Текст книги "Народ на войне"
Автор книги: Софья Федорченко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
О книге перестали писать, ее если и упоминали в справочных изданиях, то с тенденциозными оговорками, снижающими ее значение. Так, в «Литературной энциклопедии» заявлялось в противоположность тому, что справедливо писал в свое время Воронский в «Правде»: «Книга <...> поверхностна: в ней не получили отражения глубокие идейные сдвиги, которые происходили в солдатской массе, переходящей на путь большевизма»[50].
Пожалуй, единственным исключением оказалось напечатанное в «Литературной газете» от 1 мая 1939 года коллективное приветствие Софье Федорченко по случаю ее юбилея. Среди подписавших это поздравление были П. Антокольский, Н. Асеев, В. Вересаев, В. Катаев, Л. Леонов, В. Лидин, И. Новиков, Б. Пастернак, К. Тренев, К. Федин. Книга Федорченко здесь была названа «яркой и волнующей»[51].
В цитированной энциклопедической заметке было сказано, что «с 1931 <г.> Ф<едорченко> почти совсем прекратила свою писательскую деятельность»[52]. Это утверждение нуждается в исправлении.
Писательница тяжело пережила обрушившиеся на нее нападки в печати: она заболела. Но ее писательская деятельность не прекратилась. Несмотря на длительную тяжелую болезнь, часто приковывавшую ее к постели, она продолжала работать до конца своей жизни (умерла она в 1959 году).
С. З. Федорченко написала еще исторический роман-трилогию из времен пугачевщины «Павел Семигоров» (первоначальное заглавие – «Конец столетия»)[53], ряд сказок, пьес, стихов для детей. Однако ее основной труд, который она продолжала дорабатывать еще в 1940-е и 1950-е годы, главная книга ее жизни оказалась, по ее выражению, «книгой злой судьбы»[54]. Она больше не издавалась[55], хотя писательница обращалась в некоторые издательства, где ее рукопись встречала порой даже одобрительные отзывы[56]. Писала С. Федорченко и руководителям Союза писателей, и К. Е. Ворошилову как председателю Президиума Верховного Совета СССР[57]. Тем не менее «Народ на войне» очутился в числе незаслуженно забытых книг, а деятельности ее автора превратилась в одно из белых пятен на историко-литературной карте[58]. Только в 1983 году в томе 93 «Литературного наследства» была напечатана третья часть «Народа на войне» («Гражданская война»), судьба которой сложилась особенно драматически, поскольку эта часть публиковалась в свое время лишь фрагментарно и отдельной книгой не выходила.
Между тем, социально-художественное значение этой третьей части, как и всей книги, изображающей народ в самые острые, решающие моменты его социальной истории, несомненно.
Перед нами народное море, взволнованное и взбудораженное огромными историческими событиями до самых глубин. Писательнице удалось передать мысли, чувства, настроения, чаяния крестьянской массы в ее разных слоях – и более сознательных, и отсталых, темных, в лучших и худших ее представителях, завязших в старом и тянущихся к новому, сражающихся в рядах Красной Армии и оказавшихся в белогвардейском стане или еще колеблющихся, занимающих промежуточную позицию, очутившихся среди так называемых «зеленых».
В беседах, рассказах, а иногда и спорах, воспроизведенных Федорченко, жизнь, история выступают без прикрас, без приглаженности, во всей жизненной сложности, противоречивости, непосредственности, обнаженности, пожалуй, даже «с перегрузкой кое-где на кровь»[59], по выражению Л. М. Леонова. Это действительно «Россия, кровью умытая», если воспользоваться названием произведения другого писателя, изображавшего те же годы.
Читая книгу Федорченко, невольно вспоминаешь слова В. И. Ленина о том, что наша революция не свалилась с неба, а родилась и росла «на земле, залитой кровью в четырехлетней империалистической бойне народов, среди миллионов и миллионов людей, измученных, истерзанных, одичавших в этой бойне»[60].
Вспоминается и то, что Ленин считал нужным не затушевывать этой тяжелой правды при изображении войны и революции. Известно, что первое значительное произведение советской прозы о гражданской войне – «Два мира» В. Зазубрина – вождь революции охарактеризовал как «очень страшную, жуткую», «но хорошую, нужную книгу»[61]. Эти слова приходят на память, когда читаешь многие страницы «Народа на войне».
В отличие от тех литераторов, которые отвернулись в годы революции от народа за его бескрайнюю ненависть против угнетателей, за его стремление беспощадно мстить обидчикам, за его готовность опрокинуть в своем гневе подчас и некоторые культурные ценности старого мира, Софью Федорченко не испугал «буйный крик» толпы – по слову поэта – «даже грубый, даже гневный, даже с бранью пополам»[62].
В толще масс в те суровые годы она замечает отнюдь не только мрачное и мучительное. Вместе с другими советскими писателями она показывает, как, по выражению Ларисы Рейснер, русский мужик шел в революцию, «шаг за шагом выдирая свои ноги из вековой застарелой грязи»[63]. В «Народе на войне» изображаются не только унаследованная от старого темнота, но и устремление к свету, не только черты грубости и жестокости, воспитанные веками угнетения, но и высокая человечность. Сильны в персонажах «Народа на войне» темные инстинкты, косные предрассудки, невежество, заскорузлые, мелкособственнические привычки, но война и революция дали мощный толчок сознанию миллионных масс.
Уже в первом и втором томах книги Федорченко можно было видеть, как народ начинает понимать бессмысленность и ненужность войны, вызванной господствующими классами, как растет стихийный протест против угнетателей. В третьей книге показано, как все шире открываются глаза народа, все больше проясняется его сознание. И хотя далеко не во всем еще разобрались крестьянские массы, хотя они идут еще «ощупью» (так называется один из разделов книги), с колебаниями и сомнениями, часто попадая в плен анархических призывов и настроений,– но все отчетливее проявляется тяга к новым путям, указываемым партией большевиков, все больше крепнет доверие к тем, кто стремился повести страну к мирной, справедливой жизни, к светлому будущему. И естественно в конце книги появляются разделы с такими названиями: «Будущее. Стройка», «К своим», «Рабочие», «Ленин», «Москва».
Конечно, нужно сделать оговорку об известной ограниченности этой книги о народе в гражданской войне. В ней почти не представлены голоса рабочих. И сама писательница в предисловии к журнальной публикации фрагментов третьего тома делала оговорку о том, что «книга ни малейшим образом не может претендовать на исчерпывающее или даже неполное описание гражданской войны»[64]. Нельзя искать здесь и отражения всех основных этапов войны. В письме к К. Е. Ворошилову Федорченко называла третий том книгой «о самом раннем, еще стихийном зачатке гражданской войны на Украине»[65].
Но и учитывая некоторую ограниченность диапазона книги, мы не можем не признать большой социальной значимости изображенного в третьем томе «Народа на войне». Это достоинство произведения признал такой видный деятель Коммунистической партии, как И. И. Скворцов-Степанов. Он писал 13 декабря 1926 года Вяч. Полонскому: «Было бы полезно поручить кому-нибудь написать небольшую статью об этом материале: деревня, вообще не приемлющая войны, социально-туповатые элементы, которые инстинктом ненавидят офицеров и бар, но не разбираются в сложном переплете отношений и попадают то к бандитам, то к белым, «коммунисты», которые толком ничего не могли бы сказать о коммунизме». Свой отзыв Скворцов-Степанов кончает выводом: «Вообще любопытнейшее отражение того периода»[66].
Сильнейшей стороной «Народа на войне» является язык – меткий, яркий, образный.
Софья Федорченко провела раннее детство в селе Кохме Владимирской губернии Шуйского уезда. Та местность, в которой жила будущая писательница, была, по ее словам, «еще полна сказок, преданий, старинных песен»[67]. И это, разумеется, помогло автору «Народа на войне» впитать в себя с детства русскую народную речь во всей ее красочности, во всем ее богатстве и воспроизвести потом голоса многочисленных своих персонажей – фронтовиков, крестьян, партизан – так точно, колоритно и выразительно. Именно здесь были заложены первоосновы тесной близости писательницы к народу, ее превосходного знания быта и психологии русского крестьянства.
В одной из черновых тетрадей Федорченко есть любопытная карандашная запись – набросок ответа на вопрос, почему она выбрала героем массу: «По этому поводу должна сказать, что, будучи кровь от крови и плоть от плоти русской интеллигенции, творчески я интересами (ее) совсем не в силах заинтересоваться. Даже рука не подымается, скучно писать и не выходит. Конечно, могу написать, но это мне не нужно. Это <...> моя особенность как писателя. Понять могу только – народ»[68].
Разумеется, теперь мы не воспринимаем «Народ на войне» как документальные записи услышанного, но то, что книга не столько записана, сколько написана, отнюдь не лишает ее художественной и познавательной ценности.
Мы знаем, что даже произведения, являющиеся в полном смысле слова мистификацией и стилизацией под фольклор, могут иметь большие художественные достоинства. Вспомним хотя бы пушкинские «Песни западных славян» Что из того, что они оказались переложением не подлинных народных песен, а сочиненных Проспером Мериме? Перестали ли они быть жемчужинами поэзии? А пушкинские сказки? Уменьшается ли для нас их художественная прелесть, когда мы убеждаемся, что они не являются точным воспроизведением сказок фольклорных?
Не связывая, себя строгой документальностью, С. Федорченко в своей книге оставалась верна правде жизни.
Упоминавшийся выше И. Василевский (He-Буква), сравнивая «Народ на войне» с книгой подлинных документов – «Солдатские письма 1917 года»[69], пришел к выводу: то, что мы читаем у Федорченко, «детально совпадает» с письмами «по тону, по содержанию, по идее»[70]. Поэтому он и назвал свою статью – «Талант правды».
Вывод критика был вполне закономерным. Ведь книга была создана на основе множества живых, непосредственных впечатлений от действительности, в результате ежедневного тесного общения с сотнями представителей народа. В этом источник ее силы.
Характерно, что, по признанию самой писательницы, она в 40-е годы «задумала писать опять «Народ на войне»,– на Отечественной войне», но этот замысел не был осуществлен, очевидно, потому, что в данном случае автору недоставало нового жизненного материала: больной и пожилой писательнице невозможно было в эти годы самой побывать на фронте, среди своих героев. И она смогла откликнуться на события Великой Отечественной войны только в сказочной форме, сочинив «Русскую сказку про Илью Муромца и миллион богатырей»[71]. Иначе обстояло дело четверть века назад, когда писательница оказалась в самой гуще воюющего народа.
В методике литературной работы Софьи Федорченко было и то, что сближало ее с другими писателями, и то, что отличало ее от них.
За ее рассказами, конечно, стояли конкретные, живые люди. В немногочисленных дошедших до нас записных книжках Софьи Федорченко с текстами фрагментов «Народа на войне» есть в ряде случаев пометки о таких конкретных людях, о тех, от кого эти рассказы услышаны. Вот несколько примеров: «Евстафьев – Воронеж, губ.– без ног!» Или: «22-я дивизия (17 мая убили)». Или еще: «Донец, без ноги, нахал, талантлив, играл на балалайке и чудесно рисовал, сочинял экспромтом что угодно»[72].
Мы видели, что писательница в полемике с теми, кто преуменьшал ее авторский труд, на определенном этапе склонна была чуть ли не начисто отрицать факт записывания рассказываемого ей. Позже, более спокойно характеризуя свою работу, она признавала наличие некоторых записей. В черновике письма к Н. Н. Накорякову мы читаем: «Записывала я какие-то – часто отрывочные слова, скорее напоминая себе свои впечатления от виденного и слышанного, чем подлинные слова, но смысл, правду того, что слышала, я хранила строго»[73].
Ограничиваться минимальными первоначальными записями позволяла ей, очевидно, великолепная память. «Память моя особая оказалась, впечатления были неизгладимы, видимо»,– свидетельствовала сама Софья Захаровна[74].
С. Федорченко обладала замечательным слухом, улавливавшим все интонационные особенности, все своеобразие живой речи, поразительной способностью «слышать и передавать без стенографии» все богатство «полнозвучного и щедрого» русского говора. А дальше происходила напряженная творческая работа над текстом, которую сама писательница характеризует так: «Работа (и большая) у меня в том, что я до последнего сокращаю количество слов. Ищу наиболее подходящее слово, одно из многих»[75].
Но, может быть, самым характерным, самым специфичным для С. Федорченко как писательницы была способность перевоплощения в своих героев. Вот что мы читаем в черновых набросках одной ее статьи: «Вероятно, всякий писатель имеет свою особенность. Я обладаю особенностью вживаться в тысячи, если сильно задета и напряжена воля»[76].
Выше уже приводились выразительные слова С. Федорченко о том, как она написала свой первый отрывок из «Народа на войне», «влезши в шкуру рассказавшего <...> этот случай солдата и абсолютно забыв себя самое». Вот эта способность писательницы – «влезть в шкуру» солдата, «абсолютно забыв себя самое»,– пожалуй, самое главное, что определило художественный успех книги.
Показательно, что это же свойство писательницы заметил К. Чуковский в сказках и присказках С. Федорченко. Он писал об изображении действующих в этих присказках традиционных русских зверей – ежа, зайца, лисицы, волка. «Автор не смотрит на них чужими глазами, он и сам перевоплощается в них <…>. Таков его художественный метод. Похоже, что он так долго вглядывался в каждого зверя, что, наконец, усвоил себе его голос, его психологию, его лирический тон»[77].
К книге Федорченко естественно подойти с теми же критериями, с какими мы подходим к другим художественным произведениям. Когда Островский воспроизводит речь купцов или Шолохов речь казаков, мы не сомневаемся в правдивости, жизненности их высказываний, их реплик и не спрашиваем, где, как и насколько точно записал эти слова, эти мысли тот или другой автор. Не надо этого делать и по отношению к автору «Народа на войне».
Пожалуй, раньше других проник в существо работы С. Федорченко как писательницы проф. И. Н. Розанов. В 1925 году, когда еще шел разговор, насколько книгу «Народ на войне» можно зачислить по ведомству фольклора и этнографии, он писал: «По-видимому, мы имеем тут дело не с ученым-этнографом, а с этнографом-художником <...>. Художнический подход к этнографическому материалу имеет свои несомненные выгоды: при нем опускается все случайное, нехарактерное, зато остальное приобретает силу типичности и убедительности, если не все то, что мы встречали в книге, и не совсем так рассказывалось в действительности, то это кажется несущественным. Важно то, что так могли и должны были осмысливать происходившие события наиболее вдумчивые из солдат в минуты воодушевления. И сама книга приобретает значение как одно из лучших словесных отражений дум и чаяний народа в один из важных исторических моментов»[78].
Конечно, произведение Софьи Федорченко необычно по своей форме. Выше уже упоминалось о том, как писательница после нескольких попыток почувствовала, что ее тема и ее материал не укладываются в принятые литературные формы, особенно в традиционную форму романа, и поэтому искала новых путей.
Впрочем, книга Федорченко не так уж отделена от остальной художественной литературы тех лет, от ее исканий: многие писатели, стремившиеся изобразить события революционных лет, передать образ эпохи, искали новых, не традиционных, крупномасштабных форм. Характерны, например, раздумья на эту тему Вс. Вишневского: «Сюжет идет от столкновения масс. Для меня – сюжет – сама история. Я считаю мелким и пошлым подменять фабульными штучками гигантское течение самой жизни»[79]. С. Федорченко тоже не хотела идти по проторенным путям обычного, фабульного повествования и нашла свой жанр, давший ей возможность показать именно «столкновение масс», «гигантское течение самой жизни».
«Новая, послеоктябрьская литература своим главным объектом сделала народные массы»,– справедливо констатировал в те годы А. Воронский[80]. Книга Федорченко находится как раз в русле большинства произведений советской художественной прозы 1920-х годов.
Писатели тех лет, разрабатывая тему народа, стремились как можно чаще предоставлять слово непосредственно представителям самого народа, рассказывать о событиях народной жизни, о революции и гражданской войне устами его самого. Широчайшее обращение к сказу, к устному монологу повествующего лица из крестьянской, рабочей, солдатской массы, ставшее одной из главных особенностей литературы той эпохи, давало возможность во всей конкретности и непосредственности, как бы без передаточных звеньев, воспроизвести образ мыслей и чувств трудового народа, ввести в повествование народный критерий оценки изображаемых событий, без авторских коррективов.
Отмечая, что в первой половине 1920-х годов литература заговорила от имени народной массы и ее языком, историки советской литературы вспоминают Вс. Иванова, Сейфуллину, Неверова, Артема Веселого и много других, но, к сожалению, в этом ряду никогда не называется произведение Софьи Федорченко, которая шла по этому пути дальше и последовательнее, чем большинство других писателей. Голоса народной массы звучат у нее совершенно не заглушаемые голосом автора. В этом отношении книгу С. Федорченко можно сблизить с произведениями драматургии. Здесь даны только отдельные голоса людей, как и в драме, без видимого вторжения самого автора, без авторских характеристик, описания и повествования. И за каждым голосом встает живое человеческое лицо, со своими взглядами, со своим характером, со своими индивидуальными особенностями. А в совокупности эти отдельные голоса людей, их «невыдуманные рассказы» образуют социальное многоголосие, красочную полифонию, создают широкую панораму жизни и борьбы русского народа в грозную эпоху революции.
Нельзя не согласиться с обращенными к Софье Захаровне Федорченко словами К. И. Чуковского: «Если ваши книги умрут как документы, они останутся жить как мастерское произведение искусства»[81]. Это справедливо тем более, что их тема, как сказала сама писательница, «наш народ, его судьбы, его борьба»[82], а это самая значительная, самая важная для художника, для искусства тема.
Первая книга «Народа на войне» печатается по изданию 1925 года («Земля и Фабрика»); вторая – по изданию «Никитинских субботников», 1925, третья – по тому 93 «Литературного наследства» – «Из истории советской литературы 1920—1930-х годов».
Н. Трифонов
КНИГА ПЕРВАЯ. НАРОД НА ВОЙНЕ
I. КАК ШЛИ НА ВОЙНУ, ЧТО ДУМАЛИ О ПРИЧИНАХ ВОЙНЫ И ОБ УЧЕНИИ
По подлесочку по малому, у-жи-жи, у-жи-жи,
По-над речушкой, по-над быстрою, у-жи-жи, у-жи-жи,
По-над моей молодой судьбинушкой, у-жи-жи, у-жи-жи,
Уж ты пуля резвая немецкая,
Словно ласточка легка, да проходлива,
Словно ласточка та пуля поворотлива,
Что куда повернусь, на нее наторкнусь.
Я за куст лягу, за деревцо,
Как за деревцо, под крутой бережок,
Уж ты деревцо мое зеленое,
И зеленое, и веселое,
Припокровь, деревцо, долю солдатскую,
Припокровь головушку победную,
Припокровь руки-ноги рабочие,
Припокровь имечко нареченное.
Как громом меня та война сшибла. Только что с домом справился – пол настлал, крышу перекрыл, денег кой-как разжился. Вот, думаю, на ноги стану, не хуже людей. А тут пожалуйте! Сперва было пить задумал, а только сдержался, – на такую беду водка не лекарство.
А я так очень даже охотно шел. Домашние меня просто слезами исслезили, а я хоть бы что, стою истуканом да со стыда хмыкаю. А в думке одно: кабы поскорее. Я шумное житье люблю, разное. Мне война как раз впору.
Эх, вначале, как погнали нас семнадцатеро из деревни, ничего не понятно, а больше плохо... Ух и заскучали мы... На каждой станции шум делали, матерно барышень ругали, пели чточасно, а весело не было... А потом здорово учили нас, аж я с тела спал... И надругались, как над дурнями... А мы не очень-то дурни были, работящие парни, один в один хозяева... Я при отце работал в строгости, только и баловства моего было, что четыре месяца на фабрике фордыбачил... А тут кругом соблазн и ни тебе свободы, ни тебе попечения... Зато теперь попал я на позицию... Так я плакал, как сюда ехал, просто с жизнью прощался... Маменька-то лет пятнадцать померши, а я все плачу, мамашенька, мамашенька,– причитаю...
Загулял я тогда на целую неделю. Сильно с тоски да со страху баловал тогда. Очнулся чуть не на самой позиции только, и так я зажалел, что совсем, почитай, без памяти с прежней своей жизнью распростился. Вернул бы, да поздно. А теперь-то все ведь иное.
Я на войну шел, все обдумал. Спорить не приходится, конечно. Однако я бы и спорить не стал. Один только у нас и случай, что война, от каторжной нашей жизни оторваться. Тут только я и на свет вылез, людей вижу да про себя понять время сыскал.
А то еще в 13-м, на Фоминой, пришел к нам дед из Питера. По многим местам ходил хожалым, бывалый мужик. Тот за верное принес, что затевают наши министры войну с немцем и что нужно-де ту войну провоеваться,– чтобы понял народ, какой он ни до чего не годный, и никаких себе глупостей не просил бы... Так оно и вышло. При всей при Европе, на голой на...
Когда я в первый раз в бою был, точно ничего не помнил. А теперь даже во сне вижу все до точки. Очень не по нутру война-то пришлась. Ну там ранят, али смерть, али калечью заделают,– не в том вся сила. Кабы мне знатье, в чем толк-то, из-за чего народы, такие мирные, передрались. Не иначе как за землю. Теснота, что ли? И того не видать.
Что война?. Купцы проторговались, а с нас шкуру дерут...
Нас учить нужно всему. Как я понял, чего я супротив супротивника не знаю,– душа в пятки ушла. Жизни моей не хватит обучиться. Да и ум-то во мне от возраста заматерел. Не согнешь, разве что скорежишь. Пусть уж детки наши обучаются. Только для того и домой-то хочу вернуться. А то так темноты своей страшусь, помереть впору...
Темны мы не по своей вине. Я с малых лет ученье любил, сам себя грамоте обучил, а что я за помощь в этом деле видел? Все мое ученье было у сапожника по башке колодкой. А он еще под себя ходит, а над ним с книжкою сидят. И дальше, только захоти, до самого высшего разума доучиться можно. И при всем том сволочей из них тоже много бывает.
Что об этом говорить, разве нашего брата спрашивают. Я дома учился, каждый день к Николаю Ивановичу ходил отдельно. Очень меня за способности любил, ко всему я был способный. Починить часы и то сумел сразу. Все понимал и то понял, что на войне не такие теперь люди нужны... Вот и я в пехоте что пес на охоте. На своре сижу, ничего не вижу...
Я, как лягу, об чем думаю?. Хорошо бы, всего лучше, чтобы я так быстро читал, как говорю... Господи, думаю, читал бы я тогда всю свою жизнь и всю жизнь свою забывал бы...
Взял я карандаш и стал писать как следовало. И увидел я: топорище куды к моей руке поприкладнее. Упарился в тот раз, будто целую делянку и снял, и выкорчевал. А уж кабы я столько раз топор из рук выронил, сколько карандаш-то этот,– быть бы мне безногим калекой.
Стоит столб, на ем слова, а прочесть я не в силах. Дороги за столбом разошлись, вот и иди куда знаешь. Сел, стал сказку вспоминать. А по сказке-то той куда ни кинь – все клин, куда ни глянь – все дрянь. Я и пошел без пути, посередке, да еле из трясины и выбрался. Чем сказки-то сказывать, лучше бы грамоте выучили.
Смотрю, ровно бы огонек мрежит. Я и попер прямиком, через пень-колоду. А огонек все на той версте мрежит. Так я до свету шел, и все зря. Вот и скажи, что без лешего.
В голове твоей бор темный, вот в том бору так леший! А коли свет в башке, так на свету всякая нежить выдохнет.
Кто в городу пожил, знает, что такое наука. И как она людей на верх ставит. Хоть бы дом большой, городской. Высок в гору, красив, велик, ровно село большое, строят же его простые, неграмотные. Ползут по постройке той мурашами, кладут камни по чужой указке, нету им в глазах дома того красы и ладу. А выстроил мужик, набил себе за то брюхо кашей, от дома того отвалился да за избой своей курной с...
А живут-то в этом дому только ученые люди.
Больно тело свое работой перетружил. Отработался, руки-ноги ровно гири, на безделье не поднять. Мозги так совсем отвыкли, не утруждаются, заматерели. А с войной-то самое время пришло голове кланяться...
Мы ужли не научены, а вот те, что из плена вернутся, те и нас многому учить будут. Из каждой овцы – вышли мудрецы... На каждой на дубине – ягода-малина...
Он те околдует... Больно готов наш брат... Изобижены, унижены, хуже зверья живем... Всё ждем, кто научит, вот и слушаем... Эх, кабы они муки не принимали, больше б им верили, а то за ним не идешь, боишься... Зато объявить – ни боже сохрани...
II. ЧТО НА ВОЙНЕ ПРИКЛЮЧИЛОСЬ
На какой голос ревет, на какой голос поет,
На тот на голос, что смерть дает.
Приди, человек, до полсудьбы,
Приди, солдатушко, до полубоя,
Как и бой не бой, людям убой,
Как рвет и землю, и дерево,
И солдатское тело томленое.
Во соседнем селе белы рученьки,
Во чистой реке победна головушка,
Во густых хлебах быстры ноженьки.
Во глубоком рву ясны оченьки,
А как кровь тепла во сырой земле,
Во сырой земле, во чужой стране.
Что поднялось! – ровно суд страшный... Нельзя не покориться, а и покориться – душа не терпит... Нету рассудку ни краюшка. Теперь помнится, а то: гром тяжкий, снаряды ревмя ревут, рвутся, у нас раненые вопят... И целые-то волчьим воем воют от смертного страху... Нету того страха страшнее... Куда идти?.. Не идешь, в кучу сбились... Молоденькие криком вопят, по-зверьи... Взял он револьвер да ко мне: «Вылезай». Я назад напираю, земляков куча... Я – карабкаться, а он в меня выстрелил чего-то... Не попал, только все шарахнулись и в атаку полезли.
Эх, до чего плохо было! Как первая повозка дошла, слез Семен Иваныч, бабе говорит: «Собирайся, детей собирай и вещи что понужнее, выселяют вас». Баба оземь, голосит, сапоги целует. Народ собрался, услышали, по селу, словно гром, плач такой. Сразу все говорят и плачут все. Кто головою бьется, кто волосы рвет, а старуха одна телку вывела, за шею обняла, голосом воет, и собаки тоже с ей душу рвут... Ну, стали потом силом сажать – не уговорить. Так босые все, а дождь да грязь и холодно... До чего плохо было, самое трудное...
Я повылез, слышу – дышит, как на бабе... Я повылез подальше да кажу тихонько: что ты тут, сукин сын, а он – хр... хрипит. Я боюсь – кричу, а он боится – хрипит. Я к нему лезу, а он ко мне... Доползли, а кровь из ноги горячая, сам я холодный... Рукою его за шею – щуплый... Ищу, может, где близко ранен... Верно, пальцами в грудь залез... Он, чисто как свинья зарезанная, орет... Я его за горло давлю – тоже мокро, а все, чтобы горше, по груди рву... Замер, как заснул, а я на нем... До утра. Утром рано, саднит нога – чисто смерть, а голова, чисто водою налита, гудит... Не вижу, не слышу, как подобрали – не помню... И что это, братцы, чи я того проклятого удушил, чи он сам по себе помер?.. Рассуждаю, что не грех, а больше по болезни-слабости снится.
Что здесь плохо – многие из нашего брата, нижнего чина, сон теряют. Только глаза заведешь, ровно лавку из-под тебя выдернут, летишь куда-то. Так в ночь-то раз десять кричишь да прокидываешься. Разве ж такой сон в отдых? – мука одна. Это от войны поделалось, с испугов разных...
Чудно мне здесь перед сном бывает, как устану. Ровно не в себе я. Ищу и ищу я слово какое ни на есть, нежное только. Ну там цветик, али зорюшка, либо что другое, поласковее. Сяду на шинель да сам себе раз десять и протвержу то слово. Тут мне ровно кто приголубит сделается, и засну тогда...
Долго ли я лежал, не знаю. Звезды, идти надо, я ползком на горку выбираюся. За горою, знаю, немцы. Ракеты все слева, и то рад. Ползу, слышу разговор ихний. Смотреть – ничего не видать. Только совсем близко огонь всполохнул. Здоровый немец машинку разжег, кофий варит... А дух, господи... Думаю, коли б этого – вот хорошо бы... Слюны полон рот... Я ползу, а он сидит, ждет кофию, на огонь засмотрелся... Смотри, смотри... Сзаду навалился душить скоренько. Молча сдох, с испугу, видно... Я за кофий, пью, жгусь, тороплюсь... Взял машинку да каску с собой унес...
Хорошая кобыла была, как жену, любил, просто заржет, и мне охота... А налетал с утра... Ну тут с месяц, как свет, так нету покоя... Ни работать нельзя, ничего нельзя... и то нельзя... Грязь в земле развели ровно свиньи... Налетит со светом, кружит и бомбы бросает... И песок-то, и грязь, и гул, и жарко, чисто пекло... Лошадей по-за кусты. Артиллерия по им жарит, а стаканы к нам в обоз. Собирали начальникам, сестер одаривали. Цветы держали и все говорили: красиво, что цветы, а она смерть причиняла... Вот и кобылке смерть причинила... Как его угораздило, только слышу – ржет кобылка, весело ржет... Думаю: что это она радуется? Да к ей... а она и глазом не ведет, мертвая... Это она как в памороке была, что хорошее и представилось...
Голод выучит... Я вот дите при дороге спящее ограбил... Спит дите, чье – не знаю. Никого поблизости. Ихнее потерялось. Замученное, спит при дороге, и хлеб под головами... А я хлеб взял, сперва разломил... А потом подумал – не помирать же бородатому... А в дите жизнь легкая... Да весь хлеб и унес.
А, как выскочил я – направо Алешка, налево Петренко. Кричим, бежим, упали... Зарываюсь, так быстренько стараюсь, а кругом пуля визжит... Вскочили, бежим. Алешка бежит, а Петренки нету... Думаю: «Как его убили, так и меня убьют; как его убили, так и меня убьют»... И чего это такая думка пришла, не знаю, а все думаю одно это... Добежал и сильно работал штыком, лиц просто не видел... Невредим вернулся... Глотка до того охрипла, три дни хрипел, с крику сорвал. В глазах туман белый, только сквозь него все и виделось, тоже дня три... А Петренку убили...
Легли мы ровно на пружинах Слава господу, лежа-то было. А как встали – затянуло в трясину двоих. Сам слышал, как Иванова кобылка на той трясине губилась. Стонет, ровно мычит тихонько, и слыхать было, как кости с натуги хрустели, не вызволилась...
На его глазах братишку австрийцы убили. Сердце в нем кровью засохло... Как зверь стал... Целый день сидит выжидает, чтобы австриец нос показал,– сейчас стрелять, и без промаху. Обед ему принесут, так денщика с ружьем ставит, чтобы и минутки врагу милости не было... И до солдат облютел...
На полке хлеб, в избе пусто. Я хлеб за пазуху – да и драть. Как заорет баба караул, как повыскочат ребята да гвалтовать, как заверезжит собачонок, ну просто аппетиту решился и хлеб бросил.