412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сирил Массаротто » Первый, кого она забыла » Текст книги (страница 4)
Первый, кого она забыла
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:39

Текст книги "Первый, кого она забыла"


Автор книги: Сирил Массаротто



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Пять
Остатки
Мадлен, через два года после дня А

Не желаю забывать. Хочу помнить всё. Хорошее, плохое, хочу, чтобы у меня в голове, в материнском сердце хранилось всё. Чтобы Альцгеймер отнял у меня все это, вскрыл меня, искромсал, отнял все, что есть у меня самого драгоценного, – нет, ни за что! Ведь он не память у меня отнимает, этот чертов Альцгеймер, нет – день за днем он лишает меня моей души. Душа покидает мое еще живое тело.

Доктор Альцгеймер – это доктор Франкенштейн наоборот: он выдирает душу из совершенно живого тела, тогда как тот сумасшедший ученый вкладывал ее в мертвую оболочку. И я не желаю. Я против. Я хочу сохранить все воспоминания, каждую секунду моей жизни. Не хочу, чтобы оказалось, что я прожила ее напрасно. Хочу помнить. Это мое право. На худой конец, я разрешаю Альцгеймеру забрать у меня все хорошее, все, что он захочет, пусть оставит мне только самое плохое, самые тяжелые воспоминания, которые обычно стараешься забыть. Я согласна хранить в памяти только самое ужасное, пусть только он оставит мне хоть что-то. Я хочу помнить. И пожалуйста – в правильной последовательности.

Хочу помнить самое первое мое воспоминание, мои слезы и страх, когда мама в первый раз оставила меня, бросила, как подумала я тогда, в детском саду.

Хочу помнить, как я прищемила палец кухонной дверью, и у меня сходил ноготь.

Хочу помнить мертвое тельце моего котенка, которое я нашла однажды летом на пустыре за домом; он пропал незадолго до этого, но в его остекленевших глазках уже копошились мухи.

Хочу помнить, как разозлилась, когда узнала, что у меня будет сестричка, помнить свою ненависть к этому маленькому существу, незаконно вторгшемуся в мою жизнь, ненависть, которая жила во мне месяцы, если не годы, прежде чем окончательно исчезла.

Хочу помнить, как горевала о том, что умерли одни мои бабушка с дедушкой, и о том, что других я никогда не знала.

Хочу помнить об угрызениях совести, которые мучали меня в коллеже, за то что я ни разу не вступилась за Марию, когда весь класс потешался над ее стеклянным глазом. Хочу помнить, как мне было стыдно, когда она заплакала, из-за того что я, чтобы выслужиться перед остальными, спросила, почему она не ходит в школу в пиратской повязке на глазу и с попугаем на плече.

Хочу помнить, как у мамы отняли грудь, это было в ту пору, когда еще не делали протезов. Хочу помнить ее смущение и боль, когда по утрам мне случалось увидеть ее искалеченное тело.

Я хочу помнить дорожные аварии, которые мне довелось увидеть, растерзанное тело мужчины, однажды, когда я возвращалась домой пешком с хозяйственной сумкой в руке. Хочу помнить убитых, которых показывали по телевизору, горящих на костре неподвижных монахов, горы трупов, геноцид.

Хочу помнить, как выла от невообразимой боли во время родов Робера, когда мое влагалище разрывалось под скальпелем, потому что тогда не было анестезии, и боль была неизбежна.

Я хочу помнить о Марке, с которым мы работали вместе в бюро, о том, как он исхудал, как ему было плохо и как он потом умер от странной болезни, о которой впоследствии стали столько говорить.

Хочу помнить о реакции моей сестры в тот момент, когда перестало биться сердце нашей мамы, после того как к ней снова вернулся рак и медленно убил ее. Я хочу помнить, как, когда мама перестала дышать и наш семейный врач закрыл ей глаза, сестра, обезумев от горя, бросилась на колени перед ее телом и, заливаясь слезами, стала кричать, как ребенок: «Мама, мама, слышишь, ты не умерла, скажи, что ты не умерла, мамочка!» Я хочу помнить, как мы с доктором смотрели друг на друга, не зная, что делать, настолько иррациональной казалась нам эта ситуация, а сестра все кричала маме в лицо: «Ты не умерла, скажи, что ты не умерла!», кричала ей в самое ухо так громко, что я машинально схватила ее за руку, чтобы оттащить назад: она ведь могла сделать маме больно, повредить ей барабанную перепонку. Хочу помнить, как сразу же поняла, что мое поведение так же иррационально, как и ее: маме больше нельзя было сделать больно, нельзя повредить ни барабанную перепонку, ни что-либо еще. Хочу помнить все это.

Хочу помнить тот день, когда Томб, еще совсем маленький, отстегнулся и упал со своего стульчика, пока я разогревала его рожок, хочу помнить стук, с которым его головка ударилась о кафельный пол, такой глухой звук, как будто арбуз разбился, и как я была уверена, что после такого удара он не выживет.

Хочу помнить, как я грохнулась в обморок, когда Робер, помогая отцу что-то мастерить, отрезал себе фалангу указательного пальца на правой руке.

Хочу помнить, как умерла моя дорогая младшая сестренка, так глупо, так нелепо, я знаю, что соседи даже посмеивались над такой смертью: конечно, умереть от инсульта, занимаясь любовью.

Хочу помнить день, когда я стала маразматичкой. День, перевернувший всю мою жизнь.

Я хочу этого. Я даже требую. Я запрещаю, чтобы у меня крали мою жизнь, даже самую плохую ее часть, потому что все эти страдания, все слезы – мои.

Томб, через пять лет после дня А

Я спал, сидя перед включенным телевизором, когда услышал мамин крик. Теперь это часто случается, я даже не сразу вскочил, но через какое-то время мне показалось, что я понимаю слово, которое она без конца твердила.

Слово, от которого в жилах у меня застыла кровь.

Я опрометью бросился к ней в спальню, открыл дверь, зажег свет и увидел, что она плачет, натянув одеяло до подбородка, и повторяет без конца слово, которое я и услышал там, у себя. Она кричала: «Мама! Маааааамаааааа!»

Она звала свою мать, умершую от рака сорок лет назад. И вид у нее был такой несчастный, такой испуганный – прямо девочка.

По спине у меня побежали мурашки. Обычно мне достаточно открыть дверь и зажечь свет, чтобы она если и не прекратила совсем кричать, то по крайней мере отвлеклась и позабыла то «неизвестно что», что крутилось у нее в голове. Но на этот раз она оставалась все такой же перепуганной и одинокой, как будто меня тут не было. Тогда я подошел к ней, осторожно положил ладонь ей на плечо, вытянув руку и отклонив назад голову на случай, если ей в энный раз вздумается влепить мне оплеуху, но крики не прекратились. «Мааааама! Маааамочка!» Она была словно в трансе. Тогда я положил ей на другое плечо вторую руку и легонько встряхнул, чтобы привести ее в сознание. Безрезультатно. Крики становились все пронзительнее, я встряхнул ее сильнее. Ничего. Я тряханул еще сильнее, но мне показалось, что я делаю ей больно, – она стала теперь такая хрупкая, – и тогда я тихонько сказал:

– Мама, это я!

– Мааааамааа!

– Успокойся, я здесь, с тобой.

– Мааааамааа!

Ну что тут делать! Я повысил голос, придал ему твердости и тоном учителя младших классов или полицейского сказал:

– Мама! Хватит, перестань!

– Мааааамааа!

– Прекрати, пожалуйста! Замолчи!

– Мааааамааа!

Она кричала все громче и громче. Сил не было терпеть, и я заорал в свою очередь:

– Замолчи! Мама, перестань!

– Маааааааамааааааа!

– Мама, заткнись!

– Мааааааааааамаааааааааа!

– Заткнись, я сказал! Слышишь, заткнись!

– Маааааааааамааааааааа!

– Мама!

– Мааааааааааамаааааааааа!

– Мааама!

– Мааааааааааамаааааааааа!

– Мааааама!

– Мааааааааааамаааааааааа!

– Ма…

И тут я словно вышел из своего тела и увидел всю сцену как бы сверху: два психа по очереди орут «Мааааамаааа!». Это выглядело настолько впечатляюще, так нелепо и смешно, что я расхохотался. Неудержимый, отчаянный, безумный хохот вырвался откуда-то из самых глубин моего существа, и я смеялся, смеялся, смеялся до слез, потому что из двух психов громче всех кричал-таки я. Мне было не остановиться, я уже выбился из сил, но это было так смешно! И я сказал себе, что, если когда-нибудь возьмусь писать про мамину болезнь, обязательно вставлю это в свою книгу, потому что я уже дошел до ручки. А ведь это так забавно – когда герой доходит до ручки.

Увидев меня и услышав мой смех, мама отвлеклась и перестала плакать. Она смотрела на меня, как на чужого, очевидно, задаваясь вопросом, что этот незнакомец делает здесь в столь неурочное время и почему он так странно себя ведет. Она не ударила меня, только посмотрела, как на диковинного зверя. А потом мой смех иссяк, а с ним вышла и вся боль. Мама отвернулась, свернулась калачиком и вскоре заснула, а я остался с ней, уселся на пол у ее кровати и стал привыкать к болезненной тишине.

Я тряс маму. Я сильно тряс ее, орал, был груб с ней. И ведь мне понравилось орать на нее, мне даже будто бы полегчало от этого.

Нет, все же пора мне, наверно, передавать эстафету кому-нибудь другому.

Мадлен, через два года после дня А

Томб практически все время находится рядом со мной. Такой милый мальчик! В его возрасте ему бы не с матерью возиться, а попытаться вновь завоевать Эмму или, на худой конец, найти ей замену. Мне Эмма очень даже нравилась, хотя вообще-то я предпочитаю южанок, я всегда представляла себе Томб рядом с красавицей брюнеткой, смуглой, с матовой кожей, а Эмма – блондинка с голубыми глазами, но все равно я бы оставила ее в качестве невестки. Только вот после смерти отца он ее как-то подзабросил, а теперь еще и со мной такое случилось, конечно, это не улучшило ситуацию… Я ему все время говорю: «Томб, возвращайся к себе, позвони Эмме, я уверена, что она не стала ни с кем сходиться, два месяца, делов-то, за два месяца женщина не найдет замену мужчине, тем более такому, как ты, а он мне говорит, что уже больше года, как она ушла, а я начинаю злиться, потому что со временем у меня становится все хуже и хуже, я в нем ничего больше не смыслю, и на самом деле я так рада, что Томб со мной, ведь последнее время я все забываю. Я помню то, что было раньше, в детстве, в юности, но, надо признаться, недавние вещи я почти не запоминаю. Если меня спрашивают, что я делала сегодня или вчера, я не могу вспомнить или начинаю путаться, если только не случилось что-то уж очень примечательное. Я попросила Томб накупить мне календарей и часов и разложила их по всем комнатам. Я борюсь, сражаюсь доступным мне оружием. С календарями, теми, где надо каждый день отрывать по листочку, своя проблема: я никогда не знаю, оторвала я уже вчерашний листок или нет, а потому каждый раз отрываю лишние. Таким образом мне приходится ждать несколько дней, чтобы оторвать следующий листок, но пока я жду, я забываю, какое сегодня число».

Дети пришли все вместе, чтобы поздравить меня с днем рождения, кажется, это было не так давно, я-то уже и не помнила, что у меня день рождения. Когда же это было? Дня три назад, а может, уже и месяц прошел? Не знаю и уже никогда не узнаю. Спрашиваю у Томб: «Скажи, Томб, когда твои брат с сестрой приходили поздравить меня с днем рождения?» Но какая разница, что он ответит, я все равно это сразу забуду, и это ужасно, потому что это уже не просто плохая память: я как будто потеряла одно из чувств, я не могу больше оценивать время, оно утратило для меня запах, цвет, вкус. Впрочем, почему время нельзя считать одним из чувств? Я утратила чувство времени.

Мне по-прежнему хочется умереть. Часто у меня возникает желание открыть окно и выброситься, но тут невысоко, и у меня может ничего не получиться, только покалечусь.

Так, а это что за странная бутылка?

Мне кажется, что мое «я» действительно постепенно уходит от меня. События многолетней давности, как, например, поездка в Швейцарию, последнее наше с мужем путешествие, или рождение у Жюльетт сына, моего миленького внучка – как же его зовут? Робер? да нет же, ох, как это меня нервирует! да, правильно, Люка, – все это я помню и каждый день тренируюсь, вспоминая снова и снова, но некоторые моменты уже как будто подернулись дымкой. Я их словно хуже вижу, не так ясно, как раньше. Я знаю, что это означает: скоро я забуду, как родился Люка, как я сидела рядом с Жюльетт в клинике, чтобы помочь ей, поддержать ее, потому что роды у нее были трудные, как и у меня, когда я в первый раз рожала, и ей было очень плохо. Всё это – жизнь. Я не буду больше помнить, как день или два помогала ей вставать, чтобы ей было не так больно. Всё это перестанет существовать.

А потом все вообще начнет гореть, словно бикфордов шнур, Альцгеймер все пожрет, спалит, пока не грохнет последний взрыв. Невыносимо. Я не хочу.

А бутылка-то вроде пустая.

Хочется умереть. Томб часто вызывает врача на дом или возит меня к нему на прием, если считает, что мне надо немного подышать свежим воздухом, я принимаю все больше и больше таблеток, становлюсь все более подавленной, как говорит наш домашний доктор. «Мрачные мысли – это нормально в вашем состоянии», – говорит он, как будто хочет сделать мне приятно. Неужели они не понимают? Никто не понимает? Я скоро забуду, забуду всё и всех, и с этим ничего нельзя поделать, неужели этого не достаточно, чтобы впасть в самую глубокую из депрессий? Недостаточно, чтобы захотеть раскроить себе череп? Хватит с меня… Мне все это и впрямь осточертело. Осточертело, остохренело, к черту!

Ах, если бы только я была совсем одна и никто меня не любил…

Странная бутылка. И пустая.

Шесть
Уход
Томб, через пять с половиной лет после дня А

Я не стал рассказывать Жюльетт и Роберу о сомнительном эпизоде с криками «Маааааааамааааааа!», и мысль о передаче эстафеты кому-нибудь другому тогда быстро улетучилась: о том, чтобы поместить маму в богадельню, где она будет окружена людьми намного старше ее и с еще большими проблемами, не могло быть и речи. Так что жизнь пошла своим чередом. В сторону ухудшения. Около четырех месяцев назад случилось нечто из ряда вон выходящее: брат и сестра пришли как-то вечером в родной дом, и там их ждал сюрприз: мама забыла их, обоих. Одновременно – ррраз, и всё! Они пришли, мы поцеловались и пошли к маме, которая на балконе кормила хлебом голубей и смотрела, как они дерутся из-за крошек. Последнее время это занятие очень хорошо сказывается на ее настроении. Увидев Жюльетт и Робера, она улыбнулась и сказала: «Здравствуйте, мадам, здравствуйте, мсье, посмотрите, какие у меня голуби, правда, красивые?»

Вот так. Они тоже перестали для нее существовать. Это их потрясло, Жюльетт вышла из комнаты, чтобы дать волю слезам, Робер сел в гостиной и долго молчал, подперев подбородок ладонью. Глаза у него тоже были влажными, но он все же не заплакал. Не от стыда, нет, мы давно уже не стеснялись друг друга: просто, думаю, ему надоело все это нытьё.

Когда вернулась Жюльетт, мы обнялись все втроем, и они сказали мне: «Видишь, ты больше не одинок, теперь мы все равны».

Я согласился, потому что понимал, как им сейчас тяжело. Но рана в глубине души у меня все равно осталась: ведь как бы то ни было, но я навсегда останусь первым, кого она забыла. И ничто этого не изменит. Хуже того – ничто и никто не объяснит мне, почему так произошло. Если хорошенько задуматься, виноват, конечно, я сам: в отличие от Жюльетт и Робера, в учебе я не блистал, относился ко всему довольно-таки наплевательски, чувств своих к ней особенно не показывал и не высказывал и, думаю, ни разу не поблагодарил ее за все, что она мне дала. Возможно, все эти мелкие разочарования копились в ней всю жизнь и в конце концов привели к тому, что ее мозг забыл меня самым первым.

Чтобы отметить первый день нашего коллективного забвения, мы достали несколько бутылок из старых папиных запасов – мама никогда не пила, так что в доме было достаточно виски и мартини, чтобы как следует нажраться втроем, и мы полночи просмеялись над старыми, тысячу раз жеваными-пережеваными историями. А потом, когда журнальный столик скрылся под батареей пустых бутылок, Жюльетт и Роберу пришла пора идти по домам. Они вызвали такси, а я снова остался один, пьяный и одинокий, вместе с мамой, которая все еще не спала у себя в комнате: я слышал, как она время от времени открывала и закрывала дверь и говорила сама с собой.

Вот и всё: она позабыла своих детей – всех троих. Три «зеницы своих очей», как когда-то она нас называла. Болезнь в своем неуклонном движении вперед преодолела очередной, замечательный этап. Она должна гордиться этим своим достижением, интересно, каким будет следующее. Я уселся перед компьютером и принялся шарить по форумам в поисках постов пооригинальнее. Прочел рассказ женщины, отец которой, не узнававший ее более двух лет, вдруг как ни в чем не бывало окликнул ее по имени, обратился именно к ней точно так же, как раньше, и в течение нескольких десятков секунд говорил с ней о каком-то общем воспоминании, каком-то эпизоде, довольно забавном, только я уже не помню каком, потому что меня охватила безумная надежда: а вдруг и мама узнает меня, заговорит со мной, в последний раз. Если с другими такое случалось, значит, это возможно! «А что, если это произойдет сегодня, сейчас?» – нашептывало мне выпитое виски. После недолгих колебаний я пошел к ней в комнату и сел на стул рядом с маленьким ночником, который установил там, потому что с некоторых пор мама не хотела больше спать в темноте. Я убедился, что она не спит и совершенно спокойна. Тогда я немного приподнял ее, подложил ей под лопатки большую подушку и взял в ладони ее руки. И стал ждать, ничего не предпринимая, когда она повернет ко мне голову и посмотрит на меня. Я долго ждал, а потом она вдруг взглянула на меня, как будто только-только заметила мое присутствие. Я приблизил к ней лицо, чтобы лучше видеть ее глаза: я узнал глаза своей матери. И тогда – хвала мартини! – я заговорил с ней, сумел сказать ей то, что она, конечно же, всегда хотела слышать, то, что должно было вызвать ее ответную реакцию, возможно, в последний раз:

– Мама, дорогая моя мамочка, узнай меня в последний раз, умоляю тебя, спасибо тебе за все, что ты сделала для меня, за все, что ты мне подарила: за твою любовь, твою доброту и за все остальное, что всегда было так важно для нас. Прости, мне следовало больше трудиться, быть с тобой ласковее, показывать тебе свою любовь, мне надо было говорить тебе, как я тебя люблю, вот, я и говорю это: я люблю тебя, мама, ты слышишь? Я сказал тебе это! А ты, ты можешь сказать мне то же самое? Ну же, мама, подари мне свою любовь, скажи, что я твой сын. Назови меня в последний раз по имени, скажи: «Томб», я ни о чем больше не прошу, скажи только, что ты меня любишь, мама, скажи, что ты – моя мама, что я – твой сынок, любимый, как раньше, я ни о чем больше не попрошу тебя, клянусь, только узнай меня в последний раз, умоляю… Поговори со мной, скажи мне, что я есть, что я существую…

Она смотрела на меня внимательнее, чем обычно, и мне показалось, что она чуть сжала мне пальцы.

– Да-да, мамочка, скажи. Прошу тебя, скажи…

Она медленно приоткрыла рот, чуть сильнее сжала мне руку и тихо проговорила:

– Вроде бы голубок, только гипсовый.

Мадлен, через два с половиной года после дня А

Мне все больше и больше нравится смотреть телевизор. Раньше я смотрела его вечером, когда мне не хотелось спать: только фильмы или передачи о природе. Теперь мне нравится почти всё. Я смотрю его все время. Томб ворчит, говорит, что мне надо двигаться, чем-то заниматься, я и рада бы, только чем? Делать-то, кажется, нечего. Как-то на днях я сказала соседке, чтобы она не передвигала контейнер для мусора, и вот вам – так оно и случилось, она его передвинула сегодня утром, или вчера. Приехали!

У меня такое впечатление, что Робер и Жюльетт приходят все чаще, мне это приятно, но Томб не хочет, чтобы я возилась с готовкой. Первое время я с ним спорила, но он сказал «нет», так что теперь он сам с этим разбирается, и так действительно лучше для всех. Надо сказать, что я, похоже, немного потеряла сноровку, что касается кухни. Правда, я все делаю, как раньше: курицу, овощи, бульон, но часто это получается не так вкусно. Или, может быть, я еще и вкус теряю, надо будет спросить у доктора. Но эта история с мусорным контейнером мне просто не дает покоя. Томб сказал, что завтра поговорит с соседкой.

Когда ребята приходят все вместе, мы разговариваем обо всем, только тему моей болезни они стараются теперь избегать. Они так мило со мной беседуют, окружают меня всяческой заботой, и мне становится тепло на сердце, оттого что у меня такие любящие, такие внимательные детки; как только подумаю, что наступит день, когда я забуду и это внимание, и эту любовь, мне становится так больно.

Но о самоубийстве я больше не думаю, со всем этим покончено, я теперь грущу по-другому, не могу сказать почему. По телевизору показывали женщину, у нее была какая-то страшная болезнь, не помню уже какая, но правда – жуткая, гораздо хуже, чем у меня. Так вот, она не хотела умирать, наоборот, она говорила: «Я хочу бороться до конца, ради моих близких». Ах, какое мужество, а я, я хочу не бороться, а просто быть в порядке, ну да ладно… Я подумала тогда, что она – молодец. Не то что та, с мусорным контейнером.

Томб, через пять с половиной лет после дня А

Несколько недель назад к нам «случайно заскочила» (по ее собственному выражению) Жюльетт. Это была середина недели, кроме того – середина дня, то есть время, в которое она, слишком занятая на своей работе, обычно никогда не приезжала, из чего я сделал вывод, что визит ее, напротив, совершенно не случаен, а очень даже запланирован. Ей пришлось найти для него время, перенести какие-то встречи или совещание, короче, организовать день так, чтобы иметь возможность вот так «случайно заскочить» к маме. Все это было подозрительно, но я сделал вид, что верю ее словам:

– Как здорово, что ты навестила нас, сестренка!

– Я была тут неподалеку и подумала, что могла бы заодно заехать. Как ты? В порядке?

– Да, спасибо.

– Чем ты занимался?

– Да так, сидел за компом.

– Писал?

– Да.

– Супер! Как интересно! Я должна взглянуть!

Она села за компьютер и пошевелила мышкой, чтобы монитор снова включился:

– Надо же, как интересно! Ну, и как ты назовешь свой новый роман? «Расходы и налоги на будущий год»? Потрясающе, тут и про новый компьютер есть, и про билеты на поезд… Надо же, как закручено!

– Ох, пожалуйста, перестань…

– Ты больше не пишешь, Томб.

– Пишу, только…

– Тогда покажи!

– Да нет, тут у меня ничего нет, просто я…

– Просто ты не написал ни строчки за последние не знаю сколько лет: два, три года?

– Чуть больше… Но у меня были две рукописи в запасе, так что все в порядке…

– Они были не в запасе, ты отложил их, потому что они тебе не нравились! Ну, признайся!

– Ну, если тебе так хочется.

– Конечно, мне хочется! Ну и?..

– Ну да, я больше не пишу. У меня не получается.

– Потому что ты не можешь писать в таких условиях. Томб, ты уже достаточно сделал. Маму надо поместить куда-нибудь.

Поместить маму. Я сразу возненавидел это слово. Все лицемерие, всю ложь, весь позор, которые кроются за ним. Это слово – как ширма, за которой можно спрятаться. Матерей не «помещают», их бросают. Об этом не могло быть и речи. Я давно уже перестал на нее раздражаться, да и она все больше нуждалась во мне, во всех отношениях.

– Ну и что мы с ней сделаем? Отвезем в приют для бездомных собак? Ты этого хочешь?

– Нет, все же ты страшный идиот! Так и хочется влепить тебе по роже, но я знаю, как это больно, и только потому сдерживаюсь. Ты не имеешь права так говорить со мной!

В эту минуту в комнату вошла мама, привлеченная, без сомнения, нараставшими децибелами. Правда, она едва взглянула в нашу сторону и уселась перед выключенным телевизором. Ее призрачное присутствие в комнате нас все же успокоило и заставило несколько сбавить тон.

– Как ты мог сказать мне такое, Томб…

– Но, послушай, мы же не можем ее бросить! Ей будет так одиноко, и потом…

– Постой, что это за вонь?

– Что?

– Вонь! Откуда-то несет дерьмом, жуть какая! Неужели ты не чувствуешь?

– Ах это… Да. Это мама. Но не беспокойся, она в подгузнике.

Жюльетт взглянула на меня с выражением какого-то оторопелого ужаса – я раньше никогда ее такой не видел:

– Мама ходит в подгузниках?

– Да, но это недавно началось, у нее тут случилась пара конфузов, вот я и…

– Ты меняешь маме подгузники… Ты, Томб, меняешь маме подгузники и, конечно же, ничего не говоришь нам с Робером!

– А что тут говорить? Все нормально, ей теперь нужны подгузники, вот я ей их и надеваю!

– А когда она наделает в подгузник, как сейчас, что ты делаешь?

– Что за дурацкий вопрос? Что я, по-твоему, могу делать?

– Нет, скажи.

– Не буду.

– Скажи, Томб!

– Нет!

– Ты ее подтираешь! Черт тебя дери, Томб, ты убираешь мамино дерьмо и меняешь ей подгузники!

– Да, подтираю! Да, я мою нашей маме попу! Ну и что? А сколько она мыла нам попы? А?

Глаза Жюльетт заволокло слезами, она сжала кулаки:

– Томб, я люблю тебя. Я люблю тебя, а еще я тобой восхищаюсь. То, что ты делаешь, прекрасно. Но тебе надо жить, жить своей жизнью. Ты понимаешь, что у тебя нет больше своей жизни? Нет ни друзей, ни любви – ничего! Выслушай меня хорошенько, братик, я говорю это ради твоего блага и ради маминого блага тоже: хочешь ты этого или нет, но завтра она отсюда уедет.

Мадлен, через два с половиной года после дня А

Я такая усталая. Всё время или почти всё. Я устаю, но у меня не получается спать, во всяком случае получается все хуже и хуже. Особенно ночью. Это какой-то ужас: я закрываю глаза, и в мозгу у меня начинает все вертеться, куча каких-то вещей, воспоминания, мысли, все путается, голова начинает кружиться, и тогда я перестаю спать, я стараюсь не закрывать глаза, ни о чем не думать. Но когда ты пытаешься не думать ни о чем, в голову как раз и лезут разные мысли. Иногда я встаю с постели, чтобы немного походить по квартире, но тут я начинаю нервничать, потому что Макс повсюду разбрасывает вещи, а убирать кому? Мне, конечно. Если так будет продолжаться, то я ночи напролет буду прибирать за Максом. Я ему не служанка, не для того я выходила за него замуж.

Иногда по телевизору, в передаче о здоровье, говорят про болезнь Альцгеймера. Как-то в одном репортаже показывали кучу старичков в какой-то больнице или клинике, все они были маразматики, как я, но совсем дряхлые, они сидели в каком-то зале с дрянными столиками и аквариумами и играли с медсестрами в дурацкие игры – в такие играют с маленькими детьми: раскладывали деревянные треугольнички в треугольные же ячейки, и у одного старикашки это никак не получалось. Мне захотелось разбить телевизор, не может быть, чтобы я превратилась в такое, не может быть! А еще там была старушка, которая часами смотрела на рыбок в аквариуме, сидела с приоткрытым ртом (верхних зубов у нее не было, это было видно по запавшей внутрь верхней губе), сидела с приоткрытым ртом, как неживая, и смотрела часами, как кружатся эти безмозглые рыбки, хотя они, наверно, все же умнее, чем она. Я швырнула пульт прямо в экран, прибежал Робер, стал ругаться, а я сказала, что буду делать что захочу, что это мой телевизор, и я – его мать. Он тогда чмокнул меня в лоб, и я успокоилась. Какой он все же милый, мой Робер, все время со мной сидит. Так похудел.

Я так устаю, у меня не получается спать, особенно ночью, я ненавижу ночь все больше и больше, я думаю о тысяче вещей, которые не дают мне уснуть, и тогда я пытаюсь ни о чем не думать. Я вспоминаю, как была маленькой и боялась темноты. Я хотела оставить на ночь свет в коридоре, но это мешало уснуть моей сестре, она как раз любила, чтобы было темно, а комната у нас была одна на двоих, вот мы все время и ссорились. Мама уже не знала, что с нами делать, но я была старшая, и мама решила, что я буду ждать в темноте, пока сестра не заснет, а потом мне включат в коридоре свет и оставят дверь приоткрытой.

Томб, через пять с половиной лет после дня А

Жюльетт сказала: «Завтра она уедет», но на самом деле для этого понадобилось два месяца. Несмотря на решимость сестры и ее недюжинное упрямство, есть на свете горы, которые не так-то просто сдвинуть.

Я не сопротивлялся, потому что знал, что она права. Я так долго не выдержал бы, рано или поздно сломался. Мы нашли вроде бы хорошее заведение, пансионат для престарелых с медицинским уклоном, где ей будет обеспечен надлежащий уход. Мы договорились между собой так, чтобы каждый день маму навещали двое. Жюльетт с Робером будут приходить по очереди к одиннадцати утра, чтобы быть с ней во время обеда, а я буду навещать ее днем. Я очень удивился, а еще больше обрадовался, что им удастся высвободить столько времени, это при их-то сумасшедшей занятости. Они сказали, что делают это и ради меня тоже, чтобы я мог вернуться к нормальной жизни, и я торжественно пообещал им – это, конечно, была идея Жюльетт – проводить с мамой не больше трех часов в день. Двадцать один час нормальной жизни ежедневно – это пойдет мне на пользу. И я буду этого придерживаться, я уверен.

Завтра – знаменательный день. Вернее, уже сегодня, учитывая, который сейчас час. Я знаю, что не усну, пока они не придут и мы не отвезем все вместе маму в это место, откуда, если, конечно, не случится чудо, она никогда уже больше не выйдет. Я должен с этим свыкнуться: это последняя мамина ночь дома. В ее доме.

Она тоже не спит, я слышу. Она там, у себя в комнате, бормочет что-то, издает свои странные звуки. Часть ночи она бродила по коридору, раз или два набрасывалась на меня с оскорблениями, но ничего не разбила. Потом, проходя мимо двери гостиной, она спросила меня: «Где мой папа?» Я ответил, что не знаю, и она как ни в чем не бывало продолжила свой путь. Через тридцать-сорок секунд (ровно столько времени нужно, чтобы пройти нога за ногу до конца коридора и обратно) она вернулась и спросила: «Где мой папа?» Я снова ответил, что не знаю, после чего сцена повторилась в точности, по крайней мере, еще раз пятьдесят. Пятьдесят раз она задавала мне одним и тем же тоном один и тот же вопрос: «Где мой папа?», и я пятьдесят раз отвечал ей, что не знаю. Наконец она снова вернулась к себе в комнату.

Звук поворачиваемого в дверном замке ключа заглушает мамино бормотание. Это Робер и Жюльетт, хотя они должны были явиться только к восьми. Сейчас же едва половина седьмого и, судя по их физиономиям, они тоже не спали этой ночью. Что ж, и правда лучше провести эти полтора часа вместе, чем по одиночке. В полном молчании мы завтракаем горячими круассанами, купленными по дороге Робером. Меня удивляет аппетит, с которым мы их уплетаем – семейный завтрак действует на нас благотворно. Это как в детстве, когда вкус варенья заставляет забыть о трудностях грядущего дня.

Покончив с завтраком, мы переглядываемся: пора. Жюльетт надевает вязаную кофту, я облачаюсь в куртку: в тяжелые моменты жизни мне всегда не хватает тепла. Я велю им отнести в машину сумки, а сам иду за мамой.

Тихонько открываю дверь и вижу: мама сидит по-турецки на полу рядом с кроватью, руки у нее сложены полукольцом, одна плотно прижата к другой, и она ими плавно покачивает. Через несколько мгновений я понимаю, что она баюкает некое воображаемое существо. Я делаю шаг вперед, она замечает меня, и взгляд ее загорается радостью:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю