Текст книги "Алексеевы"
Автор книги: С.С. Балашов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Семейно-коммунальное житье. Переезд на новую квартиру
Из Ташкента в Петроград приехал и поселился у нас в одной из пустующих комнат мамин племянник Александр Владимирович Алексеев (сын ее брата Владимира Сергеевича Алексеева) с семьей, состоявшей из его второй жены Антонины Семеновны Тарсиной (красивой, стройной), ее дочери от первого брака прехорошенькой Милюси (Милицы), собственных двух сыновей (от первого брака) Семы и Мити (моих сверстников). Решив однажды устроить скромный родственный прием, он прислал маме с кем-то из детей письменное приглашение, в котором, не без юмора, было написано, что «к речке „Коридорке“ и к озеру „Кухоне“ для гостей будут поданы, бесплатно, галоши».
В то время наши «семейные вечера» обычно сопровождались угощением кофе «Мокко» (еще свободно продававшимся в фирменных металлических коробочках частными магазинами) и простыми домашними булочками (если в доме была мука), которые мама замешивала на воде с солью, быстро черствевшими и получившими шутливое название «Манин пуп»[35]35
Так прозвали постные булочки из белой муки на воде, всегда получавшиеся твердыми, которые пекла М. С. Севастьянова (Маня, как ее называли родные).
[Закрыть]. Пили с сахарином, за неимением сахара. Впрочем, бывало, что и глицерин ели.
Однажды о нашем житье-бытье Александр Владимирович Алексеев (Шура) написал своему двоюродному брату Евгению Петровичу Оленину (Жене) письмо в стихах, описав в них, в юмористическом ключе, нашу повседневную жизнь. В то время Женя находился в Италии, зарабатывая на жизнь танцами в каком-то маленьком театре, а может быть, даже в ресторане.
Ниже приводятся отрывки из этого письма.
(Написано А. В. Алексеевым в июне 1922 года.)
Caro nostro Italiano (Дорогой наш итальянец)
Очень жаль, что так lontano (Очень жаль, что так далеко)
Пляшешь ты two-step'ы рьяно! (Пляшешь ты тустепы рьяно!)
Мы ж в холодном Петрограде
Все в минорном строим ладе,
Мечемся, как черти в аде…
Вместо слив – жуем морошку,
Вместо устриц – жрем картошку
За «Lole friti» – идет салака, (За жареную камбалу – идет салака)
За «Filet de boeuf» – собака!… (За говяжье филе – собака)
Утро… Изо всех дверей
Выпускают, как зверей
Вон из клеток, нас – мужей,
Каждый муж несет горшок, –
Каждый нос зажат в платок
(C'est qu'il pue le жизни сок!) (Т. к. воняет же он, этот жизни сок!)
Вылив сок (incominciamo), (Вылив сок, начинаем)
Вид приняв лакеев-хамов,
Печь топить, дрова рубить,
Воду ведрами носить.
Между тем уж встали – spol'ы (Между тем уж встали супруги)
И, субреток взявши позы,
Стройны, нежны, как мимозы,
Грязной шваброй пол метут,
Пыль стирают там и тут.
(C'est un rude travail, comme toute!) (В общем, это тяжкий труд!)
Вот Мамака в платье кратком[36]36
Платье сшито из «пайка»:
Un аршин и 2 вершка.Мудрено ль, что как у ТришкиНа четверть видны штанишки!?
[Закрыть],
Мася[37]37
Мася – Галина Владиславовна Оленина, жена Сережи Оленина.
Если встать ей с левой ножкиИль умыться дать Сережке,Или Петька расшалится (Галя была беременна)День-деньской p'tite Мася злится.
[Закрыть] – в настроеньи гадком,
Тетя Тоня[38]38
Тетя Тоня – Антонина Семеновна Тарсина, жена Александра Владимировича Алексеева.
[Закрыть] – grande coquette, (Тетя Тоня – большая кокетка)
Каждый день – nouvelle toillette, (Каждый день – новый туалет)
Алла с воплями влетает
И с восторгом заявляет,
Что роль горничной играет!…
Взвизгнула – и марш кругом!…
Весь проснулся сонный дом.
Итак, в сборе все.
«Эй, Тиска! Суп тащи, да там есть миска
И картошка в ней – почисть-ка!
А потом пойдешь на рынок,
Молока возьмешь у финнок…»
«Мама, как же без ботинок?!»
«Где ж ботинки?» – «А, вчера я
Как-то ножичком играя
Всю подошву сковырнула…»
Тут Мамака «лишь вздохнула»[39]39
Вариант: Тису вздула.
[Закрыть].
«Что сегодня продавать?
Иль у Биргерши[40]40
Мадам Биргер Елена Давидовна, знакомая еврейка, занимавшаяся коммерцией.
[Закрыть] в долг взять
Хоть картошки фунтов пять?»
«Где татары провалились?!
У меня для них скопились
Две салфеточки, башмак,
Петин университетский знак…,
Да папанин старый фрак».
«Рыжь! В окошко посмотри-ка,
Нет ли князя, покричи-ка!»
Съев вчерашний суп, картошку,
Выпив «Мокко» на дорожку,
Разошлись все понемножку.
Об этом же отрезке совместно прожитой жизни через много лет, а именно в марте 1978 года, я напомнил Антонине Семеновне Тарсиной в стихах, написанных мною к ее 90-летию.
Моей любимой тетке Тоне в день её… летия
Давай-ка вспомним Петроград
полсотни с гаком лет назад!
Житье в разрухе и кошмаре
на нашем Съезжинском «базаре».
Там, от засора и утечки,
текли две мутненькие речки:
из ванной, обходя пригорки,
струились воды «Коридорки»
и, без малейшего урона,
вливались в озеро «Кухона»,
а по пути, сквозь щель и дырки, (пардон!)
фекал струился из «Сортирки»…
И всяк из нас зиме был рад –
ведь исчезал их аромат,
и мы ходили без калош,
коль речки замерзали сплошь.
Там проживала тьма народа
из Алексеевского рода:
с женой Оленин[41]41
Сергей Петрович Оленин с женой Галиной Владиславовной Олениной (урожденной Детле-Генкст).
[Закрыть], Балашов[42]42
Степан Васильевич Балашов, мой отец.
[Закрыть]
был петь везде всегда готов,
он с юных лет был голосист
и на театре стал солист.
Гостеприимна и мила
мать Севастьянова жила;
она солиста ревновала,
тряпье татарам продавала,
что было делать – жизнь горька,
ведь не хватало всем пайка.
И, чтоб полна была картина,
жил Александр – шармер мужчина,
с женою Тарсиной – царицей
и с ее дочерью Милицей.
По вечерам, живя без злости,
ходили мы друг к другу в гости;
и начиналась всем морока,
коль доставали кофе «Мокко» –
тут званый вечер собирался,
народ, как лучше, одевался,
пекли для кофе «Манин пуп»
и собирался целый клуб.
Так шли семейные альянсы –
кто стих писал иль клал пасьянсы,
кто музицировал, кто пел,
гадал на картах, кто умел:
«Придет ли Степа ночевать
иль будет Марья горевать,
что тенор, впав в азарта транс,
ночь проиграет в преферанс».
А поздно, с воплем, в двери дома
влетала Алла, из Нардома,
крича – домой что не пойдет,
где муж ее нагайкой бьет[43]43
Василий Павлович Юдичев.
[Закрыть]
и снова будет жить у мамы,
чтоб избежать семейной драмы.
Но рада всем она сказать –
горняшки будет роль играть!
Хоть это было все давно,
не прав ли я, что все равно,
забыв обиды прошлых дней
нам на душе опять теплей,
глядишь – вдруг сердце защемило,
ведь что прошло, то стало мило,
и своенравная слеза
вдруг набежала на глаза!
Иль я ошибся, Юбилярша,
Вам неприятен ход демарша?!
И то, что мохом поросло,
копать – плохое ремесло!
Ах, друг любимый юных дней,
люблю с годами Вас сильней
И, если б был не с «Половиной»[44]44
С женой, Татьяной Александровной Кипарисовой.
[Закрыть]
я б Вам сказал: «Любовью львиной»!
Надеюсь я, черт побери,
что вновь приеду в Снегири
и привезу Вам свой сонет,
когда Вам будет за сто лет!
Фактически наша квартира № 6 по Съезжинской улице дом № 19 превратилась в семейно-коммунальную, неудобную для нашей семьи, ибо самая большая изолированная комната (когда-то, до революции, служившая спальней для моих родителей и кабинетом для занятий отца) была отдана семье Шуры Алексеева, состоявшей из пяти человек; мама, отец, я и временами Алла жили в изолированной бывшей детской, самой теплой комнате с круглой железной печью; в соседней проходной комнате, занятой огромным шкафомгардеробом, жила Тиса; в следующей проходной комнате-столовой обитали Оленины – брат мой Сережа с беременной женой Галей, приехавшие из села Шебекино, где они поженились; в столовую было передвинуто пианино, на котором я и Тиса занимались музыкой с учительницей Ольгой Александровной Веденисовой. На нем же Сережа играл, а Степан Васильевич распевался.
В квартире была еще одна изолированная комната, в которой до революции жили мои братья Женя и Сережа Оленины, а также Котя (Герман) Севастьянов (который так привязался когда-то к отчиму Степану Васильевичу, что подписывался в письмах «Герман Балашов»), но теперь жить там стало невозможно, так как в ней треснула и отошла наружная стена и внутри царил холод, как на улице, за что комната эта получила название «Холодильник», и в ней хранили пока что ненужные вещи.
Вот так получилось, что у отца не оказалось кабинета, где бы он мог спокойно заниматься своей любимой коллекцией марок и открытками, которые тоже собирал, а главное – спокойно разучивать и репетировать свои партии, хотя, когда ему нужно было работать, из столовой все уходили.
У Сережи с Галей 12 августа 1922 года родился очаровательный сын, которого в честь дедушки по отцовской линии назвали Петром.
Шура Алексеев подыскал для своей семьи квартиру на Большой Пушкарской, в доме на углу с Шамшевой улицей, и наша мама тоже надумала снять в этом же доме новую квартиру, с расчетом чтобы в ней все удобно разместились, а для Степана Васильевича была бы отдельная комната – личный кабинет с пианино, кожаным диваном, двумя креслами и красивым, под черное дерево, книжным шкафом с резьбой и черной мраморной плитой сверху (из родового дома Алексеевых на Садово-Черногрязской улице в Москве, доставшимся маме по наследству после кончины Елизаветы Васильевны Алексеевой).
Это был последний шанс удержать Степана Васильевича в семье. К тому времени он почти уже жил у хористки Михайловского театра, работавшей, понятно, в одном с ним театре, и, конечно, об их связи в театре знали; женщина эта была младше моего отца на 18 лет. Она считалась, как говорят, насквозь театральным человеком – ее отец, Алексей Владимирович Таскин, в свое время известный автор салонных романсов, аккомпаниатор Анастасии Дмитриевны Вяльцевой, а позднее – эстрадной певицы Марины Нежальской, был вхож в элитарные оперные круги, в частности к Ф. И. Шаляпину. Итак, молодая женщина, разбивавшая нашу семью и личную жизнь моей матери, отнимавшая у меня отца в то время, когда он становился все более и более мне необходимым, звалась Вера Алексеевна Таскина.
Переехали мы на новую квартиру по адресу: Большая Пушкарская, дом № 28/2, кв. 19 (через некоторое время домовое управление изменило номер квартиры на 17) в апреле 1923 года. Отцу было 40 лет, он находился в расцвете своих творческих возможностей, был премьером на амплуа лирического тенора в Мариинском театре и его (тогда) филиале – Михайловском театре, стал много зарабатывать, что весьма устраивало молодую хористку, претендующую на официальное замужество с ведущим премьером двух оперных театров. Маме же уже стукнуло 44, она имела несчастье быть старше своего мужа на четыре с половиной года! Несмотря на ставшую всем известной измену мужа, на оскорбленные человеческое достоинство и женское самолюбие, непрестанные муки ревности, Мария Сергеевна продолжала глубоко и горячо любить Степана Васильевича и старалась делать все, чтобы его удержать, но не могла казаться равнодушной и безразличной к нему, да он бы и не поверил… Ссоры на почве ревности, бывавшие и раньше (до появления в их жизни В. А. Таскиной), теперь участились.
Переезд наш на новую квартиру не помог – отец в семью не вернулся, только изредка приходил и иногда задерживался с ночевкой, что маме приносило больше горя, чем кратковременное иллюзорное счастье.
Квартира на последнем, пятом этаже дома № 28/2, с окнами на Шамшеву улицу, состояла из шести комнат, включая людскую (как говорили в старину), то есть комнату при кухне, где обычно проживала прислуга (окно этой комнаты выходило в типичный для Петрограда двор-колодец).
В самой большой комнате, крайней со стороны закрытой в ту пору парадной лестницы, поселилась семья Сережи – он сам, его жена Галя и их девятимесячный первенец Петяшка.
В соседней с ними комнате устроили столовую и, помнится, она же служила пристанищем для Аллы во время ее довольно частых побегов к маме от гражданского мужа Василия Павловича Юдичева, человека грубого, малоинтеллигентного, занимавшегося «рукоприкладством».
В следующей за столовой комнате мама устроила кабинет моего отца, что, как я уже говорил, было одним из стимулов переезда на новую квартиру, но практически кабинет уже не пригодился.
Следующей, крайней комнатой была спальня мамы, где расположились большая семейная двуспальная кровать, на которой когда-то рождались мы, ее дети, и моя детская кровать, низкий комодпеленальник с тремя широкими выдвижными ящиками для белья и двумя досками, покрытыми темно-зеленой клеенкой, выдвигавшимися вправо и влево, увеличивая вдвое полезную площадь пеленальника – такого комода нынче днем с огнем не найдешь! Также в спальне мамы стояло большое зеркало, покачивающееся на высокой орехового дерева подставке в виде напольной лиры; в простенке между двух окон красовался резной письменный стол с полкой и шкафчиком посередине, считавшийся собственностью моего отца (хотя, признаться, я никогда не видел, чтобы он за ним сидел), но в последующие годы сослуживший мне добрую службу; в правом углу около второго окна разместился небольшой шкаф – низ от углового киота, на котором мама устроила себе скромный туалетный столик, которым можно было пользоваться только стоя перед ним. Для этой же комнаты мама купила мебельный гарнитур, состоявший из глубокого низкого дивана и двух больших глубоких кресел к нему, обитых зеленым плюшем; диван хорошо разместился в нише комнаты, придав ей уют, – на диване было очень удобно «свернуться калачиком». Позднее в мамину спальню было передвинуто (большое, на семь октав, облицованное красным деревом) пианино фирмы «Беккер», а перед двуспальной семейной кроватью разместился круглый, под черное дерево, резной столик, доставшийся когда-то маме из вещей московского Красноворотского дома ее родителей; за этим столиком она пила чай с любимыми ею соевыми батончиками или завтракала по утрам, а иногда, по вечерам, мы все за ним ужинали. На противоположной окнам стене висели большой портрет мамы, снятой в большой круглой шляпе – ее лучший фотопортрет, выполненный в 1900 году в период оперных сезонов, а также большая рама-панно с набором фотографий мамы в разных оперных, спетых ею ролях.
И, наконец, по другую сторону передней, у закрытого парадного входа в квартиру, была еще одна комната – небольшая, с окнами во двор, первоначально предназначавшаяся Тисе, но так получилось, что вскоре после нашего переезда в этой комнате поселилась моя крестная мать Варвара Семеновна Гецевич, бывшая хористка и жена оперного режиссера Станислава Антоновича Гецевича, – они были соратниками мамы по оперным сезонам в Казани и Самаре, где антрепризу держал второй муж мамы Василий Сергеевич Севастьянов. Помнится, они оба служили перед войной 1914 года и после нее в оперном театре Народного дома в Петрограде. После революции 1917 года и гражданской войны Варвара Семеновна с мужем куда-то исчезли, затем она, тетя Варя, как мы, дети, ее называли, уже за последние годы овдовевшая, вновь оказалась в Петрограде, без пристанища, и мама поселила ее у нас, в новой квартире.
Ох уж эти кошки…
После переезда на новую квартиру, одолеваемые крысами, мы были вынуждены искать, где бы купить кошку, что было не просто, так как за послереволюционные годы почти всех собак и кошек голодающие горожане съели.
Наконец кто-то из знакомых удружил, и мама купила за один миллион рублей трехцветного котенка (по народному поверью – счастливой масти), которого за его кругленькое брюшко назвали Пузатиком, но оказалось, что это Пузатиха, то есть кошечка. Тем не менее котенка все продолжали звать Пузатиком.
К нашему огорчению, Пузатик мирно уживался со все более наглевшими крысами, по 15-20 штук зараз вылезавшими по вечерам на кухню, так что прежде чем войти туда, мы вынуждены были швырять от дверей заранее припасенные в коридоре поленья: крысы бросались врассыпную, иной раз нам под ноги. Так мы узнали, что, оказывается, существуют на свете кошки-крысоловы и кошки-птицеловы – Пузатик оказался из второй породы, к крысам относился индифферентно, да и те не обращали на него никакого внимания.
Через некоторое время мы с Тисой подобрали на улице тоже трехцветного котенка, которого соседи выкинули на наших глазах из окна пятого этажа. Слава Богу, котенок ничего себе не поломал, но, видимо, либо ударился нижней челюстью, либо что-то не сильно отбил внутри, так как изо рта у него сочилась кровь; за три-четыре дня котенок отлежался, пришел более или менее в себя и стал есть, к общей нашей радости. Это тоже оказалась кошечка с прелестной мордочкой, чем-то напоминавшей маме дочь Марину, за что так и была наречена – Марина! С годами у мамы сложилось какое-то суеверное отношение к этой кошке – она жила у нас много лет, и у мамы было такое чувство, что пока эта кошка жива, в доме все будет хорошо…
Через какие-нибудь год-полтора Пузатик и Марина после прогулок на черную лестницу народили котят обоего пола и стали затем, уже без выскакивания из квартиры, по 2-3 раза в год приносить потомство. Никто из нас не хотел брать грех на душу – топить котят, и настало время, когда кошки стали одолевать нас пуще крыс: много грязи, шерсти и запаха принесли в дом и буквально объедали нас – съедали около двух третей нашего бюджета, ибо кроме печенки или легких ничего другого есть не желали, а проголодавшись, начинали орать на всю квартиру. С течением времени кошки изгадили и изорвали когтями кабинетный кожаный диван и оба кресла к нему.
Сначала мы отдали кому-то нескольких котят, но время шло, кошачьего племени у всех в городе народилось пруд-пруди, и наших «детишек» уже никто не брал, так как они были непородистыми – плебеями, так сказать! Наконец тетя Варя взяла грех на душу и стала топить в ведре очередные потомства.
Очевидно, прослышав про наше отношение к кошкам, в один прекрасный день кто-то из соседей подбросил нам еще и щенка неопределенной породы – видимо, помесь дворняжки с эрдельтерьером. Щенок был очаровательный, мы, дети, конечно, «растаяли», да и как было решиться выгнать на улицу, на бездомье это ласковое, веселое, беззащитное существо. Маме, не очень любившей собак, брезговавшей ими и не переносившей их запаха, все же пришлось согласиться оставить щенка.
Тогда мы увлекались кинофильмами с участием Дугласа Фербенкса, Мэри Пикфорд и Полы Негри, например, знаменитой, обошедшей экраны всего мира картиной «Знак Зорро», в которой был некий капитан Гонзалес, преследовавший и ловивший Зорро, и почему-то мы, дети, назвали щенка Гонзалесом.
Но так получилось, что вскоре пришел навестить нас мой отец Степан Васильевич, который очень любил собак и держал дома здоровенного рыжего короткошерстного кобеля, дворнягу Бобку, какие в то время чаще всего встречались на рынках в мясных рядах. Увидев нашего щенка, Степан Васильевич «влюбился» в него, но сказал: «Какой же это Гонзалес, кто это придумал? Это же Тютька!» и, к полному удовольствию мамы, увел его к себе. Тютька прожил у отца несколько лет в мире с Бобкой и под его защитой в собачьих драках, был очень умен и понятлив – «только что не разговаривает!», смеялся Степан Васильевич. Однажды во время обеда, в пылу разгоревшейся домашней ссоры с молодой женой и тещей, Степан Васильевич схватил со стола жареную курицу и швырнул ее на пол, а случившийся тут же Тютька моментально схватил нежданную добычу и исчез из комнаты; с тех пор, как только Тютька слышал разговоры на повышенных тонах с признаками возможной ссоры, он был тут как тут!
Лет через восемь-десять нам удалось избавиться, вернее, почти избавиться от нашего кошачьего племени: мы отыскали женщину, которая собирала бездомных кошек, получая за это дотацию от общества охраны животных, и умолили ее взять наших «питомцев» к себе. Было это уже где-то в середине тридцатых годов. Но кошку Марину, которую за почтенный возраст уже стали называть просто Старухой, мама не отдала, оставила дома.
Со Старухой-Мариной связан анекдотичный эпизод, имевший место, вероятно, уже году в 1937. Мама и я были в Москве, когда пришло письмо из Ленинграда от Тисы: она сообщала маме, что кошка Старуха, похоже, серьезно заболела – ничего не ест, очень похудела. Мама сильно разволновалась, взяла лист бумаги и стала что-то писать. Потом сказала мне: «Пожалуйста. сходи сейчас на почту у Никитских ворот, пошли эту телеграмму». Я взял из рук мамы текст и, не удосужившись его прочитать, пришел на почту и протянул листок в окошечко телеграфистке; та быстро пробежала глазами написанное, как-то странно на меня посмотрела, будто с возмущением и даже презрением, потом произнесла: «Однако!», и тут, заглянув через окошечко на ее стол, я прочитал наконец написанный мамой текст:
«Старухе постелите мягко лежать, позовите ветеринара, кормите фаршем».
«Это о кошке», – сказал я и улыбнулся возмущенной девушке. По ее лицу скользнуло удивление, потом глаза чуть потеплели, она недоуменно передернула плечиками, но, отдавая мне квитанцию, все же посмотрела на меня сурово, строго и недоверчиво…
Мы с Тисой идем в школу
Дом № 19 по Съезжинской улице принадлежал Ивану Ивановичу Калинину, который жил там с женой Еленой Ивановной, матерью и четырьмя сестрами. В этом же доме жили семьи двух профессоров ботаников – Сергея Сергеевича Ганешина и Владимира Андреевича Траншеля, преподававших, насколько я помню, в Петербургском университете и занимавшихся научной работой в Ботаническом саду (на Аптекарском острове). С годами наши семьи сблизились, я дружил с их детьми, а мать семейства Траншель, Мария Николаевна, была моей первой учительницей, подготовившей меня для поступления в 1923 году сразу в 3-й класс Первой показательной школы (переименованной впоследствии в Единую трудовую школу № 200). Педагогический состав там отличался высокой квалификацией и интеллигентностью.
После проверки моих знаний маме сказали, что по уровню общей подготовки меня приняли бы и в 4-й класс, но по географии я «не мог пройти», поэтому меня принимают в 3-й. Был я мальчиком маленького роста, ниже своих сверстников, слабоват здоровьем и совсем домашний, интеллигентный, хорошо воспитанный мамой ребенок.
Одновременно со мной в тот же 3-й класс была принята моя сестра Тиса (Таисия Севастьянова), которая была старше меня на 2 года, но у нее так сложилась жизнь, что в годы послереволюционной разрухи и гражданской войны она оказалась в Екатеринодаре (ныне Краснодар) у ее тетки по отцу, которая была вынуждена, из-за наступившего голода, отдать Тису в детский дом, где она провела два или три года и откуда осенью 1920 года, по просьбе мамы, ее вызволил и переправил в Петроград Леонид Витальевич Собинов.
Наша школа располагалась на Петровском острове в рабочем городке Сан-Галли, где, если не ошибаюсь, были фабрики канатов и сурового холста, а недалеко находился Яхт-клуб. В то время трамвай на Петровский остров не ходил, и нам было довольно сложно и далеко добираться до школы, в основном весь путь пешком, поэтому мы постоянно опаздывали к началу занятий. Правда, по Большому проспекту Петроградской стороны мы могли проехать на трамвае две остановки до Тучкова моста, но чаще и этот путь мы проделывали пешком. Не доходя до Тучкова моста, на площади, образованной пересечением нынешнего проспекта Добролюбова (кажется, в те времена он еще назывался Александровским) и Большого проспекта, ближе к речке, ныне называемой Ждановкой, располагалась поилка для лошадей, вокруг которой всегда скапливалось несколько грузовых телег и пролеток, пока не было снега, а когда устанавливался зимний путь, то саней, в том числе розвальней. Мы старались найти розвальни, которые поедут на Петровский остров по единственной наезженной, с ухабами и взлетами по сугробам дороге в городок Сан-Галли, и попросить хозяина-извозчика довезти нас туда. Грубоватые, но сердечные мужики жалели ребятишек, разрешали сесть в сани, говорили нам: «Ну, держитесь!» – и, выехав по мосту через Ждановку на Петровский остров, вихрем неслись вперед. Подбрасываемые на ухабах, с замирающими от страха сердцами, мы не раз приезжали в школу без ранцев, вылетавших где-то во время езды, но одной рукой бережно прижимали к груди глиняные горшки с едой, которыми нас снаряжала заботливая мама, а другой за что-нибудь держались, чтобы не вылететь из розвальней самим. Конечно, в школе была какая-то столовая, однако мама боялась, что мы можем чем-нибудь заразиться, и делала нам завтраки в небольших глиняных, облитых коричневой глазурью горшках с перпендикулярно торчащими ручками.
Эти надоедливые горшки с едой были в классе нашим посмешищем, к тому же таскать их нужно было осторожно, чтобы не разлить содержимое, и мы их возненавидели! Однако настал такой день, когда кто-то из нас (я или Тиса) случайно уронил и разбил ненавистный горшок; в первый момент мы испугались, но через мгновенье второй горшок был уже специально брошен на землю и разбит вдребезги; мы проплясали вокруг черепков нечто похожее на победный воинственный танец индейцев и, возвратясь домой, категорически отказались таскать в школу другие горшки или кастрюли с едой, на что маме в конце концов, пришлось согласиться.