355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сол Беллоу » Герцог » Текст книги (страница 7)
Герцог
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 19:04

Текст книги "Герцог"


Автор книги: Сол Беллоу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Ты о чем?

– Я говорил тебе на днях, только ты думал о другом. В случае твоей болезни, несчастного случая, потери глаза и даже рассудка Джуни будет защищена.

– Но я еду в Европу и уже застраховался.

– Это на случай смерти. А тут ребенок ежемесячно получает средства к существованию даже в том случае, если тебя поразит душевная болезнь и ты ляжешь в клинику.

– Почему возник разговор о душевной болезни?

– г Слушай, я для себя стараюсь, что ли? Мое место посередке, – сказал Сандор, топнув босой ногой в густой ворс ковра.

Воскресенье, серый туман наползает с озера, мычат суда, как вплавь перегоняемый скот. Гулкая пустота в их чреве. За участь палубного матроса, идущего в Дулут, Герцог отдал бы все на свете.

– Либо тебе нужны мои юридические советы, либо нет, – сказал Сандор. – Я хочу, чтобы вам всем было хорошо. Правильно?

– Я лучшее этому подтверждение. Ты взял меня к себе.

– Вот и давай говорить дело. С Маделин у тебя не будет проблем. На себя ей не нужны алименты. Она скоро выйдет замуж. Я водил ее обедать в «Фритцелз», так вся братва, которая годами не могла выкроить времечко для Сандора X., тут набежала скопом, пихая друг дружку. Включая моего собственного рабби. Лакомый кусочек.

– Ты сумасшедший. А что она из себя представляет, я тоже знаю.

– Ты о чем? Она меньше других блядь. В этой жизни мы все бляди, чтоб ты знал. Я так совершенно точно. А ты, как я понимаю, выдающийся шнук. Так мне говорят ученые люди. Но я рискну одежей, что и ты блядь.

– Ты знаешь, что такое человек массы, Химмельштайн? Сандор нахмурился. – То есть?

– Человек массы. Человек толпы. Ее душа. Всеобщий уравнитель.

– Какая душа! Давай без этих слов. Я имею дело с фактами.

– Для тебя факт всякая грязь.

– Факт и есть грязь.

– Но ты считаешь его истинным постольку, поскольку он грязь.

– А ты… ты чистоплюй. Откуда ты такой принц? Мать обстирывала семью, пускали жильцов, старик промышлял самогонкой. Знаю я вас, Герцогов, и ваш йихес (Происхождение, родословная (иврит)) знаю… Нечего шум поднимать. Я сам пархатый и кончил занюханную вечернюю школу. Договорились? И давай не будем говниться, мечтатель ты мой.

Герцог потрясенно, подавленно молчал. Зачем он сюда приехал? За помощью? Обнародовать свой гнев? Возбудить негодование понесенной несправедливостью? Пока что на арене только Сандор. Лютый карлик с выпирающими зубами и перепаханным лицом. С перекошенной грудью, выпиравшей сквозь зеленую пижаму. Это плохой Сандор, злой, думал Герцог. Но он бывает другим – обаятельным, великодушным, общительным, даже с юморком. Так разворотить грудную клетку могла хоть бы и лава его сердца, а зубы – их выпер наружу злобный его язык. Такие вот дела, Моше Герцог: если нужно, чтобы тебя жалели, если ты просишь помощи и выручки, тебя всегда и непременно приберет к рукам какая-нибудь невыдержанная личность. И разнесет тебя в пух и прах своей «правдой». Вот это и значит твой мазохизм, майн зисе нешамеле (Моя сладкая душенька). Добрые души падки на чужое мнение о них и не задумываются о себе. Очисти зрак самопознанием и опытом. А вообще говоря, настоящая дружба не поддакивает. Бытует такое мнение.

– Хочешь ты позаботиться о собственном ребенке или нет? – сказал Сандор.

– Конечно, хочу. Хотя ты сам говорил на днях, что лучше мне ее забыть и что она вырастет чужим человеком.

– Правильно. Она уже в следующий раз тебя не узнает.

Это ты про своих так думай, а на мою девочку пошла благородная глина. Уж она-то меня не забудет. – Я не верю этому, – сказал Герцог.

– Как адвокат я взял обязательство перед ребенком. Я должен защищать ее интересы.

– Ты? У нее есть отец.

– Ты можешь спятить. Умереть, наконец.

– Мади тоже может умереть. Почему бы на нее не выписать страховку?

– Так она тебе и даст. Это не женское дело. Это мужское дело.

– Не в нашем случае. Маделин разворачивается вполне по-мужски. Как она все провернула, чтобы оставить себе ребенка, а меня выпереть на улицу. Она думает, что может быть одновременно матерью и отцом. Ее страховку я буду оплачивать.

Вдруг Сандор стал кричать:

– Мне насрать на нее! Мне насрать на тебя! Я волнуюсь из-за ребенка!

– Да почему ты решил, что я умру первым?

– Говори потом, что ты любишь эту женщину, – сказал Сандор, сбавляя тон. Очевидно, вспомнил про свое опасное давление. Сдерживающее усилие выдали бледные глаза, губы и ставший рябым подбородок. Он сказал еще ровнее:

– Я бы сам застраховался, да врачи не дадут. Приятно, знаешь, окочуриться и оставить Би богатой вдовой. Я бы хотел.

– Чтобы она поехала в Майами и покрасила волосы.

– Правильно. А то и я в ящике кисну, и она тут жмется с деньгами.

Мне для нее не жалко.

– Ладно, Сандор, – сказал Герцог, желая кончить разговор. – Сейчас у меня просто нет настроения готовиться к смерти.

– Это что за диво такое – твоя гребаная смерть? – кричал Сандор. Он весь подобрался. Стоявший почти вплотную к нему Герцог даже заробел от такой истошности и опустил широко открытые глаза на лицо своего хозяина. Оно было резко очерченное, по-грубому красивое. Топорщились усики, в глазах стыл пронзительно-зеленый, млечный яд, кривились губы. – Я выхожу из дела! – возобновил он крик.

– Что с тобой происходит? – сказал Герцог. – Где Беатрис?

Беатрис!

Но миссис Химмельштайн только плотнее закрыла дверь спальни. ¦– Она тебе найдет таких стряпчих – они тебе настряпают кой-чего.

– Перестань, ради Бога, кричать!

– Тебя прикончат.

– Прекрати, Сандор.

– Обдерут как липку. Живьем освежуют. Герцог зажал уши.

– Я больше не могу.

– Кишки завяжут узлом. Ублюдок. Поставят счетчик на нос и будут брать за вдох и выдох. Тебя запечатают спереди и сзади. Вот тогда ты вспомнишь про смерть. Вот тогда ты ее поторопишь. Тебе гроб милее гоночной машины глянется.

– Но я же не бросал Маделин.

– Я сам такое проделывал, знаю.

– Что плохого я ей сделал?

– Суду начхать. Ты читал бумаги, которые подписывал?

– Нет, я тебе доверился.

– Тебе швырнут Библию в морду. Она же мать. Женщина. Тебя сотрут в порошок.

– Но я ни в чем не виноват.

– Она тебя ненавидит.,

Сандор уже не вопил. Перешел на обычную громкость – Господи Боже! Ты ничего не смыслишь, – сказал он. – И это образованный человек! Слава Богу, моему старику не на что было послать меня в университет. Я работал в магазине Дейвиса и ходил в школу Джона Маршалла. Образование! Смех один. Ты не знаешь, что происходит вокруг.

Герцог был сломлен. Он пошел на попятный. – Хорошо, – сказал он.

– Что – хорошо?

– Я застрахую свою жизнь.

– Не из любезности ко мне!

– Не из любезности…

– Там рвут большой кусок – четыреста восемнадцать долларов.

– Деньги я найду.

Сандор сказал: – Хорошо, мой мальчик. Наконец умнеешь. Теперь завтрак, я сварю овсянку. – И в пестро-зеленой своей пижаме он направил на кухню свои длинные босые ноги. Еще в коридоре Герцог услышал его вопль над раковиной:

– Ты погляди, какую срань развели! Ни кастрюли – ни чашки – ни ложки чистой! Вонь, как из помойки! В отхожее место превратили! – Ошалело вылетел тучный, в плешинах, старый пес, стуча когтями по кафелю – клак-клак, клак-клак. – Мотовки, суки! – поминал своих женщин Сандор. – Мандовошки! Только бы задом вихлять в одежной лавке и по кустам шастать! А дома нажраться пирожных и валить всю грязь в мойку. Теперь спроси – откуда прыщи.

– Спокойнее, Сандор.

– Как будто я много требую! Заслуженный ветеран, инвалид, носится по этажам Сити-холла, мотается по судам – да еще на 26-ю успей и на Калифорнийскую сбегай. Для них же! Знают они, как надо подсуетиться, чтобы иметь хоть какую работу? – Сандор запустил руки в раковину. Яичную скорлупу и апельсиновые корки он швырял в угол, к мусорному ведру, загаженному кофейной гущей. Работа привела его в исступление, и он стал бить посуду. Длинными пальцами горбуна он выхватывал липкую от сахара тарелку и вдохновенно бил ее об стену. Смахнув на пол сушилку и мыльный порошок, он яростно зарыдал. Он злился еще на себя – что так распускается. Раззявленный рот, зубы торчком. Клочкастая шерсть на изуродованной груди.

– Мозес, они меня убивают. Убивают своего отца.

В своих комнатах чутко залегли дочери. Малолетний Шелдон ушел с отрядом на разведку в Джексон-парк. Беатрис не появилась. – Не нужна нам каша, – сказал Герцог.

– Нет, я вымою кастрюлю. – Он еще струил слезы. Под сильно бьющей водой его наманикюренные пальцы скребли стальной стружкой алюминий.

Успокоившись, он сказал: – Знаешь, Мозес, я ведь к психиатру ходил насчет гребаной посуды. За час я на двадцать долларов набиваю. Что мне делать с моими ребятами, Мозес? Из Шелдона вроде будет толк. И Тесси еще ничего. Но Кармел! Не знаю, как к ней подойти. Боюсь, парни уже лезут к ней в трусы. Пока ты здесь, профессор, я ничего не прошу (понимай: за стол и постель), но будь человеком: вникни в ее духовное развитие. Когда ей еще встретится интеллектуал – известная личность – светило. Может, поговоришь с ней?

– О чем?

– О книгах там, об идеях. Своди погулять. Побеседуй. Сделай милость, Мозес, я тебя прошу.

– Ну конечно, я поговорю с ней.

– Я и раввина спрашивал, но какой спрос с раввинов-реформистов? Знаю, я вульгарный ублюдок. Бешеный мистер Затрещина. Я работаю ради своих ребят…

Он в бараний рог скручивает бедняков. Скупает расписки у торговцев, в рассрочку толкающих барахло проституткам в Саут-сайде. И мне, видите ли, можно запросто отказаться от собственной дочери, а его хомячкам подавай возвышенные беседы.

– Будь Кармел постарше, я бы сказал: женись.

Бледный, озадаченный Мозес сказал – Она совершенно очаровательная девочка. Только совсем маленькая.

Длинными ручищами Сандор облапал Герцога за поясницу и привлек к себе. – Не будь перекати-полем, профессор. Веди нормальную жизнь. Где тебя только не носило – Канада, Чикаго, Париж, Нью-Йорк, Массачусетс. А братцы твои выбились на дорогу здесь, в своем городе. Конечно, что хорошо для Александра и Уилла, такому махеру, как ты, не подойдет. У Мозеса Е, Герцога нет денег в банке, зато его имя найдешь в библиотеке.

– Я надеялся, что мы с Маделин как-нибудь осядем.

– В этом своем лесу? Не глупи. С этой егозой? Кого ты дуришь? Вертайся к своему очагу. Ты еврей из Вест-сайда. Я тебя ребенком видел в Еврейском народном институте. Тормози. Прищеми хвост. Я люблю тебя больше своих. Ты мне никогда не пудрил мозги гарвардской липой. Держись людей с добрым сердцем, любящих. Ну! Что скажешь? – Он откинул свою большую, красивую желтую голову, заглянул Герцогу в глаза, и тот снова почувствовал себя в кольце приязненных чувств. Все в бурых рытвинах, лицо Химмельштайна радостно сияло.

– Ты можешь продать эту мусорную кучу в Беркширах?

– Наверно.

– Тогда решено. Умей проигрывать. Они порушили Гайд-парк, но тебе все одно не жизнь с выпендрешными шмо (Здесь – негодяи).. Селись ко мне поближе.

Хотя он обессилел вконец и сердце по-дурному надрывалось, но эту сказку Герцог слушал завороженно.

– Возьми себе экономку примерно своих лет. И чтобы для этого дела годилась. Кому плохо? Или давай подберем экономку роскошного шоколадного цвета. Только японок больше не надо.

– Ты что имеешь в виду?

– Ты знаешь, что я имею в виду. А может, тебе нужна такая, чтобы прошла концлагеря и будет благодарна за домашнее тепло. Мы с тобой как заживем! Будем ходить в русскую баню на Норт авеню. Пусть меня помяли на курорте, но клал я на них: еще двигаюсь. Заживем любо-дорого. Подберем себе ортодоксальную шуль (Синагога), расплюемся с Темплом. Ты да я – славные будем хазаны(Кантор). – Расплющив губы и выявив неброскую ниточку усов, он запел: – Мипней хатоэну голину меарцену – И за грехи наши изгнаны были из земли нашей. – Ты да я – два старозаветных еврея. – Он облучал Мозеса росисто-зелеными глазами. – Умничка ты мой. Чистая, добрая душа.

Он поцеловал Мозеса. Тот ощутил привкус картофельной любви. Любви расплывчатой, вспухающей, голодной, неразборчивой, трусливой – картофельной.

«Ах, болван! – крыл себя Мозес в поезде. – Болван!»

На крайний случай я тебе оставил деньги. Ты их все отдал Маделин – на тряпки. Ты чей был адвокат – ее или все-таки мой?

По его отзывам о клиентках, по нападкам на мужчин я давно должен был все понять. Но Бог мой, как я угодил во все это? Зачем вообще связался с ним? Вот уж, поистине, сам напросился на весь этот бред. Я до такой степени завяз в идиотизме, что даже эти Химмельштайны разбирались во всем лучше меня. Открывали мне глаза на жизнь и наставляли в истине.

Отмщенный ненавистью за собственную гордую глупость.

Позже, когда день уже догорал, он ждал парома в Вудс-хоул и сквозь зеленую густоту смотрел на кружево светлых отражений на дне. Он любил задуматься о силе солнца, о свете, об океане. Чистота воздуха умиляла. Ни пятнышка не было в воде, где стайками ходили пескари. Герцог вздохнул и сказал себе: – Славь Господа – славь Господа. – Дышалось легко. Его будоражили открытый горизонт, густые краски, йодистый океанский запашок от водорослей и моллюсков, белый, мелкий, тяжелый песок, в особенности же вот эта зеленая прозрачность, которую он пронизал до каменного дна в плетении золотых линий, всегда подвижных. Отражайся его душа так же ясно и чисто, он бы молил Бога дать ему такое применение.

Только очень уж это просто. Очень по-детски. В действующей среде нет этой ясности – она бурлива и гневлива. Люди вовсю действуют. Смерть начеку. И если у тебя есть немного счастья – спрячь его. А когда твое сердце полно, замкни свои уста.

У него бывали минуты здравомыслия, но растянуть их надолго он не мог. Паром пришел, он ступил на палубу, плотно надвинув шляпу от ветра и немного стесняясь естественного в такие минуты воскресного настроения. Клубя песок и пыль, заезжали машины, Герцог с верхней палубы смотрел на погрузку. Поставив чемодан на попа, он вытянул на него ноги и во время переправы загорал, щурясь на встречные суда.

В Виньярдской Гавани он поймал на верфи такси. Машина свернула вправо, на главную улицу, параллельную гавани, обсаженную большими деревьями, – справа море и парусники, сверху напитанная солнцем листва. Сияли золотые вывески на красных фасадах. Торговый центр походил на яркую декорацию. Такси двигалось медленно, словно щадя свое барахлившее сердце. Проехали публичную библиотеку, развязки, обставленные столбиками, лирообразные гигантские вязы и яворы с клочковатой белой корой: яворы он отметил. В его жизни они занимали важное место. Сгущалась вечерняя зелень, и все слабее синело море, когда с потемневшей травы переведешь на него глаза. Такси опять свернуло вправо, к берегу, и Герцог вышел, за расчетом пропустив мимо ушей половину шоферских указаний. «Вниз по лестнице, потом вверх. Я понял. О'кей». Он увидел принарядившуюся Либби, высматривавшую его с веранды, и махнул ей рукой. Она послала ему воздушный поцелуй.

Он сразу понял, что сделал ошибку. Ему нечего делать в Виньярдской Гавани. Здесь прекрасно, и Либби очаровательна – таких на всем свете раз-два и обчелся. А приезжать не надо было. Это неправильно, думал он. Могло показаться, что он высматривает дощатые ступеньки в склоне холма, а он тянул время, крепкий мужчина, обеими руками обжимавший чемодан, словно игрок, изготовившийся для передачи. У него большие, с набрякшими венами руки, не скажешь, что это человек умственного труда, – руки каменщика, маляра. Ветерок с моря надувал легкую одежду, облеплял тело. А какой взгляд у него был, какое лицо! Его существование предстало ему в такой степени необычным, что хочешь не хочешь надо его осмыслить – жадное, скорбное, нереальное, опасное, безумное и «комическое» вплоть до гробовой доски. Всего этого достаточно, чтобы человек молил Господа освободить его от громадного, костоломного бремени личности и самосовершенствования, чтобы он, неудачник, вернулся к простейшим средствам излечения. Но таков же утверждавшийся и едва ли не общепринятый взгляд на всякую отдельно взятую жизнь. Согласно этому воззрению, само человеческое тело – пара рук и вертикальный торс – уподоблялось кресту, на коем вы претерпевали муку самосознания и свою отдельность. И такой курс примитивного лечения он имел благодаря Маделин, Сандору и прочим; так что в недавних его несчастьях можно видеть некое коллективное мероприятие (при его участии) по искоренению самолюбия и притязаний на личную жизнь – с тем чтобы он, подобно множеству других, распался, страдал и ненавидел, и не на кресте, избраннически, а в смраде разложения постренессансного, постгуманистического, посткартезианского – на грани Пустоты. Тут все себя проявили. Всем развязала руки «история». Даже Химмельштайны, в жизни не державшие книги по метафизике, – и те рекламировали Пустоту, словно пользующуюся спросом недвижимость. Этот маленький демон был напичкан новейшими идеями, и одна в особенности горячила его страшное маленькое сердце: пожертвуй своей жалкой, жалобной, жадной индивидуальностью, которая, в сущности, не что иное, как (с аналитической точки зрения) задержавшаяся детская мания величия либо (с точки зрения марксистской) презренная буржуазная собственность, – принеси ее в жертву исторической необходимости. А также – истине. А истинная истина – та, что больше бесчестит и мрачит человека, и предоставь она что-нибудь помимо зла – она иллюзия, а не истина. И разумеется, Герцог, не приемля, как и следовало ожидать, таких выводов, тем более старался – упрямо, вызывающе, опрометчиво, без достаточной смелости и смышлености старался быть изумительным Герцогом, то есть таким Герцогом, который, может быть, неуклюже выказывает изумительные качества, смутно угаданные им. Допустим, он зарвался, не рассчитал своих способностей и сил, но ведь так осекается человек с порывистой душой, даже с верой, не имея ясных представлений. Допустим, он потерпел неудачу – неужто это означало, что не было истовости, великодушия, святых минут? И лучше бы ему оставаться простым, без честолюбия Герцогом? Конечно нет. И за такого никогда не вышла бы замуж Маделин. Ей и нужен-то был позарез именно честолюбивый Герцог. Чтобы сбить его с панталыку, унизить, растоптать, чтобы губительной своей сучьей ногой выбить ему мозги. Сколько же он напутал, какая пустая трата ума и чувств! Когда он думал о неизбывной хлопотной скуке ухаживаний и брака с пропастью сопряженных расходов – и все самых нужных: поезда, самолеты, гостиницы, магазины, банки, больницы, врачи, лекарства, залезание в долги; когда вспоминал собственные приобретения, как то: свирепая бессонница, желтые тоскливые дни, превратности сексуального ратоборства, весь этот кошмар самоутверждения, – когда он думал обо всем этом, ему было непонятно, как он еще выжил. Больше того, ему было непонятно, зачем ему хотелось выжить. Другие его ровесники жили на износ, умирали от удара, от рака, возможно и сами помогали смерти. Он же, путаник и недотыка, оказался хитрее, устойчивее. Он выжил. Для чего? Для чего суетиться дальше? Чтобы и дальше налаживать личные отношения, покуда не иссякнут силы? Для того только, чтобы иметь потрясающий успех в частной сфере, покорять сердца? Влюбчивый Герцог ищет любовь и открывает объятья Вандам, Зинкам и Районам поочередно? Нет, это женское занятие. Вешаться на шею и терпеть разочарование пристало женщинам. Мужчине же приличествуют долг, дело, культура, политика – в аристотелевском смысле. Так зачем, спрашивается, я притащился в эту Виньярдскую Гавань, да еще в качестве отдыхающего! В растрепанных чувствах, в расфранченном виде, в этих итальянских брюках, с авторучками и печалью за пазухой, явился трепать нервы бедняжке Либби, злоупотреблять ее хорошим отношением, требовать должок за то, что повел себя как отзывчивый, порядочный человек, когда ее предыдущий муж, Эриксон, спятил и пытался ее задушить, а себя отравить газом. Что ж, в то время моя помощь была очень кстати. А не будь она такой красивой и желанной, не прояви ко мне явного интереса, стал бы я с такой готовностью помогать ей? И совсем мало хорошего в том, что я докучаю ей, свежеиспеченной новобрачной, своими проблемами. В самом деле, что ли, quid pro quo? (Обычно – путаница; здесь – кто кому обязан) Поворачивай-ка назад, Моше-Ханан, и садись на обратный паром. Тебе просто надо было проехаться в поезде. И овчинка стоила выделки.

Подошла Либби и поцеловала его. На ней было нарядное оранжевое, скорее даже макового цвета вечернее платье. Он не сразу разобрался, откуда запах – от ближайшей клумбы с пионами или же от ее плеч. Она непритворно радовалась встрече. Уж честно там или нечестно, но друга он себе приобрел.

– Здравствуй!

– Я не останусь, – сказал Герцог. – Это неправильно.

– О чем ты говоришь? После стольких часов в дороге! Пошли в дом, познакомишься с Арнолдом. Сядешь, выпьешь. Какой ты смешной.

Она рассмеялась, и он вынужденно рассмеялся в ответ. Сисслер, мужчина за пятьдесят, помятый и сонный, хотя веселый, приветственно гудя, вышел на веранду. Он был в розовых клешах на резиновом поясе.

– Он уже возвращаться думает, Арнолд. Я тебе говорила, какой он смешной.

– Вы специально ехали сказать нам это? Заходите, заходите. Я как раз собираюсь затопить. Через час похолодает, а у нас гости к обеду. Как насчет выпить? Шотландское или бербон? А может, предпочитаете искупаться? – У Сисслера широкая, приветливая, морщинящая лицо черноглазая улыбка. Глаза маленькие, зубы редкие, лысый, густые волосы на затылке образуют козырек наподобие древесного гриба на мшистой стороне ствола. Либби достался уютный, мудрый барбос, такие таят немалый запас чуткости и теплоты. Благодаря подсветке с моря она выглядела неотразимо – счастливая, с загорелым разглаженным лицом. Оранжевые напомаженные губы, витого золота браслет, тяжелая золотая цепочка на шее. Она чуть сдала, ей, по его догадке, лет тридцать восемь – тридцать девять, но когда еще были такими ясными ее темные, близко поставленные глаза (у нее точеный прелестный носик), глядевшие зыбко, затягивающе? Она была в том возрасте, когда наследственность спохватывается и предки лезут наружу: проступило пятнышко или резче обозначились морщинки – сначала это даже красит женщину. Смерть-художница без спешки наносит первые мазки. Для Сисслера, например, это уже не имеет никакого значения. Он это принял и, громыхая русским акцентом, останется честным бизнесменом до самой смерти. Когда же настанет тот день, он умрет на боку – из-за волосатого горба на затылке.

Идеи, способные обезлюдить мир.

Но когда Герцог брал виски, и слышал своим ясным голосом сказанное спасибо, и видел себя садящимся в ситцевое кресло, он допустил, наторелый психолог, что не Сисслер привиделся ему на смертном ложе, а какой-то другой женатый человек. Может, то была его собственная воображаемая смесь. Он был женат (дважды), и фантазии со смертельной подоплекой были обычны для него. Известно: необходимым условием крепости человека является истое желание упомянутого человека жить. Так говорит Спиноза. Это необходимо для счастья (felicitas). Он не будет действовать хорошо (bene agere), если жить он не хочет. Но если в такой же степени естественно, как уверяет психология, мысленное убийство (ежедневный труп врага сэкономит вам врача), то одним только желанием жить жизнь не продержится. Хочу я жить? Или я хочу умереть? Но не в светской же обстановке решать такие вопросы, и он глотнул ледяной бербон из клацнувшего о зубы стакана. Виски внедрилось огненным жгутом, приятно обжигая грудь. Внизу он видел рябой берег и пылающий «закат на воде. Паром возвращался. Когда солнце ушло совсем, его широкое тулово вспыхнуло электричеством. В притихшем небе вертолет тянул в сторону Хайаннис-порта, где жил клан Кеннеди. Большие дела вершились там в свое время. Властители мира. Что мы знаем об этом? Острой болью вспомнился покойный президент. (Интересно, как бы я живьем беседовал с президентом.) Он с еле заметной улыбкой вспомнил, как мать похвалялась им перед теткой Ципорой:

– А уж язычок у него! Мойшеле и президенту найдет, что сказать. – Президентом тогда был Гардинг. Или Кулидж? Тем временем разговор продолжался. Сисслер окружал его заботой – должно быть, я действительно кажусь не в себе, Либби выглядит встревоженной.

– Не беспокойтесь обо мне, – сказал Мозес. – Я немного возбужден из-за того-сего. – Он рассмеялся. Либби и Сисслер переглянулись и чуть успокоились. – У вас прекрасный дом. Вы его арендуете?

– Собственный, – сказал Сисслер.

– Замечательно. Прекрасное место. Живете только летом, да? Его легко утеплить.

– Это обойдется тысяч в пятнадцать, если не больше, – сказал Сисслер.

– Так дорого? Видимо, на вашем острове работа и материалы в цене.

– Да я бы сам все сделал, – сказал Сисслер. – Но у нас заведено тут отдыхать. Вы вроде бы тоже домовладелец?

– В Людевилле, штат Массачусетс, – сказал Герцог.

– Это где?

– В Беркширах. Ближе к Коннектикуту.

– Красотища, наверно?

– Красотищи хватает. Только глушь. Все далеко.

– Еще плеснуть?

Похоже, Сисслер решил, что выпивка успокоит его.

– Может, Мозесу надо привести себя в порядок с дороги, – сказала Либби.

– Я провожу.

Сисслер понес наверх чемодан Герцога.

– Какая чудесная старая лестница, – сказал Мозес. – Такую теперь не сделают и за тысячи. Сколько труда вложено, а ведь всего-то летний дом.

– Шестьдесят лет назад еще были мастера, – сказал Сисслер. – Вы поглядите на двери: птичий глаз. Вот ваша комната. Тут все, что вам потребуется – полотенца, мыло. Вечером зайдут соседи. Одинокая дама. Певица. Мисс Элайза Тернуолд. Разведенная.

Комната была просторная, удобная, с видом на залив. На обоих его мысах

– Восточном и Западном – зажглись голубоватые огни маяков.

– Прекрасное место, – сказал Герцог.

– Распаковывайтесь. Устраивайтесь. Не торопитесь уезжать. Вы были хорошим другом Либби в трудную минуту, я знаю. Она говорила, как вы уберегли ее от этого бешеного Эриксона. Он ведь пытался задушить бедную крошку. Кроме вас, ей не к кому было кинуться.

– Вообще говоря, Эриксону тоже не к кому было кинуться, кроме нее.

– Ну и что? – Сисслер говорил, отвернув морщинистое лицо ровно настолько, чтобы хитрые его глазки видели Герцога в полной мере. – Вы ее защитили. Для меня это главное. И не только потому, что я люблю крошку, а еще потому, что очень много развелось всяких гадов. У вас, я вижу, неприятности. Места себе не находите. Значит, у вас есть душа, Мозес. – Он помотал головой, прижимая к губам прокуренные пальцы с сигаретой, и загудел дальше: – И ведь не выбросишь ее на помойку, стерву! Страшно она мешает, душа.

Мозес глухо ответил: – А я так не уверен, что она у меня еще есть.

– Куда она денется? М-да, – вывернув кисть, он поймал золотым циферблатом гаснущий свет. – У вас есть время передохнуть.

Он ушел, и Мозес прилег на постель – хороший матрас, чистое стеганое одеяло. Он пролежал четверть часа ни о чем не думая – распустив губы, вытянув руки и ноги, ровно дыша и не спуская глаз с обойного рисунка, пока его не поглотила темнота. Потом он встал – но не умыться и переодеться, а написать прощальную записку. В ящике кленового стола нашлась бумага.

Вынужден вернуться. Не в силах пока выносить доброту. Чувства, сердце – все разладилось. Брошенные дела. Спасибо вам обоим, и будьте счастливы. Может, в конце лета увидимся, если вы подтвердите приглашение. С благодарностью, Мозес.

Он прокрался по дому. Сисслеры были на кухне. Сисслер гремел ванночками для льда. Мозес быстро спустился и тихо юркнул в дверь с марлевой сеткой. Через кусты прошел на соседний участок. Потом шел к морю, на паромную пристань. Потом брал такси до аэропорта. Билеты оставались только на бостонский рейс. Он полетел и в Бостоне успел пересесть до Айдлвайлда (Прежнее название международного аэропорта имени Дж. Ф. Кеннеди в Нью-Йорке). В 11 вечера он лежал в своей постели, пил теплое молоко и ел бутерброд с арахисовым маслом. Это путешествие обошлось ему в кругленькую сумму.

Письмо Джералдин Портной всегда лежало у него на ночном столике, и сейчас он перечел его перед сном. Он пытался вспомнить свое первое впечатление от него, когда, потянув немного, прочел его в Чикаго.

Уважаемый господин Герцог, Вам пишет Джералдин Портной, приятельница Лукаса Асфалтера. Вы можете вспомнить… Спасибо за разрешение. Мозес забегал глазами по строчкам (женский почерк, от школьных прописей разогнавшийся до скорописи, какие забавные кружочки над «i»), стремясь залпом прочесть письмо, зашуршал страницами, выискивая важную обмолвку. Я посещала Ваш курс «Романтики как социальные философы». Мы спорили о Руссо и Карле Марксе. Я склоняюсь к Вашей мысли о том, что Маркс выразил метафизические чаяния относительно будущего. Его мысли о материализме я воспринимала слишком буквально. Моя мысль! Это общее место, и вообще – что она тянет волынку, не переходит к делу? Он снова попытался выхватить главное, но все эти кружочки снежной пылью застлали ему взор и утаили важную весть. Возможно, Вы даже не замечали меня, но Вы мне нравились, и поэтому от Лукаса Асфалтера, который Вас совершенно обожает и говорит, что Вы торжество всех мыслимых добродетелей, я узнала про Вас очень много – как вы росли вместе в добром старом Чикаго, как играли в баскетбол за Республиканское братство мальчишек на Раздельной улице. Мой дядя по мужу, Жюль Ханкин, был тренером. По-моему, я припоминаю Ханкина. Он носил синий джемпер и расчесывал волосы на пробор. Я не хочу, чтобы Вы меня неправильно поняли. Я не хочу вмешиваться в Ваши дела. Кроме того, я не враг Маделин. Я к ней тоже хорошо отношусь. Она такая живая, умная, в ней столько обаяния и со мной держалась исключительно тепло и открыто. Некоторое время. я просто восхищалась ею, и, поскольку я моложе, мне льстила ее откровенность. Герцог покраснел. В эти откровения войдет и его супружеская опала. Конечно, мне, Вашей бывшей студентке, было страшно интересно узнать Вашу личную жизнь, но меня при этом удивляло, как легко и охотно она говорит об этом, и вскоре я поняла, что она для чего-то хочет перетянуть меня на свою сторону. Лукас велел остерегаться какой-нибудь гадости, но ведь когда представители одного пола тянутся друг к другу, их часто подозревают бог знает в чем, а это несправедливо. Моя научная подготовка научила меня не спешить с обобщениями, и я не признаю этот вынюхивающий психоанализ нормальных вещей. Тем не менее она таки хотела завоевать мое доверие, но делала это очень хитро, не давила, что называется. Говорила, что Вы замечательный человек и умница, хотя нервного склада и страшно вспыльчивый, чего она особенно боялась. Еще она говорила, что Вам многое дано и, может, после двух неудачных постылых браков Вы все же посвятите себя работе, которую от Вас все ждали. Эмоциональная сфера будто бы Вам недоступна. Она скоро поняла, что напрасно связала себя с мужчиной, не выделяющимся ни умом, ни сердцем. Маделин сказала, что впервые в жизни отчетливо сознает, что она делает. Прежде была совершенная неразбериха, иногда она действовала даже бессознательно. Когда она выходила за Вас замуж, на нее как раз нашло такое затмение, но рано или поздно это проходит. Говорить с ней чрезвычайно увлекательно, это как встреча с чем-то значительным – с самой жизнью, она красивый, яркий человек со своей собственной судьбой. Она чувствует, живет за двоих… Что такое? Герцог задумался. Не хочет ли она сказать, что Маделин ждет ребенка? Ребенок от Герсбаха! Нет! А как бы славно, вот уж повезло бы! Если у нее внебрачный ребенок, я могу возбудить дело об опеке над Джун. Он лихорадочно пробежал глазами страницу, перевернул – нет, Маделин не беременна. Она слишком умна, чтобы допустить это. Для нее думать – значило выжить. Хитрость входила в состав ее болезни. В общем, она не беременна. Я была ее наперсницей, а не просто аспиранткой в роли приходящей няни. Ваша дочурка очень привязалась ко мне, она совершенно необыкновенный ребенок, исключительный. Все дети становятся дороги, когда ими занимаешься, но это даже сравнить нельзя с тем, как я люблю Джун. Насколько я понимаю, у итальянцев, как ни у кого на Западе, культура повернута к ребенку (вспомните младенца Христа в итальянской живописи), но и американцы совершенно явно помешаны на детях. Что только не делается ради них. Честно говоря, я не считаю, что Маделин обижает малышку Джун. Просто она не терпит ослушания. Господин Герсбах, поставивший себя в двусмысленное положение в этом доме, в целом действует на ребенка очень хорошо. Она зовет его дядей Вэлом, и я часто вижу, как он таскает ее на закорках, подбрасывает. Здесь Герцог сжал зубы, свирепея, чуя опасность. Однако я должна сообщить Вам одну неприятную вещь, я уже обговорила это с Лукасом. Недавно вечером я пришла на Харпер авеню и услышала, что ребенок плачет. Девочка сидела в машине Герсбаха и не могла выйти, бедная малышка дрожала и плакала. Я подумала, что она разыгралась и сама себя закрыла, но было совсем темно, и я не могла понять, почему она одна на улице, а не в постели. В этом месте у Герцога опасно зачастило сердце. Я, как могла, успокоила ее и заодно выяснила, что мама и дядя Вэл поругались и дядя Вэл отвел ее в машину и велел поиграть. Он запер дверь и ушел в дом. Я вижу, как он всходит по ступеням, а Джуни там кричит от страха. Я убью его за это – не я буду, если не убью. Он дочитал конец письма. Лук говорит, что Вы вправе знать такие вещи. Он хотел звонить, а мне кажется, что неприятные новости не для телефона. Письмо дает возможность все хорошо обдумать и принять взвешенное решение. Я в самом деле не думаю, что Маделин плохая мать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю