355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сруога Балис » Лес богов » Текст книги (страница 13)
Лес богов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:49

Текст книги "Лес богов"


Автор книги: Сруога Балис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Кто уследит за тем, сколько крупы, капусты, консервов положено в суп? Один мой приятель два года прилежно искал в лагерной бурде следы мяса, искал мучительно, но так и не нашел. Мясо фигурировало только на бумаге, где черным по белому значилось: сегодня мясной суп.

Когда блок получал свой рацион хлеба, мармелада, маргарина или колбасы, то это отнюдь не означало, что все дойдет до заключенных. В блоке полным-полно всякого начальства. Аппетиты же у владык, как известно, больше, чем у рабов. Кроме того, у заправил блоков было много административных забот – всякие ремонты, дани, банкеты. На все требовались средства. По казенному расчету ковригу хлеба следовало делить на десять или двенадцать ломтей. Но кто мог помешать хлеборезу разделить все на тринадцать-пятнадцать? Кто его контролировал? Спросишь, почему недодали тебе хлеба – получишь кочергой по голове за любопытство и шабаш. После каждой раздачи хлеба у начальства оставалось несколько буханок. То же проделывалось при распределении маргарина и колбасы. Начальство не давало себя в обиду – на то оно и начальство, чтобы кое-чем поживиться. На бумаге арестант получал с утра пол-литра кофе и кусок хлеба, намазанный мармеладом. Однако мармелада можно было обнаружить разве что слабые следы по краям, зато начальству оставалось каждый день по килограмму и больше.

Завтрак состоял из ста пятидесяти граммов хлеба и полулитра иногда чуть подслащенного кофе. Заключенный проглатывал его на ходу, по пути из одного помещения в другое. Теснота страшная, все толкаются, – но, не взирая на это, есть надо очень быстро. Над нами, как дамоклов меч, всегда висела палка Вацека Козловского, разгуливавшего по комнате.

– Вытряхивайтесь, выметайтесь, живо, – вопил Вацек и постукивал палкой по затылкам.

У противоположных дверей помощники Козловского, этакие мужланы, вырывали у тебя из рук блюдце и отдавали другому узнику: посуды было мало, очень мало.

За ужином повторялось то же самое: давали около ста граммов хлеба и чуточку маргарина. Хлеб был смешан с древесиной и часто совершенно горький. Поешь, и сразу превращаешься в музыканта, – в животе на все лады заливается шарманка.

Летом узники обедали во дворе, у забора, с той же быстротой. Но здесь все же кое-что удавалось проглотить.

Маргарин не все могли есть. У некоторых от него тело покрывалось чирьями и нарывами. Иногда маргарин этот был приготовлен неизвестно из каких отбросов и буквально не лез в горло.

Правила приема пищи претерпели некоторые изменения только в 1944 году, когда разрешили есть сидя и под крышей.

На обед хлеба не давали. Арестант получал только три четверти литра супа-бурды из капусты, ботвы, шпината, крапивы или брюквы. Во второй половине 1944 года два раза в неделю стали давать гороховый суп или кашу, или макароны.

К несчастью, арестантская похлебка очень грязно готовилась. В Литве хороший хозяин варил свиньям пойло чище, чем в Штутгофе суп. Иногда продукты, например, красные бураки, попадались совсем хорошие, но бурду все равно нельзя было есть. Немытые, нерезанные бураки варили вместе с толстым слоем грязи. Морковь тоже не чистили – большое дело! – ее только чуть обмывали водой. Морковный суп был всегда самый противный. Капуста только иногда бывала сносной, но чаще всего и она пахла гнилью и плесенью. Арестанты получали только зеленые листья и кочерыжки, белые же листья капусты попадали на стол эсэсовцам. Вообще туда отдавали самые лучшие продукты, а заключенным сплавляли всякую дрянь.

Самое большое несчастье было с брюквой. Сырую, вполне съедобную брюкву не давали, ее всегда варили, а от вареной разило старым козлом. Не удивительно: брюква эта была кормовая, самой природой созданная не для людских желудков. Ешь, бывало, и аж душу выворачивает. В лагерном меню вареная брюква занимала главенствующее место. Ничего не поделаешь – есть надо. Надо как-нибудь поддерживать существование. Других деликатесов для нас не припасли!

Самая большая радость была, когда в супе попадалась картошка. Но она встречалась так редко! Предусмотрительные лагерные аристократы заранее присваивали ее. Да и несчастные эти картофелины были хороши только осенью. Зимой же, прихваченные морозом, они сгнивали, а к весне становились пятнистыми, черно-пестрыми, как коровы голландской породы.

От всей лагерной пищи черти поедом ели душу.

Питание, конечно, можно было разнообразить, но для этого требовались смелость, сноровка и, разумеется, удача.

В лагере была кролиководческая ферма. Кроликов ангорской породы разводили на шерсть. Работники фермы могли кое-как перебиваться. Стоило только поддерживать со зверьками дружеские отношения. Дружески настроенного кролика всегда можно было уговорить сдохнуть. А дохлому совершенно безразлично, куда он попадет – под забор или в брюхо.

Непостоянным источником пищи служили и дикие голуби. Много их прилетело в 1943 году в Штутгоф, но к осени от них ничего не осталось, всех съели. Довольно высоко котировалось кошачье мясо. По своим вкусовым качествам оно не уступало кроличьему, его только надо было долго мочить в крепком растворе уксуса. Но коты, к сожалению, не часто заглядывали в лагерь. Что там коты ни одна собачонка не могла у нас показаться. Ее тотчас ловили и спускали с бедняжки шкуру. Вечные скандалы происходили с телохранителями Зеленке волкодавами, подаренными ему Хемницем. Стерег их староста, оберегал, как зеницу ока, но ни один из псов дольше месяца в Штутгофе не удерживался. Их съедали, съедали так ловко что даже Зеленке не мог найти обжору-виновника... Но такое счастье не каждому выпадало.

Иногда Козловский собирал оставшиеся от распотрошенных посылок крохи и дарил наиболее изнуренным арестантам блока. Однажды он и мне дал несколько кусочков черного хлеба. Ко мне Вацек почему-то относился благосклонно. Уж не потому ли, что я от его оплеух не сразу падал на землю? Такая стойкость ему, видно, импонировала.

Взял я у него сухарики, низко поклонился и засеменил к выходу. Ну, думаю, полакомлюсь. Пробрался я сквозь толпу на улицу, смотрю, нет уже моих сухарей, свистнула их какая-то скотина.

Мне стало так невыразимо грустно, что я прислонился к забору и заплакал, давясь слезами... Только теперь я понял, почему отец говорил мне в детстве, что, поднимая с земли кусок хлеба, обязательно надо его поцеловать. Боже мой, что творится с хлебом!

Самое противное, что он и ночью мне не дает покоя. Только закрою глаза – и вижу: катит мимо меня золотая карета. Золотая карета, запряженная шестеркой лошадей. Сидит в ней красавица. Роскошная дама. И веет от нее небесным миндалем. Едет она, смеется, ручкой машет, прощается, бестия.

Не знаю почему, но хлеб всегда чудился мне в виде золотой кареты, в образе роскошной женщины, богини, черт бы ее побрал.

Ах где бы добыть хоть ломтик хлеба, пьяняще пахнущий рожью и печью! И еще крохотную луковичку, разрезанную вдоль и поперек? Хорошо бы с прозрачной тонкой кожурой? А если добыть еще в придачу щепотку соли! Скажите, люди, много ли нужно смертному, чтобы он был счастлив?

Нет, нет! Дальше так не может продолжаться. Или я разобью проклятую карету, или, или... Что или? Воровать пойду!

Думаете поймают? Убьют?

Черт с ним, пускай убивают – велика важность. Но, понимаете, не могу... Не могу! Нет, нет!..

Кстати. Час тому назад сосед выбросил в мусорную яму заплесневелый ломоть хлеба – подумать только, целый ломоть выбросил!

Куда он делся? Пойду поищу. Господи, господи, как хочется есть!

ПИСЬМА И ПОСЫЛКИ

Во главе казенной почты в лагере стоял фельдфебель Плятц, по прозвищу Плешивый Пингвин.

Плятц – шестидесятилетний, подслеповатый, выживший из ума старик с очками на кончике носа и облезлым затылком. Роста среднего. Сутулый. Сгорбленный с лицом, похожим на смятый мешок из-под суперфосфата. Самая педантичная тварь во всей довоенной Восточной Пруссии. Вызовет к такому-то и такому-то часу, к такой-то и такой-то минуте будь любезен, явись пунктуально. Придешь на минуту раньше – Плятц покажет на часы и гаркнет: "Прочь! Слишком рано!". Опоздаешь на минуту – снова покажет на часы и гаркнет: "Прочь! Слишком поздно!"

К Плятцу никак нельзя было попасть вовремя. Черт знает, что у него были за часы. При этом Плятц муштровал так не только арестантов, но и эсэсовцев.

Почтмейстер исполнял также обязанности главного цензора Штутгофа. Еще в прошлом он обнаружил прекрасные задатки для такой должности: до войны Плятц очищал в Гданьске железной палкой трамвайные рельсы от лошадиного помета.

Почтмейстер устанавливал, сколько строк должно быть в письме. Если их не дай бог было на три больше – отрезал, мерзавец, конец письма – и все тут! Чтобы сосчитать строки, Плятц всегда находил время, но прочесть их никогда. Длина строки почтмейстера абсолютно не интересовала: пять или двадцать пять сантиметров – не важно, было бы только установленное количество строк. Писать разрешалось только на одной стороне листа. Если что-нибудь не нравилось Плятцу, письмо летело в корзину. Бросит, и ухом не ведет.

Я вечно цапался с почтмейстером и он постоянно жаловался на меня Майеру. Плятц никак не мог понять, на что я намекаю в своих письмах. Ему все казалось, что думаю я одно, а пишу другое...

В одном письме я написал: "Черт знает сколько времени меня еще продержат в лагере". Плятц, недолго думая, разорвал письмо и сделал следующее заявление:

– В корреспонденции нельзя упоминать имени черта. Я написал другое письмо. Черта в нем заменил господь бог – не помогло. Почтмейстер любезно отправил письмо... в корзину. Оказывается и имя всевышнего упоминать нельзя. Вызвал он меня, невежду, и подробно изложил, что писать можно только вот что:

"Посылку и письмо получил в полном порядке. Благодарю за внимание. Присылайте еще. Я здоров и жизнью доволен. Самочувствие прекрасное. Горячо целую, обнимаю всех..."

– Раз так, господин шарфюрер мне и писать не надо. Отпечатайте на машинке такую бумажку, я подпишусь – и точка.

– Вон! – орет почтмейстер. Я ретируюсь. Как-то он конфисковал у меня письмо за то что в нем было написано "ужасно надоедливая штука сидеть за ржавой проволокой..."

– Как ты смеешь писать, что сидишь за ржавой проволокой! Ты что, ничего другого в лагере не видишь? Посмотри-ка вон березки растут... Прочь!

И я опять ретируюсь.

Я переписал письмо и указал с восторгом, что "наша иллюминированная электричеством изгородь из колючей проволоки блестит и переливается как серебро, как сахарный песок. За изгородью виднеются три стройные березки, два пня и один гриб".

– Что ты, подлец, тут накатал? Я Майеру пожалуюсь!

Однажды Пингвин и впрямь пожаловался Майеру, но тот оставил его жалобу без внимания.

– Я же тебе говорил – пиши: жив здоров...

– А что прикажете делать, господин почтмейстер, если я болен? Может, вы соблаговолите нагнуться и ощупать мой... бок?

– Вон! – завопил Плятц.

Я удаляюсь и сажусь писать новое письмо: "Согласно официальным указаниям и действующим законам, я совершенно здоров..." Плешивый Пингвин и на сей раз разорвал мое сочинение и выгнал меня взашей.

Один раз он уничтожил мое письмо потому, что оно показалось ему недопустимо длинным, другой – потому, что оно было недопустимо коротким, состояло всего из одного предложения. Бдительный почтмейстер усмотрел в этом издевательство над авторитетом властей. Как-то Плятц сжег мое письмо из-за грустного тона, как-то – из-за непомерного оптимизма. Другим заключенным больше везло с письмами. Но мне было очень трудно приноровиться к прихотям Пингвина. Дело дошло до того, что одно мое появление вызывало у него рвоту.

Наш блок мог писать и получать письма каждую неделю, все остальные раз в две недели. Только в 1944 году сняли ограничения для некоторых других разрядов заключенных, разрешили и им писать каждые семь дней. Однако они ничего от этого не выгадали. Половина писем все равно отправлялась в корзину.

Письма были единственной формой общения с живым миром. Никакие посещения, никакие свидания не разрешались, дабы никто из посторонних не мог видеть нашу лагерную жизнь. Арестанты бесконечно дорожили письмами, а Плешивый Пингвин их немилосердно уничтожал. Что значили для него заботы и страдания чужих людей? Он ведь был блюстителем чистоты в самом широком смысле слова: даже трамвайные рельсы очищал от навоза.

А вообще-то письма не были для него столь уж увлекательным делом. У Пингвина было более интересное занятие: он виртуозно наводил порядок в чужих посылках. С 1943 года каждый узник мог получать двухкилограммовую посылку в месяц, потом – в неделю. В 1944 году вес и количество посылок регламентировать перестали. В лагерь ежедневно приходило по нескольку сот, по тысяче, иногда даже более двух тысяч посылок. Каждый день их тащили из местечка Штутгоф в лагерь заключенные, запряженные в громадные телеги. Вольные граждане местечка высыпали на улицу целыми семьями и с удивлением глазели на несчастных, с трудом тащивших тяжелый воз. В 1944 году обеспокоенное начальство стало запрягать телеги лошадей. Вообще в то лето, неизвестно по какой причине, в лагерь начали доставлять лошадей. Может быть и их обвиняли в нарушении чистоты расы? Поставили несчастных на самые тяжелые работы. Они должны были таскать бревна, такие же, какие мне приходилось волочить в прошлом году. Однако коняги оказались менее сговорчивыми, чем люди. Бревна они еще с грехом пополам таскали, но тянуть возы с посылками отказались наотрез: становились на дыбы, лезли на телеги, подминали под себя посылки. Столь дерзостное поведение четвероногих было, казалось, результатом зловредной вражеской пропаганды. Может, их сагитировали узники, которые до того сами ходили в упряжке?

Граждане Штутгофа зря качали головами, глядя на упряжки каторжан. Узники очень любили перевозить посылки. Транспортировка была прибыльным делом. Не зря же на эту работу вечно напрашивались немецкие моряки. При перевозке посылок всегда можно было кое-чем поживиться. Транспортная команда жила прекрасно. Даже доходяги и те быстро в ней откармливались.

Кони-саботажники вскоре были наказаны: их послали ко всем чертям и заменили людьми, чего люди эти по правде говоря, весьма и весьма хотели.

Посылки в дороге перебрасывались, перетряхивались, перегружались. Часто многие из них разбивались. Содержимое рассыпалось, и великодушные возчики подставляли свои пазухи и карманы: не пропадать же добру на дороге и под заборами. Если посылка сама не догадывалась прорваться или разбиться, почему было слегка не помочь ей?

Часто на посылках стирались адреса. Попробуй, найди владельца. Такие анонимные посылки, по крайней мере лучшие из них поступали в пользу Плятца и его помощников – эсэсовских цензоров. Вытравить адрес на посылке было нетрудно: потрешь надпись мокрой тряпкой, и ни один черт не разберет фамилии и номера адресата. Опытные цензоры оценивающим взглядом рассматривали посылки, скрупулезно изучали адрес отправителя и безошибочно устанавливали стоит или не стоит присваивать ее. Содержимое посылки определялось на глаз.

Некоторые посылки были очень богаты: сало, окорока, жир, пироги, торты, сахар, табак, сигареты, шоколад, водка, одежда – чего только в них ни было!

Плятц стал весьма состоятельным человеком. Он щедро снабжал продуктами свою семью и родню в Гданьске. Почтмейстер имел основания быть довольным своей судьбой и возмущаться такими сомнительными элементами, каким, по его мнению, был я.

То, что оставалось от посылок "без адреса", разворошенных и ограбленных Плятцем и его помощниками, шло в пользу "команды почтовиков". Добра хватало на всех и почтовики жили прекрасно. Они жрали как быки, да еще бизнес делали. На простой самогон или на эрзац-ликер, изготовленный из политуры, они смотреть не хотели. Были у них и всякие славные вещички для воздействия на прекрасный пол: отличные сорочки, шелковые чулки и другие богатства, перед которыми могло устоять не каждое женское сердце...

О, это была великолепная "рабочая команда"! Многие молодцы, служившие в ней, вряд ли получат на воле такое доходное местечко. В этой команде трудился и Менке-бибельфоршер, будущий премьер-министр господа бога Иеговы...

Значительное количество посылок приходило на имя покойников или лиц, переведенных в другие лагеря. Арестант предположим, умер полгода тому назад, а посылки все идут и идут. Политический отдел обычно извещал родственников, что такой-то и такой-то гражданин преставился в лагере, но довольно часто фамилия или место жительства указывались ошибочно и родные не получали уведомления. Что касается русских и некоторых категорий поляков то о их смерти власти Штутгофа вообще никому не сообщали. После кончины арестанта посылки на его имя шли, как обычно.

Посылки, пережившие получателя никогда не возвращались назад: продукты, дескать, могут испортиться по дороге. Такие посылки поступали в непосредственное распоряжение Хемница. Король рапорта забирал львиную долю себе и любезным его сердцу девицам. Он подкармливал их салом, сигаретами, колбасой. Но все забрать Хемниц был не в состоянии. Он и так был обеспечен по горло. Немало попадало в руки Лемана и Зеленке. А то, что оставалось от них, капо раздавал узникам по своему усмотрению. Король рапорта правда, иногда указывал, кому, что и за какие услуги следует дать. Этот дополнительный источник помощи заключенным хозяева канцелярии тоже использовали, чтобы проводить в лагере свою политику. При этом и женский блок не забывали...

Посылки, попавшие по адресу к заключенным, проверялись блокфюрером и начальником блока. В 1943 году контролеры забирали себе все, что хотели почти половина посылки шла в их пользу. С середины лета 1944 года они могли рассчитывать в лучшем случае на доброту заключенных. Хочешь – даешь, не хочешь – сам ешь. Однако арестанты не скупились. Они знали, что гораздо выгоднее давать, чем не давать.

Свою часть получали за разные услуги и ремесленники – портные, сапожники, столяры, стекольщики, брадобреи, слесари, резчики по дереву, художники. В их услугах нуждались буквально все: и заключенные-аристократы и заправилы лагеря во главе с Майером и Хемницем. Кому доставалась хоть малая толика посылки, тот мог кое-что приобрести в лагере. Различные мастера, ремесленники, да и просто ловкачи могли совсем сносно устроиться – во всяком случае с голоду не умирали.

Другое дело было с людьми книжных профессий и с сельскохозяйственными рабочими. В лагере в их знаниях никто не нуждался. Они могли сдохнуть, могли выжить – никого их судьба не волновала. Из них-то главным образом и комплектовались отряды доходяг...

Они в лагере были обузой. Зря казенный хлеб ели.

АНГЕЛЫ-ХРАНИТЕЛИ

Заключенных Штутгофа охраняли эсэсовские роты. Состав охранников постоянно менялся. Общее количество ангелов-хранителей колебалось между 800 – 2000 голов. Иногда их бывало больше.

Третья эсэсовская рога составляла "войско" комендатуры. Из ее рядов назначали весь административный персонал. Долгое время ротой командовал красавец лейтенант Матгезиус, костолом-садист, вор-корифей. За грабежи он попал в конце концов, под эсэсовский суд и получил два года тюрьмы. Его место занял кривой Рэддих, работавший до войны кузнецом в Штутгофе – не первой молодости детина, длиннорукий, горбатый. Был он преданным эсэсовцем. Только строевое искусство ему не очень давалось: он и сам никак не мог попасть в ногу, и доблестное его войско вечно теряло на марше равнение. Но командиром роты Рэддих все-таки был превосходным. У него была луженая глотка, превосходно приспособленная и для питья и для крика.

Все другие роты несли охрану. В ночное время эсэсовцы дежурили в башенках, установленных в проемах проволочного заграждения, у прожекторов и пулеметов, а также вокруг жилых бараков лагеря. Днем охранники стояли на расстоянии пятидесяти метров друг от друга, и вокруг лагеря словно бы висела сплошная стена сквернословия... В туманные дни расстояние между ними сокращали. Несение охраны требовало огромного количества людей.

В Штутгофе было много команд работавших вне лагеря. Чтобы сопровождать их на работу и оберегать от соблазнов, нужно было немало эсэсовцев. К некоторым командам начальство приставляло по два, по три десятка конвоиров ведь команды иногда насчитывали тысячу и больше человек. Если даже один-единственный заключенный ковылял куда-нибудь с пустой банкой или парой кирпичей, ему непременно давали провожатого. Вообще в Штутгофе было множество дел, в которых без охраны – ни с места. Охранник был паспортом узника, не хватало только печати на лбу.

Часть охраны состояла из немцев. Но их было немного. Они служили вдохновляющим примером для других, были олицетворением порядка и высокой породы.

Основную массу охранников составляли чужестранцы, согнанные из разных углов Европы.

Вообще эсэсовская организация в своем развитии пережила несколько стадий. До войны в нее сознательно и добровольно вступали немцы. Одни из них хотели быстро и легко сделать карьеру, поживиться и разбогатеть за счет государства и народа, другие – вступали по убеждению, полные веры во всемогущество и непогрешимость Гитлера и нацистской партии. Побуждения для вступления в СС были различными. Но в практической деятельности эти различия исчезали.

С начала войны, когда масса немцев ушла в армию, а количество подвластной Германии земли возросло, эсэсовской организации понадобились новые кадры. Тем более что ее функции расширились: многие обязанности полиции перешли к СС; на нее была возложена борьба с любой оппозицией; в случае надобности эсэсовская организация должна была быть готова выступить даже против частей регулярной немецкой армии.

Старые деятели эсэсовской организации заняли ответственные руководящие посты, стали теми или иными "фюрерами", а ее рядовые члены, "серая масса", набирались разными способами в Германии и на оккупированных землях Европы. Сюда хлынули подонки из различных стран, всякие авантюристы, у которых были нелады с законами, уголовники, карьеристы и прочая шваль. Но нацистским властям и этого было мало. В оккупированных странах они объявляли принудительную мобилизацию молодежи в СС. Поскольку по международному праву насильственный набор на военную службу на чужой территории запрещен, эсэсовские заправилы заставляли рекрутов добровольно проявлять инициативу.

Иногда арестовывали людей якобы для отправки на работу, а увозили в эсэсовские казармы. Часто схваченных граждан после короткого пребывания в тюрьме или лагере отправляли в отряды СС. Дело осложнялось еще и тем, что в некоторых странах Европы люди имели смутное представление об эсэсовской организации, тем более, что СС и вермахт носили почти одинаковую форму: у солдат немецкий орел красовался на груди а у эсэсовцев на рукаве вот и вся разница. Откуда было рядовому рабочему или крестьянину ее постичь? Не все люди родятся на свет героями, не все осмеливаются оказывать сопротивление, скрываться в подполье, не все призывники находят в себе мужество устоять перед угрозами. А если тебя поймали – выхода нет.

Мужчин, завербованных в эсэсовскую организацию, обычно посылали в другой, совершенно чужой и далекий край на какую-нибудь полицейскую службу. Попавших таким образом в ряды СС и очутившихся в чужом краю держали в ежовых рукавицах, под неусыпным наблюдением начальства. За малейшим проступком следовало тяжелое наказание. Новоиспеченные эсэсовцы чувствовали себя порой не лучше арестантов.

Поэтому и эсэсовцы Штутгофа должны быть разделены на четыре группы:

1) Немцы, эсэсовцы-добровольцы, "старая гвардия" – оплот и опора СС;

2) Немцы, мобилизованные в ряды СС. По своим правам и обязанностям они и равняться не могли с первой группой;

3) Чужестранцы-авантюристы, вступившие в эсэсовскую организацию по собственному желанию и

4) Чужестранцы – жертвы судьбы, порой горемычные бедняги.

Среди охранников лагеря были представители всех четырех групп.

Иностранцы-эсэсовцы носили черный мундир, национальный значок, пришитый к рукаву и вместо шапки своеобразную ермолку. С заключенными они непосредственно не соприкасались. Немцы-охранники смотрели на них свысока, как на второразрядных лакеев. Но узники должны были и перед ними, неумытыми харями, поспешно снимать шапки.

В 1944 году, накануне пасхи, пришел ко мне в канцелярию досточтимый философ СС Клаван, человек с размягченными мозгами, и попросил помочь ему перевести некоторые термины и выражения на русский язык.

– Хорошо, – сказал я – но для точного перевода, господин ротенфюрер, я должен знать весь текст. Отдельные выражения я вряд ли смогу удовлетворительно перевести. Я не знаю, где какие акценты нужны.

– О да – отозвался Клаван – вы правильно говорите. Но и я не знаю весь текст. Я не могу его дать... Тайна...

– Ну уж! – воскликнул я. – Какие могут быть секреты в лагере. В Штутгофе нет таких вещей, о которых мы не узнали бы.

На самом деле. хранить тайны в лагере было невозможно. Так или иначе все выходило наружу. Храбрейший Клаван решил, что ему нечего дрожать из-за раскрытия тайны. Не все ли равно, когда о ней узнают – сегодня или завтра? И он рассказал.

По случаю пасхи, оказывается начальство решило сделать презент охранникам-украинцам: открыть для них публичный дом. Они, мол украинцы, тоже люди, и с их потребностями надо считаться... Комендант поручил ему, Клавану перевести правила поведения которых украинцы должны придерживаться в доме терпимости.

– Видишь ли, перевести-то я могу – покраснел Клаван – но я никогда в подобных заведениях не был, глядишь, и напутаю. Откуда мне знать как там что называется...

– К черту, – вспылил я. – Откуда ты, господин ротенфюрер, взял, что я их посещал?

– Я думал, – оправдывался Клаван – профессор должен все знать.

– К дьяволу! Такой предмет я никогда не преподавал! По правде говоря публичный дом был учрежден по другим соображениям а вовсе не по тем о которых говорил Клаван.

Дело в том, что в свободное время украинцы-охранники шатались по местечку и окрестным деревням, гуляли с солдатками и соломенными вдовами. Они смело конкурировали с эсэсовцами-немцами и портили, бестии, чистоту расы. Если бы эти украинцы не расхаживали в эсэсовской униформе, их немедленно упрятали бы за блуд в лагерь, а иных, для острастки даже повесили бы. Но сладострастников в эсэсовских мундирах было как-то неудобно совать в Штутгоф за покушение на кристальную чистоту расы, поэтому власти и нашли остроумный выход. Они решили удовлетворить потребности украинцев-охранников домашними средствами.

В спешном порядке в ельнике построили красивые, затейливо выкрашенные домики. Власти предусмотрели все удобства. С наружной стороны домики оградили колючей проволокой, чтобы узники не вздумали лезть не в свое дело. Памятуя о том, что на вкус и на цвет товарища нет, власти выделили для обслуживания нескольких сот украинцев двух красоток – Нюнце и Лелю.

Нюнце – небольшая, стройная с черными кудряшками, пытливыми острыми глазками, толстыми мягкими губами, чуть-чуть горбоносенькая. При ходьбе она так вертела бедрами словно ее тряс ток высокого напряжения. Когда Нюнце проходила мимо какого-нибудь эсэсовского молодчика, у нее почему-то всегда отстегивался чулок, обнажая ногу выше колена.

– О черт, – бросал ей вслед эсэсовец и вытирал со лба холодный пот.

Частенько Нюнце заходила в красное здание комендатуры. У красотки были вечно какие-то неотложные дела к различным чинам. А вообще девчонка была средненькая, ничего особенного...

Леля была совсем другая. Высокая плотная блондинка, с широкой грудью и не менее широким задом. Личико у нее было смазливое, только мелковатое для такой массивной фигуры. По лагерю она не ходила, а передвигалась, пыхтя как паровоз узкоколейной железной дороги, Недурна была собой. Ни дать ни взять богиня – олицетворение олимпийского величия и спокойствия. Не женщина, а крепость.

Встать во главе дома терпимости согласилась одноглазая прусская лахудра Краузе, пухлая, циничная старуха с дряблыми икрами. Один глаз она выжгла себе в лагере, поджаривая картошку.

– Узнав о затее начальства, украинцы страшно возмутились.

– Да-а – ворчали они, – когда надо кровь проливать, мы с немцами ровня, а как такое дело – прощай равенство.

– Сходишь в деревню – накормят тебя, напоят, спать уложат, а под утро вежливо пригласят прийти еще раз.

– А тут что – непрошеный, незваный явишься заплатишь полмарки в казенную кассу, да еще девице подарок тащи.

Больше всего раздражало охранников то обстоятельство, что в построенном для них доме нельзя было пить ни водки, ни пива.

– Ну скажите, как по случаю пасхи не напиться! Только немецкие свиньи так поступают. Нет, не на дураков напали. Пусть немцы повесятся вместе с их заведением, а мы туда – ни шагу!

В первый день пасхи украинцы действительно не посетили салон бабушки Краузе. Ни один не пошел. Не пошли они и на второй день.

Бабуся Краузе сидит в одной рубашке у своего домика, греется на солнышке, ногти лаком красит. Нюнце и Леля без юбок, в красивом белье лениво гуляют возле проволочного заграждения и зазывают украинцев.

– Полюбуйтесь, вот мы какие, пальчики оближете!

Украинцы издали смотрят, лузгают семечки, сплевывают скорлупу, но ни один не идет на сближение.

Девицы были и впрямь хороши. Власти выдали им ажурные сорочки, шелковые чулочки, лакированные ботиночки, крепдешиновые платьица, меховые воротнички, цветастые шляпки, пудру, крем губную помаду и прочее необходимое...

На третий день пасхи стойкие сердца украинцев дрогнули. К заведению бабуси Краузе двинулись целой толпой. У колючей проволоки выстроилась очередь. Визит каждого длился 15 минут...

В 1944 году над Штутгофом все чаще и чаще стали появляться самолеты союзников. Они никогда не бомбили лагерь. Очевидно, им было хорошо известно что это за лагерь. Они располагали даже многочисленными фотоснимками. Так по крайней мере думали лагерные власти. Когда самолеты союзников бомбили по ночам Гдыню, Гданьск, Быдгощ, Эльбинг, в лагере разыгрывались интереснейшие спектакли.

Как-то раз в полдень над лагерем появились американцы. Моторы жужжали как пчелы. Самолеты летели в три этажа. Немецкие воздушные корабли, как испуганные зайцы, прятались от них за перелесками, за склонами. Но американцы не обращали на них никакого внимания. Они летели на Гдыню. Потопив там несколько судов, разрушив несколько предприятий, самолеты союзников возвращались обратно.

Надо же было случиться в то время в лагере обеденному перерыву. Одна транспортная колонна везла на кирпичный завод обед для арестантов. Когда обоз добрался до завода, капо вдруг заметил, что исчез конвоир.

Куда он, черт, делся?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю