Текст книги "Орленок"
Автор книги: Софья Заречная
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Трофеи в пользу воронья
– Павел Сергеевич, немецкие машины в Лихвин идут… Целая колонна. Не пропустить бы… надо скорей.
Разгоревшийся, потный Шура часто и жарко дышал, нетерпеливыми глазами торопя комиссара.
– Погоди. Говори толком, по порядку. Откуда идут машины?
– Из Перемышля.
– Сколько их?
– Много. Я не успел сосчитать.
Снарядились в несколько минут и четверть часа спустя вышли на дорогу, ведущую в Лихвин. В самом конце ее, там, где хмурое небо сливалось с землей, наплывало темное пятно.
– Они! – Шура торжествовал. Как он верно рассчитал расстояние! Вовремя вывел отряд куда нужно, чтобы не пропустить колонну.
По команде Макеева залегли в кювет.
Шура держал наготове свой полуавтомат. Это была первая боевая вылазка, в которой он участвовал. До сих пор его посылали только в разведку.
– Спокойно! – Макеев положил руку ему на плечо. – Раньше времени выстрелишь – все дело испортишь. Не горячись, слушай команду.
Машины проходили одна за другой близко-близко. Казалось, руку протянешь – зацепится. И надо было терпеливо выжидать, спокойно упускать из рук живую силу врага и награбленное колхозное добро. Одна машина с прицепным мотоциклом отстала. В мотоцикле сидел офицер.
– Буксует! – шепнул Шура комиссару. Но тот и сам не спускал глаз с заупрямившейся машины.
Шуре казалось, что все вокруг него застыло: время, притаившиеся в кювете товарищи, фашистский транспорт на дороге. Только сердце колотилось с бешеной быстротой.
Колонна проехала. Машины скрылись за поворотом. Осталась одна, та, что забуксовала. Шофер, лежа на земле между колесами, все еще налаживал что-то.
Шура нетерпеливо поглядывал на комиссара. Неужели и этой дадут уйти?
Шофер сел в кабину. Машина тронулась. Пошла полным ходом. Сейчас скроется за поворотом.
– Огонь! – негромко скомандовал комиссар.
Затрещали выстрелы. Грохнули гранаты. Огненные шарики прорезали воздух. Кто-то больно стиснул Шурину руку.
– Трассирующими стреляешь? С ума сошел!
– Так виднее, куда пули ложатся. Я хотел в офицера…
– Ему тоже виднее, откуда пули летят, – сердито проворчал Тетерчев.
Шура послушно опустил автомат. Выхватил из-за пояса гранату. В грохоте и сверкании разрывов офицер вместе с мотоциклом взлетел на воздух.
– Вот это правильно, Саша!
Легковая машина неподвижным пятном темнела посреди дороги. Четверо сидевших в ней молчали. Алеша Ильичев выстрелил для проверки. Ответа не было.
– Готовы! – сказал Макеев. – Пойдемте, товарищи.
– А трофеи? – разочарованно протянул Шура. – Разве мы не возьмем их с собой?
– Какие там трофеи! Подбитая машина с начинкой из фашистской падали. От таких трофеев можно отказаться в пользу воронья.
Встреча в соборе
Женщина с младенцем, завернутым в теплое одеяло, осторожно пробиралась в толпе на паперти Лихвинского собора. Проходя мимо рослого черноглазого парня, она легонько задела его и крикнула сердито:
– Ты что толкаешься? Видишь, с ребенком иду. Поаккуратней надо.
Тот обернулся, возмущенный:
– Подумаешь, какая! Сама толкается, а к другим пристает.
Из-под старушечьего платка глянули живые карие глаза учительницы Музалевской.
– Антонина Алексеевна! – вырвалось было у Шуры, но спохватившись, он проворчал грубовато: – Сама бы поаккуратней, а то прешь не глядя, а люди виноваты…
«Так это она на явку с младенцем! Ловко придумано». Шура хорошо знал Музалевскую. Она часто бывала в Лихвине, заходила и к ним. Держала связь с Надеждой Самуиловной по общественной работе.
– Крестить вот принесла, – сыпала между тем Музалевская быстрым бабьим говорком, – да поп все нейдет. Боюсь, как бы младенчика не застудить.
В церкви началась служба, паперть постепенно пустела.
– Передай Макееву, дочка у него родилась. – Музалевская отогнула угол одеяла, прикрывавший розовое, с кулачок лицо новорожденной. – Гляди, какая! А жена, передай, здорова, кланяется. – И так же скороговоркой, только понизив голос, добавила: – Скажи ему, бойцов надо провести в Кипеть. Двадцать пять человек. Из окружения прорвались. В лесу сидят, в овраге под Мышбором. Можете?
– Не знаю… Сейчас все на операции ушли. Только двое остались сторожить. Новости еще есть какие?
– А-а-а! – укачивала Музалевская расплакавшегося ребенка, и речитативом на мотив колыбельной песни: – По железной дороге ходят немецкие осмотрщики и дрезины с военным грузом. А поезда ходят от двух до пяти… А-а-а! Если сможете на Кипеть, дайте знать. Буду ждать до завтра… А-а-а-а!
Шура огляделся. Убедившись, что, кроме них, не было никого, заговорил быстрым шепотом:
– Как минирован мост? И где еще мины? Где у них огневые точки? Где комендатура штаба? Управа? Как там расположены комнаты? Пока все. – И добавил громче: – Прощай, тетка. В другой раз не толкайся. Надо быть культурнее.
По безлюдным улицам ходили немецкие патрули. Из двора с выломанными воротами вышла женщина в ватной кофте, накинутой на плечи поверх худого ситцевого сарафана в лиловых цветочках по красному полю. Пугливо посматривая по сторонам, она пробиралась вдоль дырявых дощатых заборов, наполовину разобранных на топливо.
– Halt! – крикнул часовой у перекрестка, женщина застыла на месте, прижимая к себе какой-то сверток под кофтой. Немец схватил ее за платье. – Ты комсомол!
– Комсомол? – слабо усмехнулась женщина. – Я старая. Понимаешь? Дети у меня вот какие. – Она провела рукой на уровне своего плеча.
– Ты красный! – твердил немец, дергая ее за платье. – Ты комсомол. – И, обнаружив под ее распахнувшейся кофтой два кочана капусты, грубо выхватил их.
Женщина заплакала.
– Отдай! Дети у меня сидят голодные. Насилу выпросила у родни. Щи хотела сварить им. Отдай!
Но солдат упрямо тащил ее за собой.
– Ты комсомол! Красный! Иди.
Шура шел следом на некотором расстоянии от них. Сдерживая ярость, придумывал, как бы вызволить женщину. Они свернули направо и скрылись за углом.
Вдруг из подворотни выскочило лохматое чудовище. С радостным лаем прыгнуло на Шуру и лизнуло его в лицо горячим языком.
«Тенор! Откуда он взялся? Или мать перед отъездом оставила у соседей?»
И, не успев подумать о том, что он делает, Шура обхватил шею собаки.
– Пиль немца! Куси его!
Тенор наставил уши. Потянул в себя воздух. Одним прыжком очутился на углу улицы и, увидев здоровенного мужчину, толкавшего худую, заморенную женщину, с грозным рычанием впился в коричневые обмотки на его ноге. Храбрый вояка заорал во всю глотку и не то от боли, не то с перепугу свалился на землю. А женщина, подобрав вывалившиеся у него из рук кочаны, шмыгнула в пробоину забора, пересекла пустырь и скрылась.
Грохнул выстрел. Отчаянный собачий визг просверлил воздух. Доблестный воин воровато огляделся и, убедившись, что свидетелей его героического поведения не было, вскочил, высоко поднял голову и молодцеватым шагом вернулся на свой пост.
Тенор еще узнал Шуру. Слабо вильнул хвостом. В потухающих глазах его мелькнуло выражение беспредельной собачьей преданности и погасло. Из простреленного горла хлынула кровь. Он передернул лапами, вытянулся, замер.
Шура снял шапку. Ветер трепал его черные волосы.
В глазах стояли слезы. Он быстро нагнулся, провел рукой по волнистой, еще не остывшей шерсти собаки и пошел прочь.
Поезд взорван
Сидеть неподвижно в кювете в этот бесснежный и уже по-зимнему морозный день, терпеливо выжидать, ловить ухом каждый шорох для Шуры было труднее всего. Ноги застывали даже в теплых валенках, а сердце жарко выстукивало нетерпеливую дробь. Музалевская сказала – поезда ходят между двумя и пятью. Уже второй час, а между тем ничего еще не видно.
– Идут!
Макеев приложил палец к губам. Шум шагов приближался. Потом картавый немецкий говор. Изредка – постукиванье молотком по рельсам. Шура уже вскинул свой полуавтомат.
– Осмотрщиков пропустить! – одними губами, но совершенно отчетливо проговорил Тетерчев и в пояснение добавил – Пускай доложат на станции, что путь в порядке.
Шура смотрел на него восхищенный: «Вот это командир! Все предвидит…»
Осмотрщики прошли. Шаги затихли. Можно бы, кажется, начать разборку пути, а то ведь и не успеть, пожалуй. Но Тетерчев с Макеевым все еще медлят, чего-то выжидают. Глухой, едва различимый шум возник где-то очень далеко. Он постепенно нарастал, и уже нельзя было ошибиться – поезд.
Шура переводит укоряющие глаза с командира на комиссара: «Проворонили! Теперь крышка! Проскочит, как миленький».
Тетерчев чуть приподнял голову над кюветом.
– Дрезина!
Партизаны взяли было на прицел.
– Пропустить! – сердито зашипел командир.
Опять пропустить! Шура совсем обозлился. Что ж это такое? Мерзнуть здесь часами только для того, чтобы полюбоваться, как немцы под самым носом у них прогуливаются взад и вперед.
– За работу! – скомандовал наконец Тетерчев, когда дрезина отгрохотала.
Шура бросился на рельсы, как на врага. Орудовал клещами и отверткой. Торопился, не разгибал спины. Все казалось, что они не успеют разобрать путь и поезд пройдет благополучно. По лицу жарко струился пот. Шура сбросил шапку, расстегнул пальто. Рядом с таким же молчаливым упорством работали Шура Горбенко, Ильичев, Тетерчев и Макеев.
– Тсс! – Комиссар застыл с протянутой вперед рукой, прислушался.
– Ложись!
Пятеро в серо-зеленых шинелях показались на повороте. Между ними один офицер.
– Огонь!
От дружного залпа фашистов будто смыло. Или это только уловка? Притаились? Подстерегают?
С ружьями наготове партизаны пошли вдоль насыпи. Шура первый наткнулся на убитого немца. Он лежал навзничь, щекастый и еще румяный.
– Капут! – жестко сказал Шура.
В нескольких шагах лежало еще двое – один ничком, широко раскинув руки и ноги, другой скорчившись, с застывшей гримасой ужаса на лице.
Командир насчитал четверых.
– Ищите пятого. Затаился, поди. Нагадить нам хочет.
Шура вздрогнул и оглянулся, будто его толкнули. Из кювета по ту сторону линии два глаза уставились на него, ненавидящие и злобные, как у затравленного волка. Шура поднял автомат, хлопнул выстрел. Голова в пилотке скрылась.
– Вот за это спасибо! – похвалил Тетерчев. – Из тебя снайпер выйдет что надо. Пойти взглянуть, может еще жив. – Он вынул из кобуры наган и подошел к кювету. Немецкий офицер лежал на спине с запрокинутой головой. Рядом валялась намокшая в крови пилотка. Рука фашиста сжимала гранату Командир усмехнулся:
– Опоздай ты хоть на секунду, нас бы никого в живых не осталось.
Ильичев, Горбенко и Макеев снова уже копошились над рельсами. Шура подбежал к ним.
– А стрелку-то, стрелку перевести забыли!
И будто в ответ ветер принес издалека протяжный, полный тревоги гудок паровоза.
– Бросай работу! – скомандовал Макеев.
Сбежали с насыпи, пересекли поле. Передохнуть остановились только в лесу. Шура беспокойно прислушивался к нарастающему грохоту. А что, как проскочит? Может быть, они не все сделали? Или не так, как надо?
Так-так-тик! Так-так-тик! – успокоительно выстукивают колеса.
Так-так-тик! Так-так-тик!
Теперь совсем близко. Шуре даже показалось, что поезд уже миновал разобранный участок пути и стук колес затихает. От досады он кусал себе губы.
Так-так-тик! Так…
Мелодия оборвалась, затерялась в бешеном хаосе звуков, в грохоте взрыва, лязге железа, раздирающих воплях.
Шура обхватил руками и ногами ствол сосны, вскарабкался проворно, как белка.
Поезд разорвало на две части. Паровоз под откосом нелепо, как перевернувшийся на спину жук, вертел в воздухе колесами. Несколько разбитых вагонов лежало рядом. Среди обломков дерева, развороченных ящиков с боеприпасами, искореженных железных частей, изуродованных скелетов военных машин валялись трупы убитых. А в хвосте поезда в оторвавшихся, устоявших на пути и объятых пламенем вагонах с треском рвались снаряды.
– С ума ты сошел, Саша! Мишень из себя делаешь! – кричал снизу Алеша Ильичев. – Слезай скорей!
Переправа
Музалевская шла впереди. За нею бойцы. Человек пятнадцать. Лес редел. Когда вышли на опушку, в мутном свете луны, затушеванной быстро бегущими тучами, обозначился мост через речку и какие-то невысокие строения на другом берегу.
Антонина Алексеевна указала в ту сторону.
– Вон Кипеть. Придется перебираться через реку. По мосту нельзя. Вчера я была в Переславиче у Юдиной, учительницы, она мне сказала, что на мосту немецкий патруль ходит.
– А как же, вброд? – спросил кто-то из бойцов.
– Нет, глубоко. Тут в конце деревни, метров двести от моста, школа. Я там учила несколько лет назад. Ворота снимем– плот будет. Вот и переправа.
– Есть такое дело!
Двинулись за Музалевской, пробирались между деревьями, держась в тени. На мосту вспыхнула красноватая точка, в противоположном конце другая.
– Курят, гады! – сказала Антонина Алексеевна.
К школе она пошла одна. Бойцов оставила пережидать в лесу. Всклокоченная, вся в репьях дворняга кинулась на нее с хриплым лаем.
– Шарик! – позвала учительница. – Не узнал, глупый! – И бросила ему ржаную лепешку.
Собака взвизгнула и завиляла хвостом, извиняясь.
Несколько минут спустя четверо мужчин подтащили к реке снятые с петель ворота. Учительница несла за ними подобранные во дворе жерди. Собака наставила уши и, вертя головой, недоуменно смотрела вслед уходящим.
Плот отчалил. Трое остались на берегу – женщина и двое мужчин. Они дождались, пока двенадцать бойцов переправились на ту сторону, потом притянули плот веревкой, спрятали его в кустах и снова ушли в лес.
– Запомнили дорогу? Проведете остальных без меня? – спросила Музалевская.
– Будь покойна, мать, проведем.
– Так завтра в ночь двинете? А утром я вам еще передачу принесу.
Когда на другой день учительница возвращалась домой с корзинкой наскоро сполоснутого в речке детского белья, по дороге ее перехватил староста.
– Слушай, Алексеева, за тобой замечать стали. В народе слушок пошел, будто ты партизан кормишь. Нынче снова цельное утро печку топила.
– А что мне не топить? – беспечно засмеялась Музалевская. – He лето на дворе. Или тебе моих дров жалко? Так у меня много запасено.
– Не об дровах речь. Нечего зубы-то скалить! И кормишь их, и носишь им, и ночуют они у тебя. А мне в ответе быть тоже не расчет. Откудова сейчас пришла? Сказывай.
– Ты мне не начальник, чтобы спрашивать. Захочу – скажу, не захочу – и так хорош будешь. Белье на речке полоскала. Видал?
– Белье-е… – протянул староста и, махнув рукой, пошел прочь.
«Как же теперь с учительшей быть? – рассуждал он сам с собой. – Немцы в одну душу требуют: докладай им об тех, что с партизанами знаются, не то капут тебе будет. А партизаны обратно свое твердят. Намедни Тетерчев за деревней на огородах встрелся. Намотай, говорит, себе на ус, говорит, продажная твоя душа, говорит: ежели с учительницей Музалевской приключится что, не быть тебе, староста, в живых. Куда ж теперь человеку податься, который сызмалетства смирный и воевать не согласный? И вертишься тут промежду них, как дерьмо в проруби».
Да, жизнь будет замечательная!
Первый снежок крутился между деревьями. Сквозь белый настил на земле еще просвечивала полужидкая, не успевшая подмерзнуть грязь, но уже посветлело вокруг, и долгая осенняя ночь не казалась такой непроглядной.
Шура потянул носом воздух:
– Будто свежим огурцом пахнет. Это всегда, когда первый снег падает. Правда, дядя Коля?
– На охоту бы сходить! – вздохнул старый партизан. – Теперь зверя по следу найти легко.
– Пойдем, дядя Коля. Тут зверья! Так и бродят вокруг. Пищу чуют, отбросы. Вчера лиса к самой землянке подобралась. Пока я за ружьем бегал, она и скрылась. А зайцев, дичи… Да это что! Дней пять назад я на медвежий след набрел, только после дождем размыло. Вот бы нам с тобой медведя ухлопать, дядя Коля, а? Шуба теплая!
– Что ж, и ухлопаем. Дай срок снегу прочно лечь. Тогда следа не потеряешь. И ласки тут лазают. Выдра как-то промелькнула. А раз иду по лесу, недалеко от землянки. Дров у меня на обед не хватило. Слышу треск. Кто-то сучья ломает. Гляжу, лось прет целиной. Да здоровенный такой! Жаль, ружья при мне не было.
Они любили дежурить вместе на посту у землянки – самый старый и самый молодой в отряде. Ночи длинные, темные. В пяти шагах ничего не видать. Кричат совы. Жалобно, как обиженный ребенок, плачет филин. Ветер гудит в вершинах сосен. Дядя Коля рассказывает о гражданской войне. Он тогда еще парнишкой партизанил на юге. Щорса помнит.
Шура слушает и старается представить себе, как выглядел двадцать пять лет тому назад этот седоволосый жилистый человек с веселыми, смеющимися глазами. Мысль о собственной старости в первый раз приходит ему в голову.
– Пройдет еще двадцать пять лет, и буду я дежурить на часах с каким-нибудь пареньком, вот как ты со мной теперь, – задумчиво говорит он, – буду рассказывать ему, как мы оборонялись от немца.
– Будешь рассказывать, – усмехнулся старый партизан. – Только не в лесу на часах, а у себя в кабинете, за письменным столом, товарищ инженер-строитель. Так ведь, а? Когда немца побьем, начнется замечательная жизнь, Саша. Войне крышка по крайней мере на тысячу лет… Иначе и кровь проливать не стоило бы. Так ли я говорю, Саша?
– Так, дядя Коля, конечно так! – Шуре хочется расцеловать чудесного старика, который через всю жизнь пронес веселую юношескую бодрость и веру в человека. – Да, жизнь будет замечательная! Когда побьем немца, я снова учиться пойду. Буду инженером-авиаконструктором или лучше просто инженером-строителем. Ведь сколько они разрушили, проклятые! Отстраиваться надо, восстанавливать хозяйств. Это уж наша забота. Правда, дядя Коля?
Старый партизан молча улыбается в темноте.
Зловещая ночь
Тоннель длиною в несколько метров с выходом в лес должен был служить убежищем для партизан на случай, если бы немцы застали их в школе и окружили ее. Копали все – Музалевская, ее муж, невестка.
Летучие отряды ребят под командой шустрой Юльки охраняли школу на расстоянии, чтобы вовремя предупредить об опасности.
Стемнело. Музалевская чистила картошку на ужин. Только что она проводила тоннелем четырех бойцов. Они постучались в школу вчера ночью. Их направил Макеев. Они прорвались из окружения и догоняли свою часть. «Спасибо, мать, – говорили они прощаясь. – Когда все кончится, когда перебьем гадов, всех до единого, мы тебя на руках носить будем».
В кухню вбежала невестка Сима с белым, как мел, лицом.
– Карательный!
С улицы уже прорывался грохот машин, цоканье подков, ржанье и слова команды.
Музалевская оглянулась на тяжелый кованый сундук в углу кухни, плотно прикрывавший подпиленные половицы. Его будто годами не сдвигали с места. «Бойцы уже, верно, далеко в лесу», подумала учительница и сказала вслух:
– Ступай к детям, Сима!
А немцы уже ломились в дом. Они наполнили тихую опрятную школу стуком деревянных подметок, грубым квакающим говорам, зловонием потных тел и грязного, обовшивевшего белья.
Долговязый ефрейтор вплотную подошел к Музалевской, дыша ей в лицо тошнотворным запахом винного перегара.
– Матка, ты прятал партизан. Три шелёвек и еще один. – Он растопырил перед ней четыре толстых волосатых пальца.
Она слегка подалась назад.
– Я никого не прятала.
– Мы будем делал обыск.
– Ищите.
Они рассыпались по классам, обшаривали жилые комнаты, искали в погребе, в сарае, на сеновале. Они хватали все, что попадалось под руку: детские валенки, стенные часы, бочонок квашеной капусты, патефон. Только книг не брали. Раздирая на части учебники, географические карты, диаграммы, они с пьяным хохотом плевали на них и топтали ногами.
Старый учитель понуро сидел в углу на табурете и с окаменелым лицом смотрел на этот дикий погром. В соседней комнате плакали со страху дети.
Куча картофельной кожуры на кухонном столе росла. Из переполненного горшка плескала вода. Музалевская ничего не замечала. Бледная, с плотно сомкнутым ртом и нахмуренными бровями, она упорно продолжала чистить картошку.
Долговязый ефрейтор был в ярости. Они обыскали весь дом и никого не нашли. Он грозил маузером, икал и брызгал слюной.
– Матка! Ваш рус банда убиль наш funf зольдатен und ein официр. – Он растопырил перед Музалевской пятерню, – Ты должен показываль нам лесной хата.
Музалевская покачала головой.
– Я ничего не знаю.
– Ты зналь. Ты ушитель. Ты все зналь.
Он схватил ее за руку и потащил на крыльцо.
Деревня пылала. Строчил пулемет. Пламя вспыхивало в разных местах и, вгрызаясь в темноту огненными зубцами, высвечивало до мельчайших подробностей группу деревьев, бегущих людей с перекошенными от страха лицами, немца с автоматом, лошадиную морду, кузов машины.
Двое солдат волокли старика. Голова его моталась, как у мертвого. По седой бороде струилась кровь. Он падал. Его били прикладами, поднимали и снова волокли. Простоволосая женщина с воем бежала за ним. Рука с зажатым маузером поднялась над ее головой и опустилась. Женщина охнула, свалилась, затихла.
Зарево разгоралось. В зловещих кровавых отсветах его катился фургон, огромный, как дом на колесах. Ело тащили запряженные цугом лошади-великаны с длинными, развевающимися по ветру гривами, с косматой бахромой вокруг мощных копыт. Возница с дикими воинственными криками размахивал бичом, с непостижимой ловкостью сшибая мимоходом гуся или курицу с опаленными крыльями. Солдаты, марширующие по обеим сторонам, хватали на ходу убитую птицу и швыряли ее в раскрытую пасть фургона.
Перепуганные животные, вырвавшиеся из горящих хлевов, с ревом, мычаньем, блеяньем, хрюканьем проносились мимо. Поймав телку или свинью, солдаты бросали их тоже в фургон. Позади на узком отрезке платформы пристроились двое с пулеметом. Под грохот колес, под свист бичей, под рев, ржание и дикие воинственные выкрики двуногих и четвероногих невиданная колесница катилась мимо школы. Вдруг кони стали. Даже им не под силу было вытащить из грязи переполненный награбленным добром фургон. Защелкал бич. Возница прыгнул со своего сиденья на спину лошади и в бешенстве впился зубами ей в холку. Гривастый великан взвился на дыбы, остальные рванули и понеслись. Фургон покатился дальше.
Вокруг вспыхивали зажигательные ракеты, но ветер разбрасывал их в разные стороны, прочь от школы.
А фургоны катились один за другим – Музалевская насчитала их десять – в искрах, едком дыму, среди воя и плача и треска пожарища. Необычное зрелище поглотило все чувства учительницы: негодование, отвращение, страх. Будто какие-то наглухо забитые подземные ходы в бездонную древность внезапно раскрылись перед ней и довременный хаос мутным потоком ринулся на поверхность.
Эти двуногие человекоподобные, насилующие, убивающие и грабящие с воинственными криками первобытных дикарей, были одеты не в звериные шкуры, а в ловко скроенную форму военного образца. Они сеяли смерть и разрушение не палицей, не пращой, а самой усовершенствованной техникой, на какую только способен изощренный мозг человека XХ столетия.
Учительница стояла потрясенная.
– Марш, матка.
Ее грубо толкнули в спину. Подхватили с обеих сторон. Поволокли. Она дрожала от озноба. Волосы ее распустились. Ветер хлестал ими по лицу. Кто-то окликнул ее, нагнал, накинул на плечи пальто. Она оглянулась и в колеблющемся свете зарева узнала лицо мужа, сразу осунувшееся, постаревшее.