355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Росовецкий » Заговор поэтов: 1921 » Текст книги (страница 2)
Заговор поэтов: 1921
  • Текст добавлен: 22 ноября 2020, 14:30

Текст книги "Заговор поэтов: 1921"


Автор книги: Станислав Росовецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Глава 2. Чекист Луцкий

Стёклышком, блеснувшим четвертью часа ранее в открытом окне неказистого трёхэтажного домишки на правом берегу Пряжки, была передняя линза подзорной трубы, настоящего астрономического телескопа на треноге: реквизированный года два тому назад чекистами в Пулковской обсерватории ввиду срочной оперативной надобности, он без толку пылился в каптёрке, пока сегодня его не взял под расписку у горластого каптёра агент Петроградского губЧК Пётр Луцкий, а по-настоящему же Збигнев Куликовский. Теперь временный пользователь телескопа подозревал, что его товарищам подсунули в Пулкове инструмент завалящий, самим астрономам вовсе и не нужный. А бинокля не выдал ему каптёр, клялся, что на складе нет. Впрочем, своё дело труба исполняла и наблюдение за квартирой подозреваемого обеспечивала.

Здесь, в комнатке под самой крышей, а потому в дождь заливаемой, а в солнечную погоду чересчур жаркой и вонючей, агент Луцкий оказался не по своей воле, а согласно приказу начальника осведомительного отдела товарища Карева.

– Вот что, Пётр, – сказал ему позавчера товарищ Карев. – Ты у нас человек в Питере новый, город ещё толком не изучил. Ведь не изучил, правда?

– Хрен тут его изучишь, – проворчал несдержанный на язык Луцкий, – если каждый тебя гоняет, как пацана.

– Луцкий, сумка у тебя есть?

– Ну, имеется у меня полевая сумка.

– Так гонор свой польский – в сумку! Понял?

– Так точно, понял я, товарищ начальник, – подскочил с табурета и вытянулся Луцкий.

– Уж извини, Пётр, но это у себя в Харькове ты был человек известный, награжден, я слышал, самим Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, однако здесь мы сейчас не бандитов подстреливаем, а совсем другими делами заняты. Училища своего у нас нет, и нашему чекистскому ремеслу, тонкому и политическому, только так вот и возможно обучиться – мотаясь по городу, выполняя разнообразные поручения, а они вовсе не бестолковые и пустые, это кажется тебе. Понял теперь?

– Так точно.

– То-то же. Сегодня я даю тебе первое серьёзное задание, ты с ним справишься и без особых знаний топографии Петрограда. Слушай внимательно. Сейчас все мы трудимся на Особый отдел, а он разрабатывает контрреволюционный заговор питерской буржуазии, созревший, как нарыв, у нас под самым носом. Твоя задача – установить наблюдение за квартирой Блока. Адрес вот на бумажке, теперь я тебе на карте покажу.

Пётр послушно подошел к стене и уставился на карту, как баран на новые ворота. Он не получил никакого военного образования: в солдатской школе не учился, окопных университетов не проходил, да и боевой его опыт, если не считать драпа в составе уездной Бердичевской ЧК до самого Харькова во время польского наступления, ограничивался перестрелками с бандитами и погонями за ними на тачанке. Товарищ Карев хмыкнул, отодвинул Петра плечом от карты, показал маршрут от Гороховой до Офицерской и ткнул пальцем в вершину прямого угла, с одной стороны ограниченного белой и голубой линиями, а с другой – только белой.

– Вот здесь квартира подозреваемого, «21» на третьем этаже. Блок вообще-то живет в «23», этажом выше, а сейчас занимает квартиру матери. Мать его временно выехала. Твоя позиция – здесь, через речку, с биноклем. А здесь – конспиративная квартира, там есть телефон. Вот ключ от неё, адрес – на той же бумажке. Следишь за квартирой Блока днём и ночью, если появится подозрительный посетитель, бежишь на нашу конспиративную, телефонируешь лично мне, а я уж скажу, что тебе дальше делать. Понял?

– А не лучше бы обоих сразу повязать, товарищ Карев? Ещё смотают удочки, пока я до телефона доберусь.

– Слушай, да знаешь ли ты, кто такой Александр Блок? Ты его поэму «Двенадцать» читал?

– Я из сапожников, товарищ начальник, в революцию пришел. Два класса церковно-приходской школы имею за плечами, только и выучился, что читать-писать. Про Мицкевича и Шевченку – и про тех только слыхал.

– Ничего, мы все на ходу учимся. При прежнем режиме учеба не для таких, как ты, заведена была, а теперь… Некогда теперь, вот разве что после мировой революции. Значит, слушай. Поэт Александр Блок – личность в Питере всем известная и всеми уважаемая. Он вместе с Советской властью с самого Октябрьского переворота, создал, как многие считают, первое произведение нашей советской литературы – ту самую поэму «Двенадцать». Однако… Вот ты, Пётр, член какой партии?

– Как это какой? Обижаете, товарищ начальник… Я в РСДРП (большевиков) с девятьсот тринадцатого года, с пролетарского моего, подмастерьем ещё был, ученичества. Имею право такой вопрос и некоторым другим задать…

– Да не ершись ты, кому сказал! Видишь, хоть и был ты сапожник необразованный, однако классовый инстинкт подсказал тебе правильный путь. И такой же, как Блок, знаменитый поэт-символист, Валерий Брюсов в Москве не только принял революцию, но и вступил в нашу с тобой партию.

– А это что за хренотень такая – символист?

– Тебе оно пока не нужно, Пётр. Я и так с тобой завозился. В общем, Блок революцию-то принял, но сам якшался больше с левыми эсерами. Они в восемнадцатом году подняли мятеж, а когда в девятнадцатом попытались снова выступить против нашей партии, Блок несколько суток просидел тут у нас, в холодной. Потом наши ребята разобрались, что он только стихи свои и статейки в эсеровских газетах печатал, и отпустили.

– То дело, по моему разумению, давнее…

– Угу. А вот тебе поновее. Весной Блок в международном вагоне, что твой нарком, ездил в Москву, решал свои писательские дела. Однако, между прочим, был в гостях у самого Льва Борисовича Каменева, в Кремле.

– У председателя Моссовета?

– Да. Они хорошие знакомые по Петербургу. И только один дьявол знает, не передал ли Каменев через Блока инструкции своим сторонникам-оппозиционерам в Петросовете. Блок – отличная возможность обойти легальные партийные линии связи, которые, понятное дело, нами, ленинцами, контролируются.

– Беспартийный приятель товарища Каменева, вот оно что…

– Дальше. Блок в последние полгода высказывал резкое недовольство диктатурой пролетариата. Воздуха ему не хватает, свободы… И самое главное. До февраля сего года Блок был председателем Союза поэтов, потом переизбран, а председателем стал Гумилёв…

– Союз поэтов – это и есть та самая контрреволюционная организация, это их мы сейчас трясём?

– Нет, Пётр, оно вроде писательского профсоюза. Так вот, на днях наши Гумилёва арестовали, и в его бумагах обнаружена недавняя переписка с Блоком. Едва ли не шифрованная: будто бы какой-то Голлербах пожелал быть принятым в этот Союз поэтов, а Гумилёв как председатель выступил против. Тогда Голлербах обратился будто бы в суд чести, членом которого является Блок, требуя от Гумилёва извинений. Скажи, Пётр, возможна ли такая галиматья в Петрограде, на четвертом году пролетарской революции?

– Похоже, точно шифр, товарищ начальник.

– Кронштадтское восстание мы проморгали, это надо честно, по-коммунистически, признать, так что уж лучше теперь перестраховаться. Конечно же, Гумилёва допрашивают, однако не мешает нам и за Блоком присмотреть. Он, кстати, болеет сейчас, из дому не выходит, тебе это только на руку. Дома с ним одна жена осталась, актриса Любовь Дмитриевна Басаргина – дамочка под сорок, плотная такая, но не толстуха. Фотографию самого подозреваемого тебе наш библиотекарь покажет. Можешь идти, Луцкий, если не имеешь больше вопросов.

Впрочем, ещё один вопрос нашёлся у самого товарища Карева, когда агент Луцкий взялся уже за бронзовую дверную ручку:

– Там, в Харькове, вам читали приказ о расстреле чекиста транспортного отдела Екатеринославской губЧК Котлярова за пьянство и раскрытие конспиративной квартиры?

– Так точно, – ответил Пётр. – Наслышаны мы.

И взял себе на заметку, отправляясь в каптёрку за биноклем, что очень уж твердо выговаривает товарищ Карев: видать, латыш или немец.

Вот так, полдня на беготню предварительно потратив, и водворился чекист Луцкий на своей голубятне. Коли б не вонь в комнатке (пока крыша не прохудилась, и дыру в потолке не размыло, в ней бродяги, видать, обретались), не служба была бы, а лафа. Подозреваемый, как больному и положено, лежал, наверное, всю дорогу, и его, прямого, будто палку проглотил, и вовсе не кудрявого, как на картинке в книжке, Пётр углядел в трубе только пару раз, когда Блок выходил из своего помещения, надо думать, по нужде. Басаргина появлялась в высоких окнах квартиры куда чаще, но к ней чекист не особо присматривался: во-первых, ему нравились дамочки малого роста, бойкие и субтильные, а во-вторых, в телескопе он видел всё вверх ногами – а что эдак в молодке разглядишь?

Пётр как раз постукивал по подоконнику пайковой воблой в рассуждении пообедать, не прерывая слежки, когда добросовестное, неусыпное наблюдение принесло первые плоды. В подъезд вошли два буржуя. Тотчас же, сделав над собою умственное усилие, Пётр припомнил их внешность: один помоложе, в серой пиджачной тройке, в плоской соломенной шляпе, второй повыше и постарше, весь в чёрном, как гробовщик.

В квартире Блока они не появились, и чекист расслабился, решив, что буржуи навострились куда-нибудь ещё, а не к подозреваемому. Тем временем Басаргина, посуетившись на кухне и затем в недоступной для наблюдения глубине квартиры переодевшись в уличное, мелькнула, уже в шляпке набекрень, у мужа в комнате и через пару минут вышла из подъезда. Вышагивала, хозяйственной корзинкой помахивая и легко, но некрасиво, носками в стороны, выставляя на тротуар ботиночки из-под светлой и короткой, выше щиколоток, юбки. Карточки отправилась отоваривать, куда же ещё? Пётр ухмыльнулся, припомнив, как он, мальчишкой ещё мечтая о революции, представлял её непременно в грозе и буре, под чёрными тучами и блистающими молниями – как Zmartwychwstanie, Страшный Суд, жупелом этим пугал в костеле ксендз-проповедник. Кто бы мог помыслить, что на четвёртом году пролетарской диктатуры по Петрограду, колыбели Великой революции, будут порхать такие вот дамочки!

Но тут произошли в наблюдаемом пространстве перемены, сразу выбившие из головы агента Луцкого ненужные мыслишки. В комнате подозреваемого мелькнула незнакомая личность, и почти одновременно краем глаза усмотрел Пётр некое движение у подъезда той стороны четырехэтажной домины, что на речку смотрит, и перенацелил туда телескоп. Тот, в чёрном, коротко сказать «гробовщик», вытащил из кармана сложенную газету, развернул и, основательно из-за газеты осмотревшись, зашёл за угол и там остался. Пётр сунул воблу в карман, сглотнул бесполезную теперь слюну и, сдерживая излишнюю торопливость в выводах, вернул телескоп к окнам квартиры подозреваемого. Ясно, что «гробовщик» стал на стрёме, да только мало похожи буржуи на бандитов – и даже на столичных, лощеных. Покрутив туда-сюда окуляр, Пётр увидел в окне, что тамошняя прибавочная личность – тот самый молодчик в сером костюме, вошедший вместе с «гробовщиком» в подъезд. Висел в окне вниз головой, уже без шляпы, а потом скакнул ещё выше и стал виден только по плечи – сел, стало быть. Рот раскрывает, руками машет – разговаривает. Нет, не бандиты они, эти франты по части ЧК.

Пётр вытащил из нагрудного кармана френча казённые часы «Павел Буре» на цепочке, щёлкнул крышкой, засёк время и, высунув от усердия язык, записал огрызком карандаша на обороте записки товарища Карева: «Три с четвертью». Потом убедился, что на объекте наблюдения ничего не изменилось, снял со стола телескоп, поставил на пол и накрыл рогожкой. Дверь с дырой на месте замка примотал бечевкой и, растопив над зажигалкой сургуч, запечатал круглой печатью «Докторъ медицины Яковъ Яковлевичъ Іоффе», выигранной в очко года два тому назад.

Подбегая к доходному дому на Лермонтовском проспекте, где указал ему товарищ Карев одну из конспиративных квартир ПетроЧК, агент Луцкий весьма кстати припомнил разговоры в чекистской курилке о том, сколь славно использует порой начальство такие казенные гнездышки и как опасно застать там кого из членов коллегии с посторонней девицей – опасно для мелкой сошки, что застала, конечно. Но делать было нечего, он взбежал, уже задыхаясь, по лестнице, на площадке огляделся и сунул ключ в замочную скважину.

Пусто, слава Богу. Душно, пыль. По проводу из прихожей выследил он телефонный аппарат и вот уже крутит ручку.

– Барышня, коммутатор ПетроЧека!

Покидал агент Луцкий квартиру, по-прежнему не теряя драгоценного времени, только вот решительности в нём поубавилось. Товарища Карева на месте не оказалось, а дежурный заявил ему, что весь народ разъехался на аресты, и пусть он, Луцкий, выполняет приказ, действуя по обстановке.

Глава 3. Николай Гумилёв

В смутных чувствах спускался Гривнич неметёной лестницей дома на Офицерской, будто с Олимпа на грешную нашу землю. Почему именно к Блоку – высокому красавцу, в двадцать пять лет счастливо женатому, к тридцати годам богатому и благополучному, в сорок лет продолжающему сводить с ума барышень, – Бог был так всещедр, что даровал и поэтический гений, и трудолюбие? А что делать нам, тоже поэтам, снующим строки с той же ритмикой, что у Блока, и нашпигованные куда более смелыми образами, почему же у нас получается чёрт те что! Бывало, себя по окорокам похлопаешь («Ай да Бренич! Ай да молодец!»), а поймаешь кого-нибудь, прочитаешь – смотрит в сторону, мычит… Потом и сам осознаёшь, что опять не то – фальшиво и мутно. Блок, тот хоть честен и прям: не нравится – так и скажет, и к тому же не постесняется объяснить, что именно и почему не нравится. О, Блок!

Гривнич вышел из подъезда на послеполуденное августовское солнце. Убедился, что по-прежнему держит канотье за тулью, расправил, надел, выровнял на голове. Огляделся, не увидел ни извозчика, ни Человека в чёрном, пожал плечами. Ах да, благодетель, назвавшийся Всеволодом Вольфовичем, предупредил, что хочет проверить, не увязалась ли за ними слежка. Какая чушь! Гривнич повернул в сторону моста, желая пешком, в неспешных раздумьях, выйти на свой Литейный. Общение с таким человеком, как Блок, действовало на Гривнича, будто первая рюмка коньяка после длительного воздержания. Видно, уязвленное честолюбие мобилизует в тебе все творческие силы, и ты пытаешься выпрыгнуть из себя, чтобы хоть немного соответствовать мэтру. Так, может быть, именно сейчас, в пронзительные эти мгновения, и принять решение, которому предстоит изменить его жизнь? Если за десять лет не удалось сделать себе имя в поэзии, то не пора ли образумиться и бросить попытки проломить стену лбом? Говорил же пьяный Голлербах в «Привале комедиантов»…

Гривничу так и не удалось поймать за хвост судьбоносную мысль, почти прорезавшуюся на фоне всплывшей в памяти болтовни Голлербаха. Прямо перед ним возник, словно чёрт из табакерки, долговязый парень во френче и в солдатской фуражке. Сунул ему в нос револьвер и, задыхаясь, выговорил:

– Руки вверх! Лишний раз дёрнешься – стреляю!

Не успев испугаться, памятуя, что знающие люди советуют первым делом успокоить налётчика, Гривнич поднял руки и забормотал:

– Отведите в сторону дуло – так ведь и выпалить недолго… Оружия у меня нет… Деньги все отдам, не беспокойтесь…

– Нахрен мне твои деньги? Топай к стене! Мордой к стене, я говорю!

Очень не захотелось Гривничу поворачиваться спиной к нервному налётчику, но и не пришлось. Внезапно парень с револьвером рухнул, подняв с тротуара столб пыли, а коренастый мужчина возник на его месте, стащил, покривившись, с правой кисти кастет и прикрикнул на Гривнича:

– Что встали? Затащим его в подъезд. Руки, руки опустите.

Тут и сам коренастый застыл. И скосился так ужасно, будто хотел заглянуть себе под правую лопатку. Гривнич присмотрелся к чёрной тени, вырисовавшейся в пыли за коренастым, и вздохнул с облегчением:

– Наконец-то, Всеволод Вольфович! Тут без вас чёрт знает что делается.

– А ведь мистер Сидней Рейли дело говорит. Не дёргайтесь, мистер Рейли, это всего лишь карандаш. Возьмите лучше типа за руки, а вы, Валерий, за ноги – и понесли.

В подъезде Гривнич оторопело наблюдал, как коренастый незнакомец (Сидней Рейли?!) и Всеволод Вольфович сноровисто обыскивают безучастного налётчика, перебрасываясь отрывистыми фразами:

– Чекист! Красная сволочь!

– В малых чинах… Не троньте его, мистер Рейли!

– Адреса какие-то…

– Первый – Александра Блока, тут рядом на Офицерской. Второй надо запомнить. Хорошо бы его проверить…

– Или засвечен. Или чекистский притон. Надо бы всё-таки заглянуть…

– Ключ. От замка, слишком дорогого замка для такой мелкой сошки… Если от второй, что на записке, квартиры, хорошо было бы оттиск сделать. Жаль, времени нет.

– Шпалер-то слабоват… Так заберите ключ – тоже мне problem!

– Так, так. Так, значит. Всё на место, мистер Рейли. Вы его не слишком сильно стукнули?

– Нет, только чтобы оглушить… Мне ж его ещё допросить надо. Как это всё на место? И чекистское удостоверение, тоже скажете – на место?

– И удостоверение. Если хотите, чтобы я помог вам, это тоже забудьте – допросить…

– Нет уж, воблу не отдам! У меня два дня маковой росинки во рту не было!

– Чёрт с ней, с воблой, берите. Да так оно и правдоподобней! Уходим. Валерий, ау! Проснитесь!

Оставив чекиста в подъезде, вывалились они на улицу. Солнце скрылось уже за облачком, жара притухла. Гривнич со странным бесстрашием, будто приключение происходило во сне, рассматривал неуловимого английского шпиона. Круглая стриженая голова обвязана носовым платком, на плечах грязная клетчатая рубаха и жилетка, обут на босу ногу в опорки, источающие жуткое зловоние.

– Всеволод Вольфович, а как вы мистера Сиднея Рейли узнали?

– Ишь ты, а я думал, это от чекиста такое ambrėe… Как было не узнать, если Чрезвычайка два года тому назад приговорила нашего гостя к расстрелу, а «Петроградская правда» вместе с приговором напечатала его портрет? Впрочем, некогда…

– Вы же из the French Secrete Service? Я вас узнал в «Астории». Проследил за вами, желая встретиться для организации взаимодействия, подслушал вчера ваш телефонный разговор… А потом стряслась со мною эта немыслимая катастрофа. It was possible only in this dirty Russia. Ах, простите, молодой человек, не имел чести познакомиться с вами…

– Гривнич Валерий Осипович, знаю, между прочим, четыре европейских языка, – гордо заявил молодой человек. – А насчет dirty Russia мог бы с вами и поспорить.

Бабёнка, по виду горничная, обвешенная мешками и мешочками, пару минут как появившаяся из-за угла, обогнула странную троицу по большой дуге, вернулась на тротуар, а через два дома замедлила шаг и оглянулась.

Мнимый (Гривнич в том окончательно убедился) Всеволод Вольфович проводил бабёнку задумчивым взглядом, вздохнул и заявил грубовато:

– Ну ладно, разбежались. Вы со мною, Сидней, я помогу вам деньгами, как и обещал, хоть к французской разведке и не имею отношения. Надо ведь поддержать человека, наскакивающего, как Давид на Голиафа, на безбожных большевиков. Ишь ты, dirty Russia… Не видали вы ещё грязной России! Подумаешь, решили ради конспирации переночевать у питерской проститутки, а она оказалась наводчицей.

– Угадали, коллега, – усмехнулся одними губами меднолицый Сидней Рейли. – Еле ноги унес, а кастет пришлось у беспризорника отобрать. За братскую помощь заранее благодарен.

– А вы, Валерий, пока кухонная эта прелестница вас не опередила, поспешите на угол… ага, Офицерской и проспекта… (вот ведь беда, старые названия улиц забыл, а новые не вспомню)… Короче, на первый перекресток за мостом. Там стоит постовой милиционер. Расскажите ему, что разговаривали с нашим приятелем, а тут его сзади саданул по голове какой-то бродяга. Вы испугались и прибежали за помощью. А не найдёте постового, сами ловите на Садовой извозчика, грузите болезного и везите прямо в ЧК. Возможно, чекист, очухавшись, скажет, что видел нас с вами вместе. Твердите на допросе, что это было случайное совпадение, что мы вместе вошли в подъезд, я-де поднялся выше, а на какой этаж, вы не обратили внимания – на меня тоже. Волновались-де перед встречей с великим Александром Блоком, хе-хе-хе.

– Так ведь посадят нашего молодого человека, – грустно, будто его такая перспектива и впрямь огорчает, выговорил англичанин.

– Посадят – и выпустят. Быть может, выпустят. Зато это единственная возможность для Валерия Осиповича навестить в тюрьме Николая Гумилёва. Шансы не так и плохи – вероятность в пределах тридцати трёх процентов.

– Откуда такая точность предсказания, Всеволод Вольфович? – уже зная, что согласится, задиристо вопросил Гривнич.

– А на Гороховой всего две камеры, Валерий: комнаты на верхнем этаже с номерами «94» и «95», смежные, следовательно, фактически одна камера. Кроме неё, Гумилёв может оказаться в чекистской «Предварилке» на Шпалерной, а если, не дай Бог, он признан особо важным заговорщиком, так могли уже и на допросы в ВЧК отправить, в Москву. Куревом я с вами поделюсь, а без чистого бельишка пару дней как-нибудь перекантуетесь. Вы вот ещё что: отдайте мне на сохранение вашу легкомысленную шляпу, воротничок отстегните – и в карман, галстук, само собой, тоже… И вот что, дайте мне, пожалуйста, вашу расчёску, – безжалостно разлохматил пробор Гривнича, присмотрелся и хмыкнул. – Так вам гораздо лучше. Теперь бегите!

Вот так и оказался Гривнич в камере № 94 на Гороховой. Конвоир, пробормотав что-то (не расслышал узник, потому что давление у него поднялось и в ушах зашумело), втолкнул его внутрь и за спиной загремел щеколдою. Казенный, то бишь сапожный, махорочный и шинельный, запах в коридорах ЧК, напомнивший и больницу, ибо отдавал карболкой, не сменился, а агрессивно дополнился вонью фекалий и пота отчаянно напуганных людей. Волна чужого страха и паники едва не отбросила Гривнича на дверь, и он, сам успевший уже порядочно перетрусить, на мгновение испытал гаденькое чувство превосходства над заполнившими темницу обречёнными. Судя по рассказам бывалых арестантов, сейчас его, новичка, полагалось бы протолкать на место у параши, однако, похоже, никому нет до него дела. Глаза Гривнича привыкли к полутьме, он огляделся: потные лысины, пенсне, болтающиеся на шнурках, трясущиеся губы… Питерской академической интеллигенцией набит сегодня чекистский ягдташ, каменный мешок для дичи, а этот бестолковый народец не способен организовать ни причудливую, опасную для чужаков иерархию уголовников, ни чёткое самоуправление заключенных-революционеров.

Осторожно двинулся Гривнич вдоль тесного ряда железных коек, составленных вплотную, без промежутков, высматривая местечко, где бы хоть на краешек присесть. Безрезультатно прошел так всю «94» и через дверной проем со снятым дверным полотном внедрился в смежную к ней «95» комнату. Не искал при этом глазами Гумилёва, потому что поручение напрочь вылетело у него из головы, и испытал немалое, с прикусом вины и душевного дискомфорта, потрясение, когда вдруг услышал знакомый голос, уверенно и покойно, будто на гулянии по Морской, выговоривший:

– Ба, да ведь это Валерий Осипович!

Голос был Гумилёва, а присмотревшись с усилием, убедился Гривнич, что и впрямь он – худой, угловатый, если не костлявый, остриженные под машинку волосы поредели спереди на продолговатой, дыней, голове, бледное, потом покрытое лицо – в редкой и кустистой тёмной щетине. Лежит, ногу на ногу положив, а руки за голову закинув. Рукава неясно белеющей рубашки заворочены, ворот расстегнут, пиджак и жилет, очевидно, свёрнуты и под головой.

– Здравствуйте, Николай Степанович. Если бы вы знали, как нужны мне!

Показалось ему или нет, что Гумилёв приложил палец к губам? Тут же легко сел по-турецки на голых досках койки, хлопнул ладонью по освободившемуся пространству. Заявил почти весело:

– Садитесь, Валерий Осипович! Извините, вовсе не хотел скаламбурить. Какими судьбами, не спрашиваю, потому что некорректно, руки не подаю – уж точно негигиеничен шейкхэнд в здешних условиях. Но всё же очень мне любопытно, для чего я вам так настоятельно понадобился.

– Какими судьбами? Одно только могу сказать, Николай Степанович, что ни в чём не виноват…

– Это же самое вам здесь всякий скажет, – по-волчьи ухмыльнулся Гумилёв.

– …и что не позже завтрашнего дня выйду на свободу.

– А вот такой оптимизм в здешней компании редкость. Разве что в первые дни после ареста – как, впрочем, и в вашем случае… Единственно, о чём я вас попрошу: желательно ни слова здесь о политике. Есть в нашей камере господа, которые тоже ни в чём не виноваты и тоже хотят завтра же выйти на свободу – а для этого готовы уже буквально на всё. Понимаете?

Гривнич отметил, что на последних фразах поэт не повысил голос: стало быть, не желал какого-то конкретного доносчика уязвить. Потом с обидным запаздыванием сообразил, что сказанное может касаться его самого, и побагровел:

– Ко мне слова ваши нисколько не относятся, Николай Степанович. Меня дежурный по ГубЧК отправил в камеру для того только, чтобы утром разобраться. Все следователи, говорил, на арестах, не до тебя сейчас.

– О, счастливец! От всей души желаю вам утром выбраться отсюда. Однако впереди у нас ещё несколько часов до ужина – вполне экзотического, сами увидите, потом отбой, сладкие сны, утром – горькое пробуждение, вынос параши и не менее экзотический завтрак. А допросы начинаются только после десяти, когда кое-кого отправят на Шпалерную, и станет на время попросторней. К тому же, поскольку я всех в шахматы обыграл (разумеется, шахматы тут классические, изваянные из хлебного мякиша), на меня здешние дуются, и играть со мною никто не желает. Как видите, впереди бездна времени, чтобы изложить ваше ко мне дело.

Гривнич рассмотрел, наконец, что они с Гумилёвым заняли узенький коридор, с двух боков ограниченный двумя широкими спинами и задами: правая спина в грязной нательной сорочке, левая – голая, вся в жирных складках, поросших длинным рыжим волосом.

– Только прежде устройтесь поудобнее, Валерий Осипович. И советую разоблачиться, подобно нам, грешным, а не то от здешней жаркой духоты вас может хватить тепловой удар. Вот, этак-то лучше. А пиджак лучше повесить на спинку койки: тогда сможете прислониться к пиджаку…

– Я не смогу так долго выворачивать голову, как сейчас, Николай Степанович, чтобы разговаривать с вами…

– Можете и не глядеть на меня. А то садитесь ко мне лицом, vis-à-vis. Не умеете по-турецки или на корточках, как бедуины, так подогните ноги перед собою, словно барышня на пикнике.

«При чём тут барышня?» – неприятно удивился Гривнич, повозился, устраиваясь, и доложил тоном довольно напряженным:

– Я готов.

– Вы что ж – обиделись на мою назойливость, Валерий Осипович? Полноте, позвольте объясниться. Я постарше вас, у меня, как-никак, немалый опыт солдата-фронтовика и путешественника, и я давно заметил: опасность переносится куда легче, когда ты не один, а с товарищем. Вас я знаю давно и считаю порядочным человеком… Чу! Извините.

Гривнич и сам уже прислушивался к неясному, но густому шуму, проникнувшему в камеру из соседней: прорезалось в нем шарканье подошв, грохот засова.

– Улов после дневных арестов, только и всего. Нашу камеру, как всегда, пополнят во вторую очередь… Так о чём это я, Валерий Осипович? Вспомнил, о пользе общения на тюремных нарах. Признаю её, да только со здешними господами меня знакомили чекисты на очных ставках, что, согласитесь, не лучшая для моих сокамерников рекомендация. И как сойтись с человеком, перманентно находящимся в состоянии панического ужаса, когда инстинкт самосохранения у него взбесился? Я тут от нечего делать вспоминал некоторые вещи Пастернака – и с удивлением обнаружил, что мне могут быть близки его строки. Те, где

 
люди в брелоках отчаянно брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи в овсе.
 

– «Как змеи в овсе» – это, пожалуй, чересчур, – пробормотал Гривнич и оглянулся на лохматую спину, будто проверил, не висит ли на ней брелок. – Пастернак словно стреляет навскидку или совсем уж наугад.

– Чересчур-то чересчур, но разве «как блохи в овсе» было бы предпочтительнее? А что стреляет наугад, так на войне именно шальные пули – самые опасные. Однако вы же не стихи этого плаксивого кубофутуриста хотели обсудить со мною, Валерий Осипович?

– Нет, конечно. «Плаксивый футурист» – ну, ну… Я хотел отнестись к вам, как к председателю Петроградского отделения Союза поэтов.

– Неужто заявление подавать о вступлении в Союз? – ахнул Гумилёв. – Вот ведь нашли место…

– Упаси Боже! – не вполне искренне ужаснулся Гривнич. – Как стихотворец я не созрел для членства в Союзе, а теперь уже думаю, что никогда и не созрею.

– Ну, этого-то наперёд никто утверждать не может, – неохотно протянул Гумилёв и вдруг, придумав, небось, пристойный выход из щекотливого положения, оживился. – Вас, наверное, история с попыткой Голлербаха отпугнула? У нас с ним, пижоном царскосельским, чуть до дуэли дело не дошло. Он ведь ещё и Блока в эту кляузную историю хотел запутать, да не на того напал. Кстати, что там, на воле, слышно о нашем Зевсе-Олимпийском? Всё ещё болеет?

– Да. И не заметно, чтобы шёл на поправку. Я был у Александра Александровича не далее, как сегодня перед обедом. По тому же делу, что и к вам… – тут Гривнич прикусил язык: не хватало ещё проболтаться, что добровольно сел в чекистский застенок, надеясь встретиться тут с Гумилёвым. Сразу же нашёлся. – И с Голлербахом на днях ужинал в «Привале». То есть это Эрик Федорович ужинал в «Привале комендиантов» и пригласил меня за свой столик, а я перенёс туда свой стакан с химическим чаем «Шамо». Правда, когда он, опьянев, возымел намеренье плеснуть мне под столом очищенной политуры, я не отказался. Слаб человек!

– В наше время кто бы отказался? Я сейчас и от понюшки кокаина не отказался бы – не прихватили с собою, Валерий Осипович?

– Нет, что вы, – Гривнич, сам себе удивляясь, не обиделся. – Богемные пороки давно уже мне не по карману, Николай Степанович. Да и кокаин испарился, а богачи вкалывают морфий. Вот запасец махорки имеется…

– Благодарю, но мне совершенно не хочется… Мне как раз жена передала табаку и том Платона в переводе Владимира Соловьева. Перекурил, видно, днём за чтением.

– Хотел вас предупредить, что Голлербах излагал мне свою версию вашего с ним столкновения и, по-видимому, не мне одному. И на Александра Александровича, как на члена суда чести, тяжко обижался.

– Эх, Эрик Федорович, Эрик Федорович… Живёт в Царском Селе…

– Новое название теперь – «Детское имени товарища Урицкого».

– Всё равно ведь, как теперь ни назови, оно Царское. Живёт, говорю, в Царском Селе и мечтает себе. Если, мол, каждый день проходит мимо кирпичных коробок, помнящих Карамзина, Пушкина и Кюхельбекера, то имеет на понимание Пушкина некую монополию… Чушь дикая. Знаете, как называла его Анна Андреевна Ахматова (мы ведь с нею жили в Царском постоянно)? Царскосельский сюсюка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю