «ангелов», несёт ему и «страшные ласки», и «мученье», и «ад».
В награду за «вальсингамовское» поругание «священных заветов» Муза венчает голову поэта венцом отнюдь не Божественного происхождения:
И когда ты смеёшься над верой,
Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг…
Пурпуровой-серый круг над головой Музы – это не золотой нимб святости, а отблеск иного, зловещего пламени.
Ожидание визита Музы к Блоку очень похоже на ожидание Ахматовой ночного гостя, посланца из мира тьмы в стихотворенье «Какая есть. Желаю вам другую…»
Разница лишь в том, что тень из потустороннего мира, приходившая к Блоку, была женского рода, а к Ахматовой – мужского… И не случайно Ахматовой в «Поэме без героя» Александр Блок явился как «Демон с улыбкой Тамары».
Александр Пушкин трезво осознавал свои человеческие слабости, искренне скорбел о своей мирской греховности:
Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам.
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Но Пушкин писал о себе и так: «Духовной жаждою томим», – в то время как большинство поэтов Серебряного века томились не духовной, а «греховной жаждой». И, видимо, ощущая эту болезнь, они тянулись к Пушкину, желая найти в его творчестве понимание и хоть какое-то оправдание своего отчаяния или своей греховности. И в этом смысле поучительна драма одного из самых значительных поэтов Серебряного века, который пытался преодолеть духовное отчаянье, хватаясь за античные идеалы красоты, и впадал в вальсингамовское упоение чумным пиром:
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой.
Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну а мне – соленой пеной
По губам.
По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.
Ой-ли, так ли, дуй ли, вей ли, –
Все равно.
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!
(1931)
Не было рядом с Мандельштамом, когда он сочинял эти нарочито ёрнические стихи, православного батюшки, который сказал бы ему: «Осип Эмильевич, Вы же хоть и лютеранского толка, но всё-таки христианин, зачем Вам эти эллины и вальсингамы, давайте лучше прочитаем «Отче наш»…
В этом стихотворении Мандельштам обломки средиземноморского греческо-римского мира в отчаянье перемешал с приметами нэповского и постнэповского хаоса. Для него, влюблённого в призрачные образы Эллады и Рима, стало настоящей катастрофой осознание реальности 20-х годов. Но, в отличие от Пушкина, Осипу Эмильевичу не явился «шестикрылый Серафим», и для него не воссиял свет Евангелия. «Срамота» «зияет» тому, кто хочет зреть её. Так было и в эллинские, и в библейские и в нэповские времена: кто ищет вдохновения в «чёрных дырах» и в «соре», тот и обрящет, что ищет.
Поэты Серебряного века тоже были детьми, участниками и даже творцами Революции, детьми незаконными или полузаконными, её пасынками и падчерицами, её бастардами. После подавления властью революции 1905 года творческая либеральная интеллигенция объединилась и начала издавать «Перевал» – «журнал свободной мысли», как написано на обложке его первого номера за 1906 год. Вокруг журнала сплотились все самые известные деятели культуры Серебряного века: Фёдор Сологуб, Борис Зайцев, Константин Бальмонт, Александр Блок, Владислав Ходасевич, Николай Минский, Максимилиан Волошин, Иван Бунин, Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Михаил Кузьмин, многие историки, публицисты, политики, философы и т. д. Все они жаждали преображения жизни, все ратовали каждый за свою революцию – кто за политическую, кто за культурную, кто за религиозную, кто за сексуальную… Вопль, который нёсся со страниц «Перевала», был похож на вопль, нёсшийся в конце 80-х годов прошлого столетия, раздававшийся со страниц «Огонька», «Московских новостей», «Нового мира», «Октября» и прочих либеральных изданий.
Первый номер журнала за 1906 год открывался редакционной статьёй, которая высокопарно вещала про «общечеловеческие ценности»:
«Всё более и более яснее сознание, что все восставшие во имя будущего – братья, будь то политические борцы или крушители узкой мещанской морали, или защитники прав вольного творчества, романтические искатели последней свободы вне всяческих принудительных социальных форм.
Все дороги ведут в Город Солнца, если исходная их точка – ненависть к цепям». Написано с неграмотным местечковым акцентом, но искренне.
В том же номере – громадная статья Н. Минского «Идея русской революции», где он лихо глумится над «православием» «самодержавием» и «народным смирением». Все двадцать номеров «Перевала» за 1906–1907 годы переполнены этой жаждой: тут и стихи Андрея Белого, призывавшего к религиозной революции, и стенания Георгия Чулкова о «мистическом анархизме», и Николай Бердяев, размышляющий о «метафизике пола и любви», и рассказ П. Нилуса о двух сёстрах-лесбиянках, и размышления Минского о «революционном эросе», заканчивающиеся призывом: «Плехановы, Ленины, Богдановы – те же Ломоносовы и Державины русского социализма, который не может не устремиться по руслу, проложенному нашей судьбой, нашими неслыханными страданиями, нашей долгой смертью, нашим близким воскресением»
Естественно, что культовыми фигурами западной цивилизации на страницах «Перевала» были Оскар Уайльд, Метерлинк, Обри Бердслей, Айседора Дункан, Фридрих Ницше, Жорис Карл Гюисманс, Уолт Уитмен и т. д. Максимилиан Волошин в сочинении «Предвестие великой революции» пел гимн её творцам:
«Человечество должно пройти сквозь идею справедливости, как сквозь очистительный огонь <…> Во Франции, как и в России было больше всего «женщин из Магдалы», ожидающих под раскалённым зноем пустыни пришествия Мессии. Они все измучены и сожжены ожиданием и страстью. Революция сразу сжигает их. Они гибнут в ея пламени, радостные и счастливые. Они ждут её дуновения и, когда губы мятежа прикоснутся к их их лбу, – им больше нечего делать на земле. Они ждут только одного поцелуя и не переживают страстности первого прикосновения». (Но этого мало: в своих стихах Волошин добавит: «Я в сердце девушки вложу восторг убийства, и в душу детскую кровавые мечты».)
Возможно, что женщинами такого типа были Вера Фигнер, Вера Засулич и Мария Спиридонова. Однако потом этот генотип перерождался в Розалию Землячку, в Ларису Рейснер, в Инессу Арманд. А в наше время «губы мятежа» прикоснулись к челу Галины Старовойтовой, Валерии Новодворской, Мариэтты Чудаковой и даже Ксюши Общак…
Через 12 лет после выспренных дифирамбов в адрес революции Максимилиан Волошин напишет в сборнике «Демоны глухонемые»:
С Россией кончено! На последях
её мы прогалдели, проболтали
пролузгали, пропили, проблевали
Замызгали на грязных площадях.
Распродали на улицах. Не надо ль
Кому земли, республик да свобод,
Гражданских прав! – И Родину народ
сам выволок на гноище, как подаль…
Стихи отчаянья, приступ которого испытали наши либералы ещё раз через 70 лет. «Иудиным грехом» назвал эту самоубийственную жажду детей Серебряного века М. Волошин в стихотворении 1919 года. Один из кумиров и основоположников русского декаданса Фёдор Сологуб после революции прожил несколько лет в отчаянье от революционной катастрофы и умер в 1926 году от тяжелейшей болезни. Но не он ли в разгар своей славы всячески воспевал сексуальную революцию, публикуя то пьесу о том, как отец соблазнил дочь, то целую повесть «Царица поцелуев» («Перевал» 1907, № 5), о том, как некая античная красавица Мафильда выбежала на площадь древнегреческого города и стала отдаваться на глазах честного народа всем жаждущим её тела мужчинам, выстроившимся в очередь. Однако один юноша был по-настоящему влюблён в неё и, «умирая от ревности», он прополз сквозь толпу и вонзил Мафильде кинжал в бок. Её отвезли в морг, куда ночью проник несчастный убийца и заключил мёртвое тело в такие сладострастные объятия, что царица поцелуев ожила… Вот что сочинил один из кумиров Серебряного века, автор знаменитого «Мелкого беса», не случайно переизданного у нас после нескольких десятилетий забвения в эпоху «оттепели». Вот так Фёдор Сологуб своими «греческими ночами» с Мафильдой попытался перещеголять Пушкина с его Клеопатрой и «Египетскими ночами». А по существу, знаменитый в ту эпоху писатель такого рода картинами сексуальной революции, конечно же, внёс свой вклад в разрушение старого мира «до основанья».
Эпохи Великих революций – это как эпохи Великих землетрясений, когда невозможно предсказать, чем всё закончится, когда в одно гигантское русло вливаются все революционные потоки: политический, экономический, религиозный, бытовой, культурный, сексуальный… И никто, кроме Высшей Воли, не способен управлять этим потоком. Из липких объятий Серебряного века смогли вырваться лишь самые сильные, самые глубоко укоренённые в глубинных слоях народной и национальной жизни таланты: Максим Горький, Иван Бунин, Сергей Есенин, Николай Клюев…