Текст книги "Я целую тебя в губы"
Автор книги: София Григорова-Алиева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Лазар считает, что ребенка нельзя оставлять наедине с книгами, нельзя позволять ему читать все подряд… Надо как-то следить, приглядываться… А то могут развиться комплексы, и у нас с ним были в детстве такие комплексы… Лазару позволяли читать все, он охотно рассказывал о прочитанном даже отцу, а сестре – непременно… И вот у него возник один комплекс, о котором он никому не рассказывал… Впервые рассказал мне… Ему было лет девять, тогда он почувствовал, что боится того, что ему придется служить в армии, когда он вырастет… И даже не то чтобы он этого боялся, нет, это было ему как-то мучительно и неприятно, противно, будто грядущая обязательная несвобода, обязанность тягостная подчиняться, выполнять приказания… Ему было мучительно читать о службе в армии, но он все время возвращался к этим книгам, к этим страницам, перечитывал их, будто нарочно хотел мучить себя… Особенно мучительны ему были «Севастопольские рассказы» Толстого, «Холера» Людмила Стоянова и «Прощай, оружие» Хемингуэя… В этой повести – «Холера» – о вспышке холеры в армии; еще, кажется, в Первую мировую, или во время Балканских войн; там одного из персонажей – молодого солдата, бывшего студента, звали Лазаром, и он едва не умирал от холеры… И Лазар все возвращался, мучая себя, к этим страницам… Но он говорил, что когда ему действительно пришлось служить в армии, страшно не было. Правда, не было и никаких военных действий и никаких эпидемий… Когда мне было лет двенадцать, я увлеклась медициной, но, конечно, выборочно, анатомия мне казалась скучной, а психиатрия – интересной; и я заинтересовалась эпидемическими болезнями – чумой, холерой; их ведь занятно описывали в книгах… Тогда я узнала, что основной признак холеры – сильная диаррея – понос. А в повести Людмила Стоянова какая-то странная холера – без диарреи… Что это было – стыдливость автора?…
Теперь о моих комплексах расскажу… И я тоже могла читать все, что хочу… Мои братья и сестра были старше меня и не увлекались чтением… Мама считала, что когда я читаю, это я нарочно делаю, чтобы не помогать ей по хозяйству… И она по-своему была права. Я не любила домашней работы… У меня какой-то дефект мышц и мне трудно чистить овощи или, например, шить, и даже стирать, и особенно трудно выжимать белье… Дома это не считали болезнью. Лазар тоже считал, что это просто моя такая особенность… Софи ему сказала, что, может быть, это болезнь. Лазар сначала рассердился на нее, ему показалось, что она хочет просто сказать обо мне плохое… Но Софи сказала, что если это болезнь, то, может быть, можно лечить и мне будет лучше… Она нашла хорошего невропатолога, профессора, Лазар меня повел, врач заставил меня сгибать и складывать пальцы… После я вышла, а Лазар говорил с врачом… Потом снова позвали меня… Врач спросил, как я справляюсь в быту. Я ответила, что мне, конечно, немного трудно удерживать ложку или карандаш, или заплетать волосы в косу, но я справляюсь… Врач попросил меня взять карандаш и что-нибудь написать… Я взяла и написала «Лазар»… Я знаю, что держу карандаш неправильно… Врач указал Лазару на то, как я держу карандаш, и произнес с какой-то даже гордостью за себя что-то вроде: «Вот… видишь… то, что я говорил…» Ничего он не прописал и мы ушли… На улице я спросила, что сказал врач… Лазар ответил, что нет ничего страшного, просто синдром такой… Мне вдруг все это показалось унизительным, а ведь еще недавно даже нравилось, что Лазар заботится обо мне. Я сказала, что лучше нам больше не видеться… Мне тогда показалось, что это мое унижение совсем нарушило наши отношения, сделало их тоже унижающими нас обоих… И лучше я буду видеть его издали… Но с Лазаром трудно ссориться. Во-первых, потому что он добрый. Во-вторых, потому что он не подхватывает никакого разговора; не поддерживает, когда нарочно говорят одно, а подразумевают, думают другое… Я имею в виду разные интимные разговоры… Персонаж Чехова из моего Лазара не получится… По-моему, Лазар просто ненавидит ту разновидность лживости и фальши, которая в литературе называется «психологическим подтекстом». Если бы Лазар сказал, что в Африке жарко, это значило бы только, что да, он считает, что в Африке жарко; но никак не значило бы, что Лазар влюблен или что в мире неблагополучно… Если он захочет сказать, что влюблен или что в мире неблагополучно, он так прямо и скажет… Лазар умеет говорить правду… То есть, не какую-то большую общую правду, которая, может быть, и не существует совсем, или она такая нечеловеческая, что люди бы ее не вынесли… Или она принесла бы людям какой-то совсем непоправимый вред… Ведь плоды с дерева познания принесли людям горе… И я знаю, какое это горе. Это горе негармонического существования… Горе болезней и мучений и тех человеческих желаний, исполнение которых или даже одно стремление к этому исполнению, приносит горе другим людям… Но ужасно много людей, претендующих на то, что вот именно они знают и всем скажут эту всеобщую, большую правду… Они бывают так уверены в том, что знают эту правду, владеют ею; что даже не пытаются что-то доказать, а просто навязывают, заставляют силой… И вот уже – и очень быстро – вместо познания всеобщей правды получается всеобщее грубое насилие… Лазар признает только маленькую, такую очень индивидуальную, отдельную правду; она принадлежит отдельному человеку, принадлежит, как например, зубная щетка или трусики… И вот такую свою правду Лазар чудесно умеет формулировать и говорить… И он сказал мне, что если он повел меня к врачу, то не для того, чтобы унизить меня или использовать мои болезни как предлог для того, чтобы расстаться со мной; нет, он действительно хочет, чтобы я меньше болела, и он будет меня беречь и стараться лечить… Тут голос его стал мягким и появилась беззащитная улыбка… Он сказал, что впервые в его жизни его так волнуют болезни другого человека… И прибавил, что вникать в болезни отца ему никогда не хотелось и, может быть, это было жестоко… Я сказала, что, конечно, нет, не было жестоко, просто Лазар воспринимал отца, как все дети воспринимают родителей, отец был такая данность жизни, вот он существует, он такой, и даже и нет желания особенно интересоваться им, задумываться о нем; и, наверное, отношение к родителям, оно всегда такое… Но я действительно с детства часто болею, подолгу лежала в постели… Интересно, что мне давно уже не хочется отыскивать свои болезни в медицинских книгах, как-то скучно это стало… А Софи и Лазар болеют редко. В детстве и в юности Лазар совсем никогда не болел… Только в шестнадцать лет у него обнаружилась небольшая близорукость, пришлось надеть очки… Но он их не всегда носит… В армию его все равно взяли… Лазар мне рассказывал, что ему казалась отвратительной сама эта обязанность подчинения… Читать о поединках героев в «Илиаде» было интересно… Но все другие книги о войне были противны именно этой системой подчинения, которая была всегда, от Александра Македонского до нашего времени… Лазар страдает, например, от этой противной необходимости голосовать, сидеть на собраниях… Однажды я сказала ему, что нахожу здесь противоречие; значит, он против подчинения, а сам приказывает детям и они ему подчиняются… Лазар мне ответил, что всякие другие отношения между ним и детьми были бы ложью; дети материально зависят от него, он их кормит, содержит… Он немного поколебался и сказал еще, что я, наверно, заметила, что дети любят подчиняться ему… Я сказала, что, конечно, вижу это, и спросила, как же все-таки он добивается этого любовного подчинения… Он смутился и ответил твердо, что не может мне этого сказать, и прибавил, что знает, что когда дети вырастут и будут сами себя содержать и прервутся эти отношения любовного подчинения, тогда дети уже не будут любить его, как любят сейчас, тогда они найдут в нем много недостатков… Голос его стал грустным и чуточку дрогнул… Мне стало так жалко его; я подумала, а, может, он просто усложняет и преувеличивает… Но это нехорошее любопытство узнать, а что он мне ответит, победило мою жалость; и я продолжила разговор…
– Хорошо, – сказала я. – Но ведь и солдаты подчиняются какому-нибудь Наполеону охотно и даже с большой любовью, и они зависят от него материально, он устраивает их жизнь… Лазар сказал, что солдаты подчиняются, потому что оглуплены, обмануты… Тогда я сказала, что и наших детей можно счесть обманутыми, они подчиняются Лазару, а Лазар пишет лживые статьи и диссертации; они мне подчиняются, а я перевожу повести и рассказы, которые считаю заведомо плохими, лишь бы получить деньги… И еще, допустим, Лазар захочет изменить это положение, в одиночку он ничего не добьется… Ну, вот он войдет, предположим, в какую-то организацию, тогда ему придется в первую очередь бороться за то, чтобы укрепить какое-то свое место в организации; то есть все участники заговора или члены организации – называйте как хотите – борются не только со своими прямыми противниками, но еще и между собой у них идет борьба за власть, за первенство… И при этом они лгут, будто борются только за справедливость… Значит, снова ложь… Как же тогда?…
Лазар помолчал, потом улыбнулся мягко и засмеялся каким-то протяженным густым, мужским таким смешком, добрым, снисходительным, потерянным и беззащитным… Я почувствовала себя виноватой… Ведь этим писанием лживых статей он и меня кормит, содержит… Связи у меня с издательствами слабые, плохие; и переводить мне редко дают, а последнее время совсем ничего нет… Лазар перестал смеяться и сказал: «Но это не означает, что я ничего не должен делать…»
А я ведь хотела рассказать о тех комплексах, которые у меня развились в детстве при чтении книг… Отец любил читать… Когда-то в самой ранней юности он изучил французский язык и читал в подлиннике Гюго, Золя и Бальзака… Ему очень понравились стихи Ламартина и еще… романы Поль де Кока… Я помню, как он говорит: «Парижанка под деревьями» – Хо! – это роман!», – и улыбается лукаво и довольно… Я не читала Поль де Кока, но думаю, теперь он не показался бы никому таким соблазнительно непристойным… Когда я была маленькая, отец пробовал научить меня читать и писать на турецком и на французском языках, но он не имел никакой методики обучения, и ничего не вышло… Я не понимала его объяснений, он сначала сердился, я обижалась на него, после мы просто оставили эти занятия… Отец много читал мне вслух… Разговаривал со мной о книгах, он твердо делил персонажей на плохих и хороших; рассказывал мне, что о поведении и о характере персонажа можно рассуждать; и мне теперь кажется, что это были какие-то начатки, основы того, что называют «литературоведческим анализом»… Зачем он все это делал?… Он совсем не считал, что меня надо приохотить к литературе, и вообще и не задумывался о том, что детей надо воспитывать; он просто знал, что детям надо приказывать, чтобы они не шумели, не возвращались домой поздно, учили уроки… Так получилось, что я была его собеседником и слушателем… Он был по-своему образованный человек, но у него не было подходящей среды для общения… Он был странный человек… В нем вдруг возникало какое-то мальчишеское веселье и он говорил людям дерзкие и непристойные грубости, с этим таким мальчишеским озорством… Но когда я тяжело болела, он сидел на краешке моей постели и всхлипывал… Из моих детей он знал немножко Лазара Маленького, и то совсем крохотным… Лазару Большому нравятся две фотографии, на которых мои родители… На одной – моей маме семнадцать лет, волосы у нее закручены вокруг головы толстыми косами, и ворот платья темного заколот серебряной брошкой в виде розы… Эта брошка сейчас у моей сестры… Мама улыбается, в глазах и во всем лице у нее такая радостность молодости… Я никогда не умела так… Она действительно выглядит, как настоящая восточная красавица… Когда в сорок первом году отца мобилизовали строить шоссейную дорогу, он однажды сумел отпроситься с одним своим приятелем в ближний городок, там у этого приятеля были родственники… Они шли утром, как раз моя мама подметала улицу перед своим домом и держала в одной руке ведро с водой, а другой рукой плескала воду на подметенную улицу… Она тогда не была хорошо одета, в ситцевом платьице, в шальварах и повязанная платочком… Но отец увидел, какая она красивая… Она распрямилась, быстро поставила ведро и пошла к дому… Она уже стояла у калитки, отец резко рванулся, заступил ей дорогу, обхватил за шею и поцеловал в губы… Тут отец, я помню, сказал, что она так растерялась, что не закричала, не оттолкнула его, только убежала в калитку… Мама засмеялась и сказала, что она совсем не растерялась, просто ей понравилось, как он целуется… На лице у нее появилось выражение удовольствия, мне это выражение показалось нечистым… У нас во дворе отец сделал деревянный настил, такой широкий топчан… Помню, как несколько раз мамины приятельницы сидели там с ногами, в тени шелковичного дерева, на разостланных таких пестрых одеялах; болтали, курили, и громко смеялись… А их стоптанные туфли, все какие-то серые, валялись внизу… Я знаю, они говорят о своих отношениях с мужьями и о рождении детей… Мне это противно, я ухожу в дом и сижу с книгой… А моя сестра-подросток все вертится вокруг них, мама гонит ее… Я презираю сестру, он кажется мне человеком низменных инстинктов… Когда братья и сестра сердятся на меня, а они не любят меня, потому что я не скрываю своего презрительного отношения к ним; и вот когда они сердятся, они всегда говорят мне: «Ты никогда не выйдешь замуж!», и при этом у них такой вид, будто я должна обидеться… А мне совсем не обидно, я и не хочу выходить замуж… Теперь я думаю, что моя сестра просто из тех людей, которые приемлют без раздумий окружающую действительность, и даже находят радость, подчиняясь этой действительности… Впрочем, и в рамки подчинения этой действительности входит какой-то свой протест, какое-то непослушание… Сестра встречалась с молодым человеком, который очень не нравился нашей маме… Однажды он пришел к нам и мама все ему сказала… Он ушел… Сестре тогда было лет шестнадцать… У нас был такой глинобитный забор, и вот она всю ночь просидела на заборе, в темноте, обиделась на маму… Через год она вышла замуж за другого… Я любила читать по ночам, я спала одна в комнате, сестра уже вышла замуж и не жила с нами; мама просыпалась, видела, что у меня включен свет, входила, выключала и ругала меня, что я не думаю, сколько денег приходится платить за свет… Она уходила спать, а я тихонько выходила во двор… А там шелковичное дерево… И ночь такая теплая… И короеды на шелковице ожили… И желтые такие улитки с голыми спинками без раковинок ползут очень тихо… И кто-то летит… И кто-то жужжаще так поет…
Я всегда считала, что моя сестра – мелочно-практичный человек… Когда мы делили имущество после смерти родителей, я нашла ученическую тетрадку, там были записаны стихи, латиницей, на турецком языке… Я не смогла понять… Сестра складывала в чемодан какие-то мамины платья… Я показала ей тетрадку, она присела на стул… Это была ее, еще девичья тетрадка, и она эти стихи написала… Она хорошо знала язык и умела писать… Она взяла тетрадку и прочла несколько строчек вслух… У нее было хорошее произношение и певучий голос… Она перевела: «Сумасшедшее черешневое деревце, что ты делаешь на берегу речки?»[7]7
Подлинное стихотворение, автора не знаю.
[Закрыть]… Я удивилась, какие своеобразные строки… Она протянула тетрадку: «Хочешь, возьми себе…»
«Нет, – сказала я. – Оставь, ты должна это сохранить для твоих детей»… Она встала, обняла меня за плечи, подвела к шкафу и стала объяснять, почему она берет это и то из маминой одежды, и стала говорить, что вот; то, что осталось, как раз и пригодится мне… Тетрадка лежала на столе… Но я немножко солгала, когда говорила о том, что стихи надо сохранить для детей моей сестры; я не взяла тетрадку, потому что, перечитывая эти строки, уже не смогла бы получить удовольствие; я все время помнила бы мою сестру, как она складывает мамины платья в чемодан с какой-то уверенной поспешностью; и эти ее располневшие женские руки и какая-то очень женская блузка с короткими рукавами; и туфли на высоких, чуть стоптавшихся каблуках…
Отец мой на фотографии старый, он в шляпе, обычно он кепку носил, и шляпа немного затеняет его лицо, шея у него жилистая и вытянутая… Самое интересное на этой фотографии – надпись… Отец в светлом свитере, а надпись сделана красным карандашом, прямо на фотографии, а не на обороте, как обычно делают… Надпись на латинице тоже и по-турецки, печатными буквами, чтобы совсем разборчиво… Это надпись для нашего Лазара Маленького… Значит, я ее перевожу: «Ты не можешь хорошо узнать меня, и потому не успеешь так полюбить меня, как я тебя уже люблю»… Эти две фотографии, на которых моя мать и мой отец, стоят у нас в книжном шкафу на верхней полке, их видно через застекленную дверцу…
В доме, где жили мои родители, где я выросла, живет теперь мой брат с семьей, я не поддерживаю с ними никаких отношений и никогда не бываю там… Помню, я спросила сестру, откуда она так хорошо узнала язык, и кто научил ее читать и писать… Она ответила, что мама… Я плохо знала их, и слишком плоско о них думала… примитивно… потому что я негибко думаю вообще…
Моему отцу пришлось работать на тяжелой физической работе. Сколько я его помню, он работал на заводе (да, это, кажется, именно «завод» называлось, а не «фабрика»), значит, на заводе, где консервы делали, овощные и фруктовые… Кажется, он работал на конвейере… А после, когда уже был на пенсии, работал недолго сторожем в лаборатории… Там на заводе была какая-то лаборатория, вроде химической, в отдельном здании; это здание было во дворе и деревья росли… Помню, я однажды заходила вечером, когда уже Лазар Маленький был… Мы сидели во дворе на скамеечке; отец говорил, что здесь хорошо, тогда лето было, что можно сидеть, читать… Лазар Маленький сидел у него на коленях, сосал кусочек сахара и улыбался, дед бережно его держал…
В семьях наших соседей многие работали на этом заводе… И вообще в городе многие там работали… Завод был почти за городом… Многим было далеко ехать, в переполненном автобусе, из окрестных сел тоже там работали, тоже приезжали на автобусе… Отец приносил с работы овощи, фрукты; особенно помню джем и масло сливочное… Все так поступали… Вроде бы это запрещено было, но все приносили… Позднее я видела еще такие ситуации, когда вроде бы официально запрещено, и все равно все нарушают это запрещение; и само это нарушение становится вроде бы чем-то обычным, будто бы так и надо… Если бы нельзя было ничего приносить с завода, никто, наверное, и не стал бы там работать, потому что работа тяжелая, а платят за нее не так много… Летом на работу привозили студентов, даже из столицы… Мы жили недалеко от завода… Но на самом заводе, в цехе, я была только один раз… В гимназии нам сказали, что мы будем летом работать на заводе… Мама сказала, что я должна взять у врача освобождение, потому что у меня больные легкие… Но мне это показалось унизительным, никто из моих одноклассников не брал освобождение… Дальше я помню, как мы в каких-то темных, почти черных халатах стоим в цехе… Цех мне показался очень большим и высоким; все было каким-то очень темным и казалось грязным, иди на самом деле и было грязным; люди казались маленькими с измученными лицами… В этих темных до грязности халатах… Волосы у женщин убраны под косынки, от этого еще более жалкий вид… Я увидела конвейер, и много человеческих рук над ним – вереница… Но, как двигались стеклянные банки, помню смутно… Стоял страшный шум, грохот настоящий… Я ужаснулась… Как можно здесь находиться целый день?… И как можно, чтобы в этой грязи темной люди возились бы с овощами и маслом…
Вдруг я увидела отца, он быстро шел ко мне, и резко размахивал руками… На нем тоже был этот темно-грязный халат… Лицо казалось совсем смуглым и как-то в испарине, а глаза показались мне какими-то выпученными… и с расширенными зрачками… Я подумала, что здесь, на работе, он всегда так выглядит, и мне стало тоскливо и больно… Он подошел не ко мне, а к учительнице, которая была с нами, и стал громко кричать, иначе его не было бы слышно… Он кричал, что мне нельзя здесь работать, что у меня слабые легкие… Нельзя было понять, доказывает он, или просит, или сердится, различалось только напряжение голоса для громкого крика… я видела его запекшиеся губы, и зубы металлические серые вдруг проблескивали, и капельки слюны как-то страшно летели… Было видно эти капельки слюны… Кажется, я никогда раньше не видела такого… Мне было неловко… Наверное, кто-то из соседей наших сказал отцу, что я здесь, или мама ему сказала… Мои одноклассники насмешливо заулыбались… Учительница как-то растерянно качала головой, показывая, что соглашается с моим отцом… Он схватил меня за руку, я опустила голову… Какой-то рабочий подошел к нему и что-то крикнул по-турецки… Отец выкрикнул ответ… Я не разобрала, что они кричали… Не отпуская моей руки, отец обернулся к этому конвейеру и что-то крикнул повелительно… Потом повел меня из цеха… Мы вышли в большой заасфальтированный двор, у меня еще немного звенело в ушах… Отец дернул полу моего халата, я сняла халат и отдала ему, он скомкал халат и взял его под мышку… Я молчала и отец молчал… Он уже не держал меня за руку… Он отошел немного в сторону и отхаркнулся… Мы дошли до проходной, отец вошел туда вместе со мной и сказал: «Иди домой…» Я молча ушла… Вечером отец ругал мать за то, что она сама не пошла к врачу за справкой для меня… Я сердилась на отца; мне казалось, он меня унизил… И все же я понимала, что он прав…
Мой отец имел несколько человек знакомых, которых мог бы назвать даже своими приятелями… Они приходили к нам в гости и играли с отцом в таблу… Но у нас в семье не полагалось, чтобы мама или мы, дети, при этом оставались… Мы всегда выходили из комнаты… Я запомнила одного из этих гостей отца; когда были детьми, мы называли его «дядя Умар». Он носил чалму, и особенно меня занимали его четки; они были, кажется, янтарные… Он перебирал бусины… Я была совсем маленькая и мне казалось очень таинственным, что вот есть такие странные бусы, которые не надевают женщины на шею, а мужчина перебирает в пальцах… Однажды, я училась тогда в первом классе, он спросил обо мне, как я учусь. Спросил он по-болгарски… Отец ответил сдержанно и серьезно и тоже по-болгарски, что я учусь очень хорошо… Я не очень хорошо училась в начальных классах, и хотела сказать, что я сегодня получила тройку; и вдруг поняла, что не надо этого говорить… И почему-то я это вот запомнила… Дядя Умар знал арабский язык и читал по-старотурецки на арабской графике… И он и другие приятели отца были религиозные люди, умели читать Коран, ходили в мечеть… Вот здесь начинается интересное… Отец не был религиозен… Он душой принадлежал светской культуре Турции конца XIX-го и первых десятилетий ХХ-го века… Его приятели были равнодушны вообще к светской культуре и не знали ее… Мой отец еще мальчиком, после юношей, познакомился с книгами тех писателей, и все еще, спустя много лет, разделял их чувства и мысли… С тех пор все менялось не один раз, и писались новые книги на турецком языке, но отцу неоткуда было их взять; для него те, прежние книги, оставались как бы новыми; он говорил о них так, будто бы изложенное в них легко прилагалось ко всем событиям теперешней жизни… Я помню, мне казалось, что это странно, что отец смешон даже… Но вот по какой-то странной, а скорее всего совсем и не странной спирали, тогдашние мысли, чувства, идеи начали перекликаться с теперешними…
В сущности, отец постоянно перечитывал те десять-пятнадцать книг, которые он имел… Говорить об этих книгах ему было не с кем; моя мать, мои братья и сестра не стали бы сидеть и слушать его… А я была маленькая девочка, часто болела и много времени проводила в постели… Не хотела играть в куклы… Вероятно, сначала он говорил со мной, как разговаривает одинокий человек с котенком или собачкой; ему и не надо, чтобы ему отвечали на его слова… Но я была не котенок и не собачка, а маленькое человеческое существо… Я уже понимала, что он говорит со мной о серьезном, о чем обычно не говорят с детьми… Я гордилась тем, что он именно со мной об этом говорит… Я решила, что книги важнее, чем всякие дела по домашнему хозяйству; и я стала считать себя лучше матери, и братьев, и сестры; ведь отец именно со мной говорил о книгах… Мне было интересно слушать его, я сама стала задавать ему вопросы… Я обдумывала свои вопросы; мне хотелось, чтобы они доказывали мой ум… Мне нравилось, что отец любит меня не просто потому что я его ребенок, но главное потому что нам интересно разговаривать вдвоем… Я презирала своих двух старших братьев; у них были смуглые жесткие костлявые мальчишеские тела, заскорузлые локти и коленки, стриженные головы с черными ежиками жестких волос; они старались приглушать в доме свои слишком громкие голоса, переговаривались они резко и отрывисто; и летом целые дни проводили в каких-то своих мальчишеских играх далеко от дома… А сейчас я вижу, что все это похоже на моего Лазара Маленького, и мне все это мило в нем…
Старшую сестру я тоже презирала, потому что ее любила мама, а уж маму я презирала за ее мелочные занятия домашним хозяйством… Мама учила сестру шить и вышивать, и мне это казалось неинтересным и пошлым… А мама была хорошая мастерица; она шила на руках, без машинки, и особенно хорошо стегала одеяла, ей заказывали…
Я уже сказала, что отец много читал мне вслух по-турецки… Я все понимала, и даже сама довольно хорошо говорила… Когда я была совсем маленькая, и дедушка был жив, он мне рассказывал сказки… Там было много о волшебниках и о разных превращениях, в одной сказке говорилось о крылатом коне… Впрочем, я боюсь, что какие-то рассказанные дедом сюжеты перемешались в моей памяти с теми турецкими сказками, которые я позднее читала…
Родным языком моего отца оставался турецкий, на этом языке он, вероятно, думал; и говорил он с матерью моей и со многими другими людьми – на этом языке; на этом языке были написаны его любимые книги… Но со своими детьми, когда они подрастали, он переходил на болгарский язык, и даже мать просил говорить с нами по-болгарски… На болгарском языке мы учились в школе, и он боялся, что это двуязычие помешает нам в учебе… Турки, о которых говорилось в книгах моего отца, никак не соотносились в моем сознании с ним самим, или с мамой, или с нашими родственниками и знакомыми… Я думаю, что, например, и французы не похожи и никогда не были похожи на персонажей своей литературы, от аббата Прево до Камю, Сартра, Паскаля Лэнэ и Жана-Дидье Вольфрома… Потому что литература – это вовсе не отражение жизни, это просто какая-то другая форма жизни… Другие какие-то измерения… Даже когда литература натуралистическая и вроде бы напоминает зеркало; стоит помнить, что и в самом обычном зеркале обыденном, так точно отражающем все, что в него заглядывает; правая рука у нас – левая, и наоборот; любая, самая обыденная надпись превращается в загадочную тайнопись…
Отец очень искренне говорил о величии турецкой нации, но спохватывался, хватал меня за руку и говорил еще, что об этом надо молчать, ни с кем нельзя говорить… В школьных учебниках говорилось о турецкой нации только плохое… Но получалось так, что это плохое имеет отношение и ко мне и ко всем моим родным, и значит, если надо бороться с этим плохим и уничтожить, то и меня уничтожат… В учебниках говорилось, что турки убивали и притесняли болгар; отец говорил, что знает точно, что во время русско-турецкой войны болгары, как настоящие разбойники, нападали на турецкие дома, грабили и насиловали…
Учебникам и учителям я никогда не верила, в них была какая-то сухая тупая крикливость, и они были для всех, как будто хотели надавить, и всех одинаково сплющить… А отец говорил интересно и говорил только для меня…
Я росла с каким-то чувством неловкости, и подавленной горделивости, и страх стал моим постоянным чувством…
Но моим родным языком все более становился болгарский… На этом языке я думала… В переводе на этот язык я впервые прочитала книги знаменитых писателей, европейских, русских, и даже восточных… У меня был один родной язык, у отца – другой… Я читала все больше книг, отец довольствовался своими десятью-пятнадцатью… Как-то получилось, что мы реже стали говорить по душам… Отец старался покупать мне произведения европейских классиков. На болгарском языке были эти книги. Я помню, как он купил мне Гюго – «Человек, который смеется», и Байрона – «Дон Жуан», и старую книгу с изложением греческих мифов… Все эти книги были на болгарском языке… Когда он приносил книги для меня, мать ругала его, что он тратит деньги на книги, а нам не хватает на одежду, на хозяйство… Отец даже пробовал читать переводы на болгарский язык, но помню, пожаловался мне, что плохо понимает этот книжный язык, не совсем похожий на тот, на котором говорят; и вернулся к своим книгам на турецком языке…
Первый мой комплекс от чтения был связан все-таки с книгой на турецком языке… Отец часто читал мне вслух рассказы Омера Сейфетдина. Он любил этого писателя… Рассказы были довольно короткие, и в них был юмор и психологизм, и тонкость была… Когда мне было где-то семь лет, на меня вдруг произвело сильное впечатление то, что в одном из этих рассказов говорилось о смерти маленького мальчика… У меня почему-то возникли какие-то скомканные полумысли-полуощущения, что вот, если описана смерть маленького мальчика, значит, и я могу умереть скоро, и я ведь еще мала… Но когда у меня сделалось сильное удушье; и я помню, как сестра кричала, звала маму; не помню, боялась ли я смерти или просто забыла о таком страхе; помню, как я доверилась маме и чувствовала себя в безопасности рядом с ней; помню, на стуле у кровати миску с водой горячей, и мама наклоняет мою голову прямо в пар… После помню, как я лежу и такое наслаждение свободно дышать… И вот я сижу на постели, под спину подложена подушка… Один из братьев сидит возле меня, чистит яблоки перочинным ножом, так серьезно склоняя стриженную голову, и кладет дольки мне в рот… Суровым мальчишеским голосом он произносит: «открой рот», и вдруг улыбается и строит мне смешную дружелюбную гримасу…
Я помню, что было время, когда я выискивала в книгах страницы о смерти детей, мне было тяжко и неприятно читать это, и тянуло читать именно это… Но я росла, и этот комплекс прошел, и вместо него развился новый… Теперь я искала в книгах описания издевательств над беременными женщинами, рассказы о преждевременных родах, о рождении мертвых детей… Я снова и снова возвращалась к таким описаниям, с тем чувством отвращения и презрения к себе, с каким человек тайком предается какому-нибудь гадкому пороку… Лазар – единственный человек, которому я обо всем этом рассказала. Он мне сказал, что я боюсь совсем не того, что со мной может что-то такое случиться, нет, я боюсь именно описаний… А ведь описания не могут случаться, они ведь не жизнь, они – совсем другое какое-то бытие… И я думаю, он прав… Во время родов, например, был совсем не тот страх, какой бывал, когда я читала описания родов… И при обострении туберкулеза, когда у меня кровь идет, это все равно совсем другое, совсем не то, что в литературе… Лазар говорит, что даже если попадешь в какую-нибудь катастрофу, совсем не будет того страха, того чувства обреченности, как бывает, когда читаешь в повести или в романе хорошо сделанное описание катастрофы…