Текст книги "Дикие пчелы"
Автор книги: Станислав Стратиев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Тогда уже все уехали, – сказал режиссер.
– Может быть, она встала рано, – с усилием произнес Милко. – Обычно она поднимается в шесть. Наверное, где-нибудь здесь, но фокусничает.
Сценарист переглянулся с режиссером и побежал в милицию.
Катер медленно шел по реке, время от времени останавливался, и тогда водолазы опускались под воду, обследовали дно. На нагретой солнцем палубе стоял сценарист и напряженно всматривался в зеленую воду.
Уже были проверены район вокруг гостиницы, парк, причал для рыбацких лодок, место, где велись работы по расширению пристани. Осмотрены были и длинные, прогибающиеся и ненадежные деревянные мостки над водой. В одном месте перила оказались сломанными, но никто не мог вспомнить, когда они сломались, – вчера, месяц или два назад.
Лес на берегу реки уже тронула осенняя желтизна, было тихо, и в этой тишине слышались только шум мотора и короткие команды, подаваемые водолазам. Солнце уже клонилось к горизонту. Вокруг царило осеннее великолепие – и в лесу, и над речным простором, и над маленьким катером, на палубе которого стоял сценарист, чувствуя всю нелепость этого торжества осени.
Ее нашли у маленького подсолнечного поля.
Река вынесла ее на берег и оставила там, где кончается серая галька и начинается трава. Она лежала с открытыми глазами.
Маленькое поле с неровными рядами подсолнухов ютилось между рекой и низким лисом. Над ним дрожал свет закатного солнца и яростно жужжали дикие пчелы.
Сценарист так и запомнил все это – маленькое подсолнечное поле, речной простор, дрожащий свет и лежащая с открытыми глазами девушка. Он знал, что никогда не сможет этого забыть.
Потом кто-то принес дикий мед, собранный в трещинах скал. Темный и ароматный, терпкий, с едва уловимой горчинкой, он был похож на камень, и, как камень, его нужно было откалывать от скалы.
– Сохраняет свой аромат много лет, – сказал моторист с катера. – Его можно перепутать с пчелиным ядом, у которого такой же запах. Но пчелиный яд горький и жжет язык.
Над ними яростно жужжали дикие пчелы. Они словно догадывались, что их ограбили, без труда отняли то, что они так долго собирали.
– Кажется, поняли, – засмеялся моторист. – Ешьте скорее, не то ужалят.
Сценарист сунул в рот ароматный кусочек меда. От него во рту вязало.
Когда все формальности были закончены, стали собираться обратно.
Дикие пчелы набрасывались на них и тогда, когда они поднимались на катер.
В номере гостиницы было сумрачно, за окном смеркалось, и очертания тополей на фоне неба становились все менее четкими.
Сценарист сидел молча, наблюдая, как угасает день.
„Что происходит? – думал он. – Что с нами происходит. Я стоял, как зритель, на балконе… был свидетелем убийства и ничего не предпринял… Но я даже не предполагал, что такое может случиться… Это ничего не значит, абсолютно ничего не значит… вопрос в том, что я не вмешался… Нужно было спуститься вниз, помочь ей… но я даже не попытался… это меня не интересовало… да, все дело в том, что это меня не интересовало…
– Ты о чем задумался? – спросил режиссер. – Снова об этом?
– Об этом, – вздохнул сценарист.
– Во-первых, – сказал режиссер, – еще не известно, бросилась она в воду сама или перила сломались, или были сломаны и она не удержалась…
– Можешь быть уверен, – прервал его собеседник, – она бросилась сама…
– Никто не может сказать этого с уверенностью.
– Может, – покачал головой сценарист.
– Глупости, – спокойно сказал режиссер. – Извини, но ты говоришь глупости. Ты слишком взволнован тем, что произошло. Ты видел труп, когда его везли в город… Тебе нужно успокоиться.
Сценарист покачал головой.
– Как раз наоборот – мне нужно встревожиться.
– Зачем же так? – сказал режиссер. – Вы, писатели, ужасно чувствительный народ, любая мелочь может вывести вас из равновесия… Давай лучше выпьем, успокоим нервы.
– Она сама бросилась. Я интуитивно чувствую это. Почему я ее не остановил? Почему не окликнул с балкона?
– Успокойся, – сказал режиссер.
– Я спокоен. Просто думаю: он не оставил ей другого выхода, понимаешь? Ей нужно было или смириться, а это могло продолжаться всю жизнь, ежедневно закрывать на все глаза, или…
– Ты же сам видел, что перила там были сломаны, деревянные мостки шаткие, они прогибались под малейшей тяжестью. Кассирша была в таком состоянии, когда человек не отдает себе отчета в том, что делает, и упала в воду. К тому же она не умела плавать.
– Перила сломались, когда она бросилась в воду, – сказал сценарист.
Перед глазами у него стояла худенькая поникшая фигурка молодой женщины, растаявшая во мраке парка. Он был уверен, что видел у нее на глазах слезы, по ее походке понял, что она – обреченный человек, хотя тогда и не осознавал этого.
– Факты говорят о другом, – сказал режиссер.
– Есть вещи, которые трудно доказать, но которые чувствуешь интуитивно.
– Знаю, – усмехнулся режиссер. – Номер с интуицией мне известен. Когда актер не может справиться с ролью, интуиция подсказывает ему, что она плохо написана.
– Интуиция опирается на предшествующий опыт, – сказал сценарист, – это уже доказано.
– Мне кажется, ты напрасно все драматизируешь. Все твои догадки основываются на домыслах. У тебя это профессиональный навык.
Сценарист покачал головой:
– Все дело в том, что это не мои выдумки.
Режиссер посмотрел на него, в свою очередь покачал головой и расстегнул две последние пуговицы, на которые еще была застегнута его рубашка. Было душно. Гостиничный номер, по размерам хотя и больше обычного, настолько был нагрет солнцем, что, казалось, стены его излучают тепло.
– Если даже она упала, – сказал сценарист, – то не захотела спастись. Решила, что нет смысла. Нашла неожиданное разрешение всех проблем.
Его собеседник снова покачал головой, вытер рукой потный лоб и пошел в ванную. Там в раковине лежали бутылки с белым вином, охлаждаемые льющейся из крана водой. Ее брызги приятно освежили режиссера. Он подставил под струю сначала голову, потом плечи и долго стоял так, закрыв глаза. Затем взял одну бутылку и вернулся в комнату.
– Давай выпьем, – сказал он. – Несмотря ни на что. Они медленно пили терпкое на вкус холодное вино, его прохлада приятно разливалась по жилам.
– Такова жизнь, – режиссер налил по второму бокалу. – И ничего не поделаешь.
Сценарист молчал, глядя на почти растаявшие в темноте очертания тополей.
– Не захотела жить, – сказал он задумчиво. – Знаешь, глаза у нее были открыты, впечатление было такое, будто она смотрела на меня.
Его собеседник вылил оставшееся вино в бокалы. Они молча чокнулись. Тихий звон замер в душной комнате, и снова стало тихо.
– Она не смирилась, – сказал он, – понимаешь? Не согласилась, не пошла на сделку. Есть люди, которые не идут на сделки.
Режиссер смотрел на него озабоченно.
– Ты знаешь, – вдруг сказал сценарист, – может, этого и не случилось бы, не напиши я свой сценарий. Милко и Мария встретились фактически из-за меня… И она…
Его не отпускали от себя маленькое поле с неровными рядами подсолнухов и молодая женщина, лежащая на речной гальке там, где начинается трава.
– Но это же наивно, – сказал режиссер. – Давайте теперь не будем вообще снимать фильмы, потому что кто-то с кем-то может встретиться на съемках. Ну, ты и хватил!
Сценарист молчал.
– Разве ты можешь отвечать за всех? – спросил режиссер.
Он встал и принес из ванной еще одну бутылку. Прозрачная жидкость оживила бокалы, они слабо засветилась в сумраке комнаты.
– Даже если все было так, как ты говоришь, – продолжал режиссер, – не кажется ли тебе, что это слишком – из-за такого топиться? Муж изменил жене – такое в порядке вещей. Надо ли воспринимать это так трагично? Мы живем в двадцатом веке, причем в конце его. И если из-за измен все побегут топиться, не хватит водоемов.
Сценарист покачал головой.
– Дело в другом. Влюбиться и изменить может всякий.
– В чем же тогда дело, если не в любви, объясни, пожалуйста, – иронично сказал режиссер.
– Как тебе объяснить… – серьезно начал сценарист. Дело здесь в вере, понимаешь, в доверии… в тех человеческих чувствах, которые больше всего уязвимы. Разумеется, у человека чувствительного. В тех мостах, которые наводятся между людьми не физиологически, а чисто эмоционально, психологически. Понимаешь? Когда такие мосты рушатся, двое не могут прийти друг к другу. Тогда каждый остается один.
– Ты довольно образно все описал, – кивнул режиссер.
– Хочу, чтобы ты понял: для многих такое чувство – опора существования. Без него они не могут жить. Страшно, когда веришь в кого-то, когда весь мир для тебя – это другой человек, только он и ничего, кроме него нет, и вдруг понимаешь, что он с тобой даже не считается, будто тебя нет. Что ты мешаешь ему. В таких случаях действительно предпочитают исчезнуть. Хотят исчезнуть, понимаешь? Потому что кажется: жизнь кончилась. И, кроме того, вопрос, фактически, предрешен тем другим, – для него тебя нет.
– Даже если это так, – сказал режиссер, – почему это тебя так волнует? Разве ты можешь отвечать за всех? Мог ли ты знать, что он встретится с Марией, что поскандалит с Еленой и она пойдет к реке?.. Ты же обыкновенный человек, не прорицатель. Почему ты так волнуешься?
– Я волнуюсь за себя, – ответил сценарист, – не могу понять, что со мной происходит. Раньше я был другим… а сейчас…
– Ну вот, теперь ты занялся самокритикой. Типично в таких случаях.
Сценарист ничего не ответил, задумался, поднес бокал ко рту, но не отпил, а сказал:
– Знаешь, то, что мы снимаем сейчас, – абсолютная глупость.
– Очень хорошо, прекрасно, – сказал режиссер. – И почему же это глупость, смею тебя спросить?
– Потому что все – сплошной вымысел, – задумчиво сказал сценарист и выпил вино. – С начала и до конца.
– Вымысел, но художественный, – возразил режиссер.
– Не художественный, – возразил сценарист. – Вымысел не может быть художественным, потому что он – вымысел. Это я тебе говорю.
– Когда ты принес сценарий, то утверждал другое.
– Самый обыкновенный вымысел, – повторил сценарист. – Целеустремленные герои, перевыполненные планы и несчастная любовь. Сочинение на свободную тему.
– Как? – изумился режиссер. – Ты это серьезно говоришь?
– Шучу, – ответил сценарист. – Вот уже десять лет, как шучу. И все подобным образом.
Он горько усмехнулся.
– По-моему, ты пьян, – сказал режиссер.
– Ты так считаешь, потому что я говорю вещи, неприятные тебе. Если бы я стал утверждать, что фильм, который мы сейчас снимаем, поднимает серьезные проблемы и дает на них ответы, ты сказал бы, что я трезв.
Режиссер смотрел на него и ничего не мог понять.
– Ты просто раскис, – сказал он. – Обычные интеллигентские штучки. Но момент ты выбрал неподходящий.
Сценарист снова наполнил бокалы, поставил пустую бутылку на пол.
– Как ты говоришь, давай выпьем, несмотря ни на что.
И залпом осушил свой бокал. Режиссер мрачно посмотрел на него.
– Юмор, который просто прет из тебя, скоро доконает меня, – сказал он. – Если не можешь, лучше не пей.
– Что? – сказал сценарист. – Я не могу? Это ты не можешь. Не можешь терпеть, когда тебе говорят правду. Сразу стал мрачный. А что касается вина, то – в нем истина. Поэтому не волнуйся. Я тебе сейчас скажу и другие истины.
– Ты не прав, – сказал режиссер. – Сценарий нормальный, есть конфликты, одним словом, интересный… Можно, конечно, желать большего, сам знаешь…
– Знаю, – сказал сценарист.
И засмотрелся в окно. Парк погрузился в ночную тьму, и силуэты деревьев уже невозможно было разглядеть. Его переполняло горькое чувство неудовлетворенности, сознание того, что что-то утрачено, недоделано. Думая о прошлом, он испытывал недовольство собой, сожаление. Такое случилось с ним впервые. Откуда это, почему именно сейчас и почему вообще?.. Ведь в жизни у него все так хорошо складывается…
– Ты не прав, – повторил режиссер. – В кино ты не новичок, прекрасно знаешь, как все делается…
– Мы все знаем, – кивнул сценарист.
Он знал: были у него хорошие вещи. Но от этого было еще горше, сердце больно сжалось, и он не знал, как остановить эту боль…
– Стемнело, – после долгого молчания сказал режиссер. – Давай включим свет.
Он направился к выключателю.
– Послушай, – сказал сценарист, – давай зажжем керосиновые лампы.
Ему не хотелось, чтобы вспыхнула люстра, инстинктивно он даже зажмурил глаза, представив, как свет зальет всю комнату. Хотелось сохранить покой, интимность полумрака.
Они стали переливать керосин из одной лампы в другую, выкрутили фитили, комната наполнилась приглушенным светом, на стенах задвигались тени, блики от язычков пламени играли на их лицах.
Эти лампы притащил в гостиницу директор картины – он собрал их в окрестных селах заодно со старыми утюгами, фотоаппаратами народными костюмами и держал все это в самом надежном, по его мнению, месте – в номере режиссера.
– Знаешь что, – сказал режиссер, откупоривая новую бутылку. – Эта жизнь дана нам для того, чтобы ее прожить.
– Вот мы и живем, – ответил сценарист. – Вопрос только в том, как живем. В остальном я с тобой согласен.
При свете керосиновых ламп пить было еще приятнее. Сделав такое открытие, оба выпили еще по одному бокалу.
– Живем как можем, – сказал режиссер.
– Жить можно по-разному, – ответил сценарист. – Жизнь, ведь она одна, как проживешь, так и будет.
– Разговор стал слишком философским, – поднялся с кресла его собеседник. – Явно, нужно принести еще бутылку. Не то начнем выяснять, в чем смысл жизни.
Когда он вернулся, его ожидал новый сюрприз.
– Послушай! – сказал сценарист. – Если мы уважаем себя, то должны отказаться.
– От чего? От вина?
– От дальнейшей работы над фильмом, – сказал сценарист.
– Как отказаться? – не понял режиссер.
– Очень просто. Отказаться и точка. По крайней мере я откажусь.
– Ты сошел с ума.
– Сумасшедший был единственным, кто осмелился протестовать.
– Что, что? – сказал режиссер. – Ты… не того?..
– Вазов, – объяснил сценарист. – Последняя строка романа "Под игом".
– Вазов! Ты же не Вазов, чтобы отказываться…
– Не Вазов, – сказал сценарист, – но деньги верну.
– Соображаешь, что говоришь? Мы же сняли уже треть фильма, как можно отказываться?
– Очень просто. Еду в Софию и отказываюсь от сценария. Завтра же. Это мое право, не так ли?
– Знаешь, чем это кончится? Тебе измерят температуру и заставят лечиться. А я должен буду один заканчивать фильм.
– Не будешь один заканчивать, потому что завтра мы вместе едем в Софию. Я же знаю, ты честный человек и иначе поступить не сможешь.
– Болтаешь глупости! – рассердился режиссер. – Честный человек. Как будто пишешь характеристику ночному сторожу. Скажи еще, что у меня прогрессивные взгляды.
– Да, ты именно такой человек, – сказал сценарист. – Может быть, тебе неприятно, но ты именно такой. Только немного несмелый.
– А у тебя, наверное, орден за храбрость.
– Мы обязаны отказаться, – сказал сценарист. – Ты должен понять: полжизни уже прошло.
Перед ним снова ожила взволновавшая его картина: подсолнечное поле, приютившееся между рекой и лесом, и девушка, лежащая с открытыми глазами там, где начинается трава.
– Почему я не окликнул ее, – думал сценарист, – почему не остановил, не спустился вниз… Почему не сказал ей хотя бы одно слово?"
Он налил вино в бокалы, подошел к окну и посмотрел на улицу – темные силуэты деревьев едва проступали во мраке, нигде не было ни души.
"Зрители! – думал сценарист. – Мы стали зрителями. Только наблюдаем, даже не пытаемся вмешаться… Ни во что и никогда не вмешиваемся, молчим и смотрим… Почему? Почему?"
– Ты о чем думаешь? – спросил режиссер.
– Она не согласилась, не пошла на сделку, а мы с тобой живем, – ответил сценарист. – Теперь я знаю, что нужно делать.
Ему хотелось пойти и сию же минуту отказаться от дальнейшей работы над фильмом, хотелось начать все сначала, писать серьезно. Казалось, все компромиссы, все мелкие хитрости его былой жизни смотрели ему в глаза и ждали, когда он примет решение.
– На сей раз возврата нет, – сказал сценарист. – Собирайся, едем на вокзал.
Режиссер испытующе взглянул на него, стараясь понять, серьезно он говорит или нет, потом взял наполненный бокал и стал внимательно рассматривать его на свет.
– Я понимаю тебя, – сказал он. – Но давай закончим этот фильм. Следующий будем делать так, как ты хочешь.
– Нет, – сказал сценарист. – От этого фильма нужно отказаться, он сочинен, следовательно, все в нем – ложь. Если уж начинать, то начинать сразу.
– Почему ты не сказал этого тогда, когда мы принимали у тебя сценарий? И вообще, зачем ты его написал? И зачем предложил? – резко спросил режиссер и залпом выпил бокал. – И вообще, что ты себе вообразил? Хочешь изменить мир? Думаешь тебе будут аплодировать? Дадут орден?.. Кто ты такой? Иван Вазов? Может, это ты написал "Под игом?"..
– Когда я мог написать? У меня не было времени. Ты же знаешь: время – деньги. Но сейчас хочу написать. Если не напишу сейчас, значит не напишу никогда. Понимаешь? Если сейчас не откажусь, значит никогда не напишу.
– Не зарекайся! – сказал режиссер. – Не зарекайся так!..
– Едем на вокзал? – спросил сценарист, глядя на него в упор.
– На сей раз закрой на это глаза, а в следующий – напишешь так, как хочется.
– Нет, – сказал сценарист. – Поднимайся.
– Сумасшедший, – покачал головой режиссер. – Подожди, я принесу еще бутылку.
Они снова пили холодное вино, которое приятно разливалось по жилам, горячило кровь.
– Нельзя так жить, – говорил сценарист, – нельзя… нужно по-человечески… Ты же видишь, мы топчемся на месте. Ухватили большую кость и радуемся, подумай об этом… Кроме собственного благополучия нас ничто больше не волнует. Ты разве не видишь этого?
– Ну и что? – сказал режиссер. – Ты чересчур чувствителен. А если иначе нельзя? Если это естественно, если так должно быть, если это заложено в человеке?..
– Нет, – сказал сценарист. – Тебе хочется, чтобы так было. Выходит, в одном заложено, а в другом – нет. По-твоему, так получается? Значит, в нас заложено, а другие пусть как хотят. Ты разве не видишь: жизнь проходит мимо, а мы прячемся от нее за фразы! И за фильмы!.. Не видишь?.. Не возникают ли у тебя такие вопросы, когда ты остаешься наедине с собой, особенно ночью?..
– У меня трое детей, – сказал режиссер, – я никогда не остаюсь наедине с собой.
– У нас у всех дети, – ответил сценарист. – Дети тут не при чем. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю…
– Так почему ты не подумал об этом, когда садился писать сценарий? – крикнул режиссер. – Где тогда была твоя совесть?.. Почему ты спохватился только сейчас? Из-за этой женщины? А если бы она не утонула?.. Полфильма, считай, уже отснято!.. Зачем ты пишешь?.. Зачем сочиняешь?.. Зачем лжешь?.. Отвечай!.. Зачем?..
Было три часа ночи, когда они решили идти на вокзал. Взяли с собой керосиновые лампы и неуверенным шагом вышли в коридор.
– Спят! – сказал сценарист. – Спокойны! Смотрят сны!..
– Так ведь уже ночь, – заметил режиссер.
– Они спят и днем. Совесть у них спит, делают вид, будто не видят, что творится вокруг. Напьются пива, посмотрят телевизор и – на боковую.
– Вставайте-е-е! – вдруг заорал режиссер. – Хватит спать!.. По-о-одъем!..
Голос его разнесся по пустым коридорам и заглох в ковровых дорожках.
– Пускай спят! – остановил его сценарист. – Пускай себе сладко спят!.. Интересно, что им снится?
– Глупости им снятся, – сказал режиссер. – Что может сниться человеку? Он бежит, бежит, а за ним гонится огромный сапог, догоняет и нависает над ним, сапог больше него, и человек потный, обезумевший, топчется на одном месте и не может сделать ни шагу.
– И мне часто снится, что я бегу, – сказал сценарист. – Бегу, бегу, сердце готово выскочить из груди, а оказывается, я не двигаюсь с места, ноги налились свинцом, смотрю – а мимо катятся отрубленные головы. И просыпаюсь. А еще снятся сады, женщины…
Они прошли мимо администраторши гостиницы, дремавшей за своей стойкой, вышли на улицу. Не светилось ни одно окно гостиницы. Постояли немного у подъезда, а потом отправились по темным пустынным улочкам городка к вокзалу. Керосиновые лампы у них в руках отбрасывали неровный желтый свет. Останавливаясь, сценарист и режиссер отдыхали, подпирая заборы.
Город еще спал, и звуки их шагов гулко отдавались в мощенных камнем улочках, во дворах с железными оградами и ухоженными виноградными лозами, аккуратно подрезанными розами, отражались от плотных занавесей на окнах и крепких ворот с надписью "Гараж", от закрытых парадных дверей с толстыми стеклами и металлическими решетками…
– Спят! – сказал сценарист. – Спят в своих кроватках. Со своими расчетами, со своими соображениями, со своими прожектами…
– Давай разбудим! – предложил режиссер.
Он подошел к ближайшему дому, на дверях которого красовалась табличка "Дом образцового содержания", и стал нажимать на все звонки подряд. Жильцы спали, никто не вышел на непрерывный звон.
– Образцовые граждане спят, – сказал сценарист, – рядом со своими образцовыми женами. Непробудно спят.
– Кто спит, тот не может быть образцовым, – сказал режиссер и сорвал табличку с надписью "Дом образцового содержания". – Нечего незаслуженно украшать себя такими надписями.
Они шли по улице и срывали таблички с домов и заборов.
– Так много образцовых, – сказал, запыхавшись, сценарист, – просто не верится. Целый город просится в киножурнал…
– О кино мне больше не говори, – сказал режиссер.
– Мы же решили: кино больше делать не будем…
– Будем, но только настоящее, – сказал сценарист, – мы ведь так решили.
– Да, – подтвердил режиссер, – только настоящее…
Их ослепил свет автомобильных фар – из тьмы медленно выплыл силуэт машины.
– Милиция! – крикнул режиссер. – Что будем делать с табличками?
Они держали их в руках.
Машина медленно приближалась, на ее крыше пульсировал синий свет.
– Дай мне, – сказал сценарист. – Иди вперед и не оглядывайся… Подумаешь – милиция…
Машина медленно проехала мимо и свернула в ближайший переулок.
Маленькое здание вокзала, почти не видимое из-за деревьев, тонуло во мраке. Из крана текла монотонно журчавшая вода, перрон был пуст, хромая собака перешла через железнодорожные пути и скрылась в темноте.
Сценарист и режиссер постояли немного на перроне, заглянули в зал ожидания – там никого не было, затем постучали в окошко кассы.
– Дайте нам билеты! – кричал режиссер. – Билеты до Софии!..
– Спят, – сказал сценарист.
– Безобразие! – возмутился режиссер. – Весь город спит. Гостиница спит, люди спят, вокзал – и тот спит. Как допускают такое!..
– Спящее царство, – сказал сценарист. – Спят царедворцы, спят собаки, даже мухи спят. Застыв в воздухе.
– Одна собака не спит. Она только что прошла мимо.
Сценарист последний раз постучал в окошечко и махнул рукой.
– Поедем без билетов. Это нас не остановит.
– Вперед, на поезд! – сказал режиссер.
– Они направились к четырем товарным вагонам, стоявшим у первой платформы. Переходя через пути, режиссер споткнулся и упал. Керосиновая лампа разбилась. Он обжегся, выругался и стал трясти от боли рукой. Сценарист помог ему подняться, стряхнул с его брюк пыль, и они пошли дальше. Подошли к вагонам и стали осматривать их.
– Если я не ошибаюсь, они товарные, – сказал режиссер. – Даже нормальных вагонов в этом городе нет. Только товарные!.. А что это такое у меня на руке?
Оказалось, что это кровь. При падении режиссер порезался. Сценарист достал носовой платок, перевязал ему руку, потом развязал и сказал:
– Сначала нужно продезинфицировать рану, чтобы не было заражения крови.
– Я не вижу поблизости дежурной аптеки, – сказал режиссер. – И вообще, очень сомневаюсь, есть ли вообще в этом городе аптека.
– Помочись на рану, – сказал сценарист. – Пока будем искать аптеку, опоздаем на поезд.
– Как это так – опоздаем на поезд! – возмутился режиссер. – Я буду стоять здесь до последней капли крови.
– В этом нет необходимости, ты только помочись на рану, чтобы продезинфицировать ее.
– Ты прав, – согласился режиссер.
Он отвернулся и стал дезинфицировать порез. Потом сценарист перевязал ему руку своим носовым платком и похлопал его по плечу.
Они сели на рельсы, поставили на землю лампы, положили рядом таблички и стали дожидаться поезда. Было темно. Пахло железом, дымом, шлаком, где-то за железной дорогой нестройно квакали лягушки. Сценарист и режиссер молчали, прислушиваясь к ночным звукам.
– Сидим на рельсах, как Анна Каренина, – вдруг сказал сценарист, – и ждем, когда придет поезд.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил режиссер.
– Я же сказал – сидим, как Анна Каренина.
– Я подумал, что это намек, – сказал режиссер.
– Какой намек? – не понял сценарист.
– Ладно, ладно, будем сидеть. Уже и кровь пролита, назад возврата нет.
– Назад возвращаться нам нельзя ни в коем случае… Знаешь, сколько раз мне хотелось взять шапку в охапку и… Но не мог решиться. Но на этот раз – железно.
Так сидели они на рельсах маленького вокзала и разговаривали. Ночь медленно отступала, повеяло утренней прохладой.
Рельсы загудели, послышались стук колес, паровозный гудок, подошел поезд.
Они сели в последний вагон, с трудом закрыли за собой дверь.
В предрассветном сизом тумане горела керосиновая лампа, забытая у железнодорожного пути. Дрожащий огонек все больше и больше удалялся, мигал и наконец совсем растаял во тьме.
Сценарист и режиссер шли по вагону.
В пустых купе по полу, звеня, катались бутылки из-под лимонада, несколько пассажиров дремали, укрывшись с головой пиджаками, ветер, врывавшийся в открытые окна, трепал занавески.
Они вошли в купе, сценарист бросил таблички с надписью "Дом образцового содержания" на сиденье, опустил окно, и струя свежего воздуха ударила ему в лицо. Поезд шел на большой скорости, ветер лохматил волосы, заставлял щуриться.
Светало, за окном замелькали, перемежаясь с черной вспаханной землей, желтые поля неубранной кукурузы. В купе становилось все светлей.
Разговор не клеился, и вскоре они умолкли. Каждый уставился в одну точку, погруженный в свои мысли.
Холодный воздух освежил их, они почувствовали голод. Но в поезде не было вагона-ресторана, да и время раннее, нужно было терпеть до большой станции.
Колеса мерно постукивали, поезд пересекал маленькие речки, ехал вдоль зарослей акации, в окне мелькали телеграфные столбы…
Большая река с ее островами в осеннем уборе, с ее баржами и рыбацкими лодками осталась далеко позади. Позади остался и спящий городок. Наверное он уже просыпался, потихоньку, не волнуясь. Равнина, разлинованная стройными рядами лоз бесконечных виноградников, казалось, была накрыта ими, словно сетью…
Голод мучил их все больше, к тому же хотелось пить, а поезд летел вперед и вперед. В купе, кроме них, никого не было. Чувство голода, давно забытое, не испытываемое ими вот уже лет тридцать, усиливалось.
У обоих сосало под ложечкой, они задумчиво молчали.
Режиссер вспомнил голодные годы, карточную систему и деревянные башмаки, в которых ходил в школу.
Затем он мысленно перенесся в те годы, когда занимался кинохроникой и безуспешно пытался перейти в игровое кино, вспомнил, как раньше создавал театр в одном городе, который тогда еще только строился. Там все было новым – и театр, и город, и люди. Он создал тот театр, а через два года ему пришлось уйти – руководителем труппы стал более практичный человек…
Он вспомнил испуганные глаза жены, укоризненный и виноватый взгляд. Под этим взглядом он сник, на глаза навернулись слезы. Тень страха, засевшая глубоко в глазах жены, незаметная для других, вечная тревога за него, за детей, постоянная готовность взять вину на себя, жертвовать собой, ехали вместе с ним в купе, не исчезали, стояли перед его мысленным взором.
Он представил себе горькие складки в уголках ее губ, смиренную улыбку, которая появлялась на ее лице, когда он сообщал ей плохую новость, глаза, как у виноватой собаки, готовой к наказанию…
Режиссер сошел с поезда на первой остановке.
– Возвращаюсь, – сказал он.
Сценарист ничего не ответил, он смотрел в окно.
Режиссер молча вышел из купе, спрыгнул на низкую платформу и, не оглядываясь, медленно пошел через пути. Концы носового платка, которым была перевязана его рука, торчали, как заячьи уши.
Вагон дернулся, мимо поплыли и маленькая станция, и одинокая фигура режиссера, стоящего на перроне в ожидании обратного поезда. Медленно, а потом все быстрее замелькали деревья и поля, ослики, запряженные в тележки, в которых дети махали руками поезду, переезды. В мягком утреннем свете поезд мчался через равнину, в осень.
Когда-то, много лет назад, он сидел в такой же тележке и с завистью смотрел на пролетающие мимо поезда.
Может быть, и тогда кто-то точно также сидел у окна вагона и в какой-то миг перед ним промелькнула тележка, а в ней – мальчишка.
А может, тот пассажир, глядя на далекие холмы, думал о чем-то своем. Или как раз в этот момент моргнул, и тележка растаяла во времени, осталась незамеченной, как будто ее и не было. Человек на миг закрыл глаза – и пропустил целую жизнь, она промелькнула, а он не видел ее и даже не подозревает о ее существовании.
Не поступаем ли точно так и мы, пассажиры поезда жизни, не закрываем ли на миг, на одно краткое мгновение глаза, чтобы не увидеть чью-то жизнь, чье-то отчаяние, чтобы не заметить их, сделать вид, будто их вовсе нет. Мы мчимся мимо с закрытыми глазами, и они остаются позади, где-то там, далеко, в своей тележке, в осенних травах и машут нам во след рукой.
И сколько длится это мгновение? Иногда всю жизнь. Интересно, с каких пор люди научились закрывать глаза?
В далеком детстве поезда проносились мимо, а тележка, запряженная осликом, сворачивала на заросшую травой тропинку, останавливалась на винограднике. Он видит, как наяву: отец распрягает ослика, надевает на спину заляпанный медным купоросом опрыскиватель. Докурив сигарету так, что она обжигает пожелтевшие от табака пальцы, он бросает ее и медленно идет между рядами. Воробьи, сидящие на голове пугала, внимательно следят за ним, стараясь не пропустить ни одного его движения. На противоположном конце виноградника курится сизый дым, пахнет гарью.
Отца уже не видно, и они с осликом принимаются за свои дела. Ослик задумчиво бредет по заросшей травой тропинке, время от времени останавливается, что-то рассматривает и скептически качает головой, точно тот сельский фельдшер, который раз в год ходит по дворам и проверяет их санитарное состояние. Неохотно пощипывая траву, ослик продолжает инспектировать виноградник.
Оставшись один, мальчишка запрягает в тележку горячих коней и отправляется вслед за поездом. Они мчатся с ним наперегонки до тех пор, пока поезд не скажет "хватит", не выпустит глубоко вздыхая, черный дым. Малыш поворачивает горячих коней назад и летит к маленькому старому винограднику, к отцу, который медленно идет между рядами, опрыскивая лозы, к ослику, который купается в пыли под старым орехом.