355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Олефир » Когда я был маленьким, у нас была война » Текст книги (страница 1)
Когда я был маленьким, у нас была война
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:54

Текст книги "Когда я был маленьким, у нас была война"


Автор книги: Станислав Олефир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Станислав Олефир
Когда я был маленьким, у нас была война
Рассказы для малышей и тех, кто постарше

Офицерам России: Ивану Бригадину, Александру Андриянову, Николаю Решетникову и Александру Богданову посвящается


Немцы

Когда я был маленьким, у нас была война, и всю войну мы прожили в землянке. Землянка – это такая очень низкая хата, в которой все сделано из земли – пол, стены и даже крыша. Поэтому на крыше росли всякие ромашки и одуванчики. Оно бы ничего, даже красиво, но коза Капка запросто запрыгивала на землянку, чтобы пастись. Копыта у нее острые, она расковыривала ими крышу и, когда дождь, вода лилась нам на головы.

От беженцев мама слышала, что немцы ночью воевать не любят и, хотя Новоселовка, которую немцы уже захватили, рукой подать, в наше село они войдут только завтра утром. Но все равно мама запретила отлучаться от двора, а сама вместе с теткой Олянкой принялись рыть яму в землянке. Беженцы рассказывали, что немцы забирают у людей все до последней нитки. Вот она решили выкопать под кроватью яму и спрятать все, что может приглянуться немцам.

За детьми должна была присматривать мамина младшая сестра Поля. Но ей с нами было не интересно, и при первом случае убежала к подружкам.

Забравшись на землянку, мы какое-то время наблюдали за самолетами, которые бомбили станцию, а когда самолеты улетели, отправились на огород проведать Капку и поискать оставленных в грядках морковок.

Морковок было мало, Капка на пустом огороде тоже не жировала, и мы постановили отвести ее в колхозный сад. Пусть поест падалицы, иначе молока от нее не дождешься. На самом деле, упавших с деревьев яблок и груш нам хотелось куда больше, чем козе.

Лида тащила Эдика, я с Наташкой тетки Олянки корзину под падалицу, Инна за веревку козу. Остальные эту козу подгоняли.

Миновали переулок, выбрались на шлях и, утопая по щиколотки в теплой пыли, направились к саду. Здесь мы и услышали гул моторов. Нам бы спрятаться в ближнем дворе, или хотя бы сойти на обочину, мы же сбились посередине шляха и высматривали, что оно едет?

Там нас и застала колона мотоциклистов. Все в касках, рубашках с закатанными рукавами и автоматами на груди. Не успели мотоциклисты поравняться с нами, как со двора деда Божка выскочил Рябчик и с лаем бросился навстречу колоне. Передний мотоцикл утишил ход, сидящий в коляске солдат наклонился к беснующейся собаке, захлопал в ладоши и залаял: «Ав-ав-ав-ав!» Мы с Наташкой засмеялись, удивляясь, до чего похоже у него получается, но старшая всех Лида вдруг испуганно повернулась и закричала: «Немцы! Бежим!».

Здесь затарахтел автомат. Нет, стрелял не тот немец, который кривлялся. Стреляли из другого мотоцикла. Выстрелы из-за треска моторов были не очень громкими, но по тому, как вздыбились фонтанчики пыли на шляху, как упал и засучил лапами Рябчик, мы поняли: нас могут убить.

И мы побежали. Побежали прямо посередине шляха. С Эдиком, козой и корзиной. Слева и справа мимо нас катили мотоциклы. Где-то залаяла и смолкла пересеченная очередью еще одна собака, а мы бежали и бежали. Даже, когда последний мотоцикл с подпрыгивающим в коляске немцем скрылся за поворотом, все еще молотили пятами по пыли…

А потом мама била оставившую нас без присмотра Полю. Зло хлестала по щекам так, что оставались отпечатки пальцев. Первый и последний раз в жизни. Била и плакала.

В этот день в наше село вступили немцы.

Катя

Когда я был маленьким, и у нас еще не было войны, за околицей, где проходила дорога на город Сталино, была тракторная бригада. Папа водил нас туда гулять. Прямо у дороги был пруд, возле которого располагались трактористы со своими тракторами, плугами и сеялками. Но, главное, там паслась лошадь Катя.

Раньше она работала в шахте глубоко под землей, а когда совсем ослепла, ее подняли наверх и отпустили на всех четыре стороны. Вот она и прибилась к тракторной бригаде.

Больше всего на свете Катя любила вареные яйца. Кто ее приучил к этому – шахтеры или трактористы – сказать трудно. Но стоило трактористам собраться на обед, Катя тут как тут. Стоит, требовательно пофыркивает и от нетерпения перебирает копытами. Однажды после Пасхи трактористы принесли ей от попа два ведра крашеных яиц. Катя не оторвалась от корыта, пока не подобрала до единого.

На Кате трактористы испытывали магнето. Это такая штука, которая бьет током, и без которой трактор ни за что не завести. Трактористы приставляли к Кате проводки и крутили диск. Если искра получалась слабой, Катя не обращала на нее внимания. Если сильной, вздрагивала и передергивала кожей. Конечно, ей было больно, но терпела, словно понимала, что это не для озорства.

Еще Катя любила катать детей. Папа сажает нас ей на спину, кричит: «Но-о! Пошла!», и Катя послушно отправляется в путь. Хотя совсем слепая, но никогда не отвернет в сторону, прокатит нас вокруг тракторной бригады и остановиться рядом с папой. Но лишь тот потянется руками, чтобы опустить нас на землю, Катя протестующее махнет головой и отправляется на новый круг…

Когда началась война, трактористы угнали свои трактора к станции, погрузили на поезд и вместе с ними уехали воевать. Катя осталась одна возле плугов и сеялок. Там ее и сбило немецким танком. Танковая колонна шла мимо тракторной бригады на Сталино. Катя решила, что возвращаются ее трактористы, и отправилась встречать…

Ночью тетка Олянка вместе с дедом Сначуком запряглись в передок от брички и притащили мертвую Катю к нам во двор. С началом войны в селе исчезло мыло, зато появились вши и короста. Вот они и решили варить из Кати мыло.

Помню алеющие на соломе куски мяса, ведра с каустиком, которым в депо промывали паровозные котлы, кипящую на плите темную густую массу, а мама все спрашивает: «Может хватить варить? Мясо уже совсем не чувствуется». Здесь же, на шкуре, сидит моя сестра Аллочка, хлопает по пыльной шерсти ладошкой и совсем, как папа кричит: «Но-о! Пошла Катя! Пошла!..»

Потом варево совсем загустело, его разрезали на куски суровой ниткой, и получилось мыло. За один кусок можно было выменять полмешка мелкой картошки или, если съездить в Жданов, два ведра соленой тюльки-хамсы.

Еще дед Сначук приготовил из Кати чугун вареного мяса. Мама с теткой Олянкой не взяли в рот и кусочка, а мы ели и просили добавки. Но еще долго, очень долго, каждую появившуюся во дворе лошадь мы называли Катей, старались чем-нибудь угостить и пели:

 
«Катя – Катя, покатай!
Катя – Катя, покатай!»
 

Катиной шкурой мама зимой накрывала в погребе свеклу и картошку, и только в конце сорок седьмого года ее опалили, порезали на лапшу и тоже сварили. К тому времени моя сестренка Аллочка уже умерла от голода…

Мама, нямни!

Еще больше запомнилось, как через наше село гнали евреев. Расстреливать! Возле станции выкопали противотанковый ров, там их и расстреливали. Евреи знали, что с ними будет, поэтому старались спасти хоть детей. Одни передавали детей женщинам, которые собрались у шляха, другие просто кидали за изгородь.

Немцы злились, если наши женщины подходили слишком близко, кричали «Век! Цурюк!» и стреляли из автоматов.

Когда минули село, двое – муж и жена выскочили из колоны и побежали в степь. Немцы сначала стреляли, потом догнали танком и раздавили.

Люди в тот день побоялись идти туда, пошли только на второе утро.

Мужчина и женщина лежат раздавленные танком. Лето, жара, мухи роем. Здесь же ползает ребенок. Весь в крови. Ему танк тоже переехал ножку, но не очень. Только кровь и все.

Малыш почти не плакал, а все время просил есть. То по женщине ползает и просит: «Мама, нямни! Нямни!» То по мужчине: «Папа, нямни! Нямни!»

Совсем маленький, не понимает того, что мама с папой давно мертвые, и покормить его не могут.

Бабушка Марфа забрала мальчика, напоила козьим молоком и перевязала ножку, а мама отнесла ему Аллочкины распашонки. Аллочка из них выросла, а этому мальчику было в самый раз. Мальчик уже давно не плакал и, когда мама взяла его на руки, стал просить у нее тити. Тогда мама сходила к тетке Лидке и тетке Соньке, у которых грудные дети. Так всем селом мальчика и кормили.

Правда, жил он у бабушки Марфы недолго. Ночью пришли какие-то люди и унесли с собой.

Эти люди рассказали, когда немцы расстреляли евреев и засыпали противотанковый ров землей, так земля над ними шевелилась еще три дня.

Дрова

От нас до железнодорожной станции больше пяти километров, но, если забраться на землянку, можно разглядеть все до малейших подробностей. И покосившийся элеватор, и водонапорную башню и даже дымы от паровозов.

В начале войны станцию бомбили немецкие самолеты, когда пришли немцы, бомбили наши, а под конец – снова немецкие. Доставалось на орехи и нам. Если огонь зениток слишком сильный, летчики отворачивали от станции и сбрасывали бомбы, куда попало. Особенно немецкие. Лишь только самолеты поворачивают от станции, мы прятались в погреб и не казали носа…

Когда отворачивали наши самолеты, никто не прятался, потому что наши бомбили одну железную дорогу. Наверное, летчицкие командиры давали задание: – не удалось разбомбить станцию, шпарьте по путям.

Я вместе со старшими сестрами внимательно следил за самолетами и, хоть мама обещала прибить, прибегали к воронкам от бомб первыми. После бомбежки на путях оставалось полно разбитых вдребезги шпал. Мы собирали щепки, складывали на повозку и тащили домой.

До войны-то топили печь углем, но при немцах его не купить, поэтому топили собранным в степи бурьяном. Он же, пых! И сгорел, словно порох. Пока суп сваришь, одного дыму наглотаешься. А дрова из шпал – лучше не бывает. Чуть подложил, и все кипит.

Однажды утром, когда станцию бомбили наши самолеты, на путях рвануло так, что качнулась землянка. Мы за повозку и туда. Глядим, железный мост через реку вместе с рельсами разорвало пополам.

Нам бы порадоваться за летчика, а Лида обиделась:

– Он слепой, что ли? Там же нет ни одной деревянной шпал! Неужели не видит, что нам топить нечем? Только бомбу зря угробил.

Мой немец

Но добыть дрова для плиты, это еще пол беды. С самого начала войны почти ни у кого не осталось спичек. Одни, чтобы иметь огонь под рукой, не гасили лампадку, другие – засыпали угли золой, дед Панькович добывал огонь кресалом. Возьмет кремень, старый напильник и давай кресать. Только искры в стороны. Потом под эти искры ватку подставит, она и разгорается.

Мы старались засыпать угли золой. И все бы хорошо, если бы не мамин родственник дед Сначук. Захочет покурить, свернет цигарку, а огня нет. Отправляется к нам и роется в золе, как себя дома. Прикурить-то прикурит, но уголькам капут. Утром сестры роются-роются в холодной золе, затем суют мне в руки дырявое ведро и отправляют, как Золушку за подснежниками, – «за жаром». Приказ известный – без жару не возвращайся!

Стою с ведром на улице, смотрю, у кого над дымоходом поднимается дым, и выбираю к кому идти? У тетки Куньки на постое немцы, – к ней соваться не стоит. К тетке Палажке не достучишься, тетка Нинка жару хоть и даст, но выговорит – в другой раз не захочется. Лучше всего к деду Паньковичу. Он, тоже меня не очень привечает, но его взрослая дочь Вера, называет женихом и, когда прихожу в гости, угощает поджаренным ячменем.

Возвращаюсь от деда Паньковича, размахиваю, словно поп кадилом, дырявым ведром, дым от меня во все стороны. Навстречу два немца. На мотоциклах. Молодой и старый. С котелками и автоматами. Галя деда Паньковича предупредила, что возле разбомбленного моста застрял эшелон с солдатами, и они разбрелись в поисках «млеко, курки, яйка». Про волков помолвка, а они и здесь! Увидели, остановили мотоциклы, подманивают пальцем и показывают на ведро:

– Партизан? Диверсант?

Я испугался, но марку держу:

– Не-е! Маме помогаю. Детей много, холодно, ам-ам варить нужно, а спичек, – развожу руками, – нет.

Молодому немцу я со своим ведром-кадилом не интересен, а старый слез с мотоцикла, присел, ковырнул желтым прокуренным пальцем угли и похвалил:

– Гут! Гут! – хорошо, значит. После похлопал меня по карманам, чтобы показал содержимое. Там горсть насыпанного Галей ячменя и больше ничего. Немец взял два зернышка, бросил в рот пожевал, снова сказал свое «Гут!», сунул руку в свой карман и дал мне коробок спичек. Полный полнехоньки! На чиркалке еще ни разу не чиркнуто! Погладил по голове и показал, чтобы я шел домой.

Дома я весь день был героем. В тысячный раз рассказывал, как кадил ведром, как меня признали за партизана, как угощал немца жареным ячменем, и, конечно же, как он вдруг подарил мне полный коробок спичек!

К вечеру мост отремонтировали, скопившиеся на путях эшелоны пропустили на станцию, и почти тотчас налетели наши самолеты. Там все гремело, горело и взрывалось. Мы с Эдиком, Инной и Лидой сидели на крыше землянки и радовались. Эти немцы ехали на фронт, чтобы убить нашего папу, а им дают прикурить здесь! Это вам «Млеко»! Это «Курки!», Это «Яйки!»

Хотя, если честно, наверно я радовался немного меньше других. Там на станции могли убить и «моего» немца.

Паять, лудить!

В детстве мы с Эдиком любили ходить на станцию. Смотрели на паровозы, слушали прицепленный к столбу громкоговоритель и даже делали под него зарядку. До сих пор помню: «Занятие ведет преподаватель Гордеев, музыкальное сопровождение пианист Радионов». Они, значит, в Москве командуют: «На месте шагом марш!», а мы у себя на станции маршируем!

Но больше всего любили смотреть и слушать Соломона Моисеевича. Возле станции был базар, где продавали молоко, картошку, яблоки и жареные семечки. У самого входа посудный доктор Соломон Моисеевич торговал оловянными палочками. Еще издали было слышно, как он зазывает народ:

 
– Паять, лудить
К мастеру не ходить.
Мастер далеко живет,
Дорого берет:
За дырочку пять рублей!
А с моей палочкой,
Каждая домохозяечка,
Сама дырочку залудит,
Станет новою посуда!
 

Интереснее всего, что прямо за прилавком он паял дырявые ведра, кастрюли, котелки и кружки, с которыми к нему подходили разные люди. Бесплатно! Нагреет на примусе паяльник, поводит по котелку и на месте дырки уже оловянная заплатка. Вручает хозяйке и говорит: «Это вашим деткам на радость!»

Иногда женщины приносили даже чугунные горшки.

– Это уже «на медь», – выносил приговор Соломон Моисеевич и прятал дырявый чугунок под прилавок.

Как он приводил его в порядок, – для нас с Эдиком оставалось тайной, но на следующий день хозяйка получала свой чугунок почти новым. В благодарность она покупала одну, а то и две оловянных палочки.

Здесь же на прилавке, рядом с примусом стояла фотография жены и двух старших дочерей Соломона Моисеевича. Еще там был нарисованный художником из железнодорожного клуба портрет младшей дочери Софочки. Рыжей как само солнце и глазастой девочки в синем платье и с большим красным бантом.

Раньше, когда Эдик был еще очень маленький, я вдвоем с Верой деда Паньковича торговал молоком. Бабушка Маруся доила корову Зорьку, наливала в бидон молока и мы с Верой шли на базар. Она несла бидон, а я баночку, чтобы отмерять покупателям молоко. В том месте, где сейчас Соломон Моисеевич торгует оловянными палочками, стоял деревянный домик, в котором он работал. Вера ставила бидон на специальное окошко, Соломон Моисеевич наливал маленький стаканчик молока, рассматривал на свет, нюхал и пробовал на вкус. После выливал оставшееся на дне стаканчика молоко в маленькой ведерко и приклеивал на бидон бумажку.

Эта бумажка обозначала, что молоко совершенно свежее и вкусное, поэтому можно покупать без всякого сомнения.

На молоко, которое Соломону Моисеевичу не нравилось, он никакой бумажечки не наклеивал, а выплескивал в таз и старательно мыл стаканчик. Это считалось позором, и когда кто-нибудь торговал прокисшим или разбавленным водой молоком, люди говорили: «Его только в таз Соломону!»

Но наше молоко ему нравилось, поэтому Вера спокойно бегала по магазинам, а я торговал. Городские женщины сами отмеривали себе молоко, сами подсчитывали, сколько нужно платить. Хорошее молоко или нет, – никто не спрашивал. Главное, держать бидончик так, чтобы бумажка была перед самым носом.

Как-то учительница из Новоселовки жаловалась маме:

– Купила на нашем рынке молоко, а оно с каким-то запахом. Даже кошка пить не стала. Вам-то хорошо, у вас Соломон Моисеевич!

В селе многие завидовали его работе. Это же нужно – напьешься задаром молока, да еще и принесешь в ведре! Мама рассказывала, что один ученик на вопрос, кем хочет стать? Написал: «Соломоном Моисеевичем»!

Когда началась война, немцы арестовали всю его семью и увезли в концлагерь. Одни говорили, что жену Басю Иссаковну, которая раньше работала учительницей в железнодорожной школе, и трех дочерей сожгли в печи, другие – что Басю Иссаковну отправили в Польшу, а детей в латвийский лагерь Саласпилс, в котором из детей брали кровь для раненых фашистских летчиков.

Соломон Моисеевич оказался в самой Германии. Там в концлагере фашистские врачи ставили на нем свои опыты. Когда Красная Армия приблизилась к концлагерю, заключенных, на которых ставили опыты, хотели убить, но наши бойцы всех освободили.

Соломон Моисеевич вернулся домой один. Раньше он был полный и белый, сейчас кожа висела складками, как на летучей мыши, а лицо от фашистских опытов стало сизым, почти синим, и в каких-то ямках. Словно человек переболел оспой, только намного глубже. Никто не мог его узнать, а некоторые даже боялись подходить…

Домик, в котором он когда-то проверял молоко, давно сгорел. Вот и бродил все лето вокруг пожарища. Что пил? Что ел? Не знает никто. Знают лишь, что сначала писал письма, пытаясь выведать о судьбе жены и детей. Потом начал обращаться к гадалкам. Всем подряд. Даже моя мама с учительницей из Новоселовки ворожили ему на картах. Они всю войну ворожили на папу и учителя физики Григория Гавриловича, теперь взялись выведать судьбу детей и жены Соломона Моисеевича.

Еще я видел, как он гадал на морской свинке. В субботу и воскресенье на базаре появлялся слепой старик с коробочкой билетиков и морской свинкой. Устраивался среди базара и предлагал всем погадать:

 
– Свинка морская билетики таскает.
На каждый билетик дает ответик.
Что будет сейчас, через час,
Вечерочком, на всю ночку.
Что стучит-грючит, дверь откроет, сердце успокоит.
 

Нараспев говорил слепой старик и подбрасывал на ладони заморское чудо, словно это обыкновенный котенок.

Вокруг собирались люди. Наконец, кто-то платил пятьдесят копеек, старик сажал морскую свинку на коробку, где уложено целая тысяча маленьких конвертиков. Свинка с самым деловым видом обнюхивала конвертики, вытаскивала один и опускала слепому в подставленную ладонь. Тот хвалил свинку, прятал в карман и, так, чтобы видели все окружающие, засовывал выбранный конвертик между остальными. Иногда он просил сделать это того, кто хотел узнать свою судьбу.

Морская свинка сидела в кармане и терпеливо ждала своей очереди. Наконец, ее извлекали на божий свет и предлагали отыскать выбранный конвертик. Та снова обнюхивала конвертики и извлекала уже знакомый окружающим. На просьбу слепого: «Прокомпасируй билетик!», ловко отгрызала уголок конвертика, в котором на узкой полоске бумаги была написана «судьба».

Я не видел, чтобы эти конвертики покупал Соломон Моисеевич, но мама говорила, что у него их полный карман. Еще она говорила, что все сходится к тому, что младшая дочь Софочка живая и отцу предстоит встреча с ней. Нагадали это мама с учительницей из Новоселовки, морская свинка или кто-то другой – мы с Эдиком не знали. Знали лишь, что когда мама гадала на папу, когда он был на фронте, ей ни разу не «выпадало», что он погиб, а вот крестной маме и тётке Олянке «выпадало». Папа вернулся домой, а их мужья погибли. Значить, вернется и Софочка.

Соломон Моисеевич очень переживал, что она приедет и не сможет узнать. Ведь прежним у него остался только голос. Тогда и придумал торговать оловянными палочками. Услышал, как мужик торгует этим товаром в городе, вот у него и научился.

К тому времени на месте деревянной будки уже построили торговые прилавки. На ближнем от ворот он с оловянными палочками, примусом да паяльником и обосновался.

Кроме всего, поставил на видном месте фотографии жены и старших дочерей. Отыскал у людей школьные снимки, переснял на «пятиминутке» и поставил. Фотографии младшей дочери ни у кого не оказалось, он попросил художника из железнодорожного клуба нарисовать. Люди говорили, что девочка получилась очень похожей. Прямо как живая! Хотя наш папа не верил. Этот художник нарисовал портреты Ленина и Сталина и повесил в клубе. Оба больше походили на колхозного конюха Зипу, чем вождей пролетариата. Все люди смеялись. Пришла комиссия и приказала снять, не то посадят в тюрьму. Но Ленина и Сталина он рисовал с готовых портретов, а Софочку только по отцовской памяти.

Чем больше Соломон Моисеевич гадал, тем больше появлялось уверенности, что вот-вот появится дочка. Дождь ли снег, жара или мороз над базаром неслось его несколько картавое:

 
«Паять лудить,
К мастегу не ходить…»
 

Умолк всего лишь один раз, и то всего на две недели. Оказывается, поймали фашистского врача, который ставил в концлагере опыты на живых людях, и устроили над ним суд. Соломона Моисеевича на этот суд в Германию и пригласили. После нашей победы Гитлер наелся крысиного яда, а остальные фашисты переоделись, завели новые паспорта и удрали за три моря. Там сидели и радовались. Мол, я не я, и лошадь не моя. Этого поймали в самой Бразилии.

Вместе с Соломоном Моисеевичем на суд пригласили еще человек десять заключенных, над которыми фашистский палач ставил свои опыты. Пригласили и бойцов Красной Армии, которые освободили этих заключенных.

Костолом отпирался, как мог, говорил, что издеваться над людьми ему приказал сам Гитлер. Но ничего не помогло. Соломон Моисеевич и другие заключенные, рассказали суду всю правду, и фашистского палача приговорили к расстрелу.

Конечно, об этом суде написали все немецкие газеты, а потом перепечатали и в других странах.

Вышла газета и в Бельгии, где жила младшая дочь Соломона Моисеевича Софочка. Там были крупные фотографии фашистского врача – в эсесовской форме и уже переодетого в бразильскую одежду, прежняя и новая фамилии, даже фамилии тех, кто помогал ему издеваться над узниками концлагеря. Но вот самих узников только групповая фотография без всяких фамилий.

Я уже говорил, что Соломона Моисеевича после фашистского плена можно было угадать только по голосу. Все остальное изменилось до неузнаваемости. Но Софочка узнала! Тринадцатилетняя девочка, у которой от концлагеря остался только выколотый на руке номер, возвращалась из школы. Шла себе по Брюсселю и вдруг ее, словно что-то толкнул. Поднимает глаза – на витрине киоска газета с фотографией, а с фотографии смотрит папа! Конечно же, исхудавший до невозможности, вместо кудрей лысина, лицо изуродовано, но папа! Не сомневалась ни минутки.

Дальше все просто. Написали в Германию, оттуда прислали увеличенную фотографию и, главное, адрес отца. В сопровождении женщины из Красного Креста к нам на станцию и приехала. Эта женщина ведет Софочку по указанному в документах адресу, а та просится сначала на базар. Поезд пришел утром, самое время продавать молоко, вот и решила, что отец уже в своей будочке. Наливает в стаканчик молоко, нюхает, пробует на вкус, выливает остатки в серебристое ведерко, наклеивает на бидончики свои бумажки.

Подходят к базару и еще издали слышат:

 
– Паять-лудить,
К мастегу не ходить.
Мастег далеко живет,
Догого бегет —
За дыгочку пять рублей!
 

Софочка на мгновенье застыла, затем изо всех ног бросилась к торговым прилавкам:

– Папа!

О том, как споткнулся на полуслове Соломон Моисеевич, как загремел уроненный котелок, и, как плакали, обнявшись, отец с дочерью, знают все люди. Вера деда Паньковича, которая как раз была на базаре, рассказывала, что вдруг, ни с того, ни сего потух примус, а на пасмурном с утра небе проглянуло солнце.

– Папа, – вдруг спросила, оторвавшись от него, Софочка. – А, что ты здесь делаешь? Когда ехала сюда, все время мечтала, как ты меня молочком от ста коровок напоишь. Помнишь, ты приносил в серебряном ведерке и говорил, каждая корова свою травку любит. Одна люпин, другая душистый горошек, третья козлобородник, четвертая вьюнок или полынь. Если молоко от всех коровок смешать, получится самое вкусное и полезное. Еще говорил, что настоящих принцесс только таким молоком поили.

– Я сейчас, я быстро – засуетился Соломон Моисеевич. Достал из-под прилавка только что запаянное ведро, отправился вдоль прилавков и попросил всех молочниц налить по самой малости. – Плесните по капельке моей Софочке на радость. – Просит и плачет, женщины наливают, и плачут вместе с ним.

Вера, тоже налила молока и сказала Соломону Моисеевичу:

– Пожалуйста! Наша Зорька на самой медунице пасется, поэтому молоко медом пахнет. Пусть Софочка поправляется вам на радость. Завтра Зорьку снова в Казачью балку погоним. Там этой медуницы хоть косой коси.

А как пила эта девочка молоко «от ста коровок»! Сначала осторожно, смакуя каждый глоток, затем жадно, словно боясь, что сейчас все отберут, и она никогда не напьется. Наверно, в эти минуты ей казалось, что живы и мама, и старшие сестры Роза с Ноной, чьи фотографии стояли здесь же на прилавке, да и все остальное по-прежнему, как до войны…

Осталось добавить, что Софочка всего неделю гостила в наших краях, затем вернулась в Бельгию. Хотелось подольше, но торопила женщина из Красного Креста. У них виза только на это время, а там с этим строго.

Кстати, нарисованный художником из железнодорожного клуба портрет Софочки оказался на удивление удачным. Прямо, чистая копия. Папа ходил к художнику, извиняться, и расспрашивал, как до такой степени похоже получилось? Ленина и Сталина с готовых картин не мог перерисовать, а Софочку всего лишь по словам, – смог!

– Так родители Ленина и Сталина рядом-то не сидели, а Софочкин – три дня никуда не уходил. Даже ночевал в клубе, – объяснил польщенный художник. – С таким отцом у любого нормально получится.

Соломон Моисеевич больше палочками не торговал, посуду не паял, и скоро умер. Может, виноваты опыты, которые проводил над ним фашисты, а может, просто выплакал-выкричал свое сердце в ожидании хоть кого-нибудь из своей семьи. Как говорила мама, «от сердца» и умер.

И еще: для того, чтобы паять его палочками дырявую посуду, нужны были наждачная бумага, канифоль или травленная цинком кислота. У нас всего этого не было, поэтому купленные у Соломона Моисеевича палочки валялись дома без дела. Когда же его не стало, вдруг все мальчишки начали паять. Нашлись и наждачная бумага, и канифоль, и травленная цинком кислота. Мы-то подолгу торчали перед прилавком, наблюдая за мастеровитым дядькой и, оказывается, научились. Некоторые даже паяли прохудившиеся чугунки «на медь». Главное, помнить до сих пор звенящее в ушах:

 
«Паять-лудить,
К мастеру не ходить…»,
 

И, когда люди благодарят за запаянный бидончик или кастрюлю, не брать никакой платы, а говорить:

«Это вашим деткам на радость!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю