355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Синклер Льюис » У нас это невозможно » Текст книги (страница 9)
У нас это невозможно
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:57

Текст книги "У нас это невозможно"


Автор книги: Синклер Льюис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

В 1381 году Джон Болл выступил в защиту раздела богатств; он проповедовал равенство состояний, отмену классовых различий, и то, что теперь назвали бы коммунизмом, а его последователь Уот Тайлер разграбил Лондон, и в конечном итоге испуганное правительство стало еще больше угнетать рабочих. А еще лет через триста кромвелевские методы пропаганды нежных прелестей Чистоты и Свободы выразились в том, что людей расстреливали, избивали, морили голодом и сжигали, а после него рабочие кровью своей заплатили за этот разгул кровавой справедливости.

Размышляя обо всем этом, стараясь выудить что-нибудь в мутном болоте памяти, которое у многих американцев занимает место чистого пруда истории, Дормэс смог прибавить еще и другие имена народных возмутителей, действовавших с самыми лучшими намерениями.

Марат, и Дантон, и Робеспьер, содействовавшие тому, чтобы управление Францией перешло от заплесневелых аристократов к надутым, мелочно скупым лавочникам.

И Уильям Рэндольф Херст, благодаря которому владеть золотым островом Куба стали вместо жестоких испанцев мирные, безоружные, любвеобильные современные кубинские политики.

Американский мессия мистер Дауи, с его теократией в Сион-сити, штат Иллинойс, где единственным результатом прямого руководства бога, осуществляемого через мистера Дауи и его, еще более вдохновенного преемника, мистера Волива, было то, что члены общины должны были воздерживаться от устриц, папирос и ругательств и умирать без помощи докторов, вместо того чтобы умирать с их помощью, и то, что на отрезке дороги, проходившем через Сион-сити, постоянно ломались рессоры у экипажей, следовавших из Эванстона, Вильметты и Виннетки, причем это могло быть с одинаковым успехом сочтено и богоугодным и богопротивным делом.

Сесиль Родс, мечтавший превратить Южную Африку в британский рай и фактически превративший ее в кладбище для британских солдат.

Все утопии, включая Брук Фарм, святилище болтунов Роберта Оуэна, Геликон-холл Эптона Синклера, которые заканчивались, как правило, скандалами, враждой, обнищанием, озлоблением и разочарованием.

Все поборники сухого закона, которые были так уверены в благодетельности своего дела, что были готовы расстрелять любого, нарушившего этот закон.

Дормэсу казалось, что единственным «подстрекателем», который строил прочно и надолго, был Брайхэм Янг, с его бородатыми капитанами-мормонами; он не только превратил пустыню Юта в земной рай, но сумел сохранить этот рай и извлечь из него выгоду.

Дормэс размышлял: «Да будет благословен тот, кто не мнит себя ни Патриотом, ни Идеалистом и кому не кажется, что он должен немедленно броситься и Сделать Что-то Ради Великого Дела, что-то важное и значительное, требующее уничтожения всех сомневающихся, истязаний, казни! Доброе, старое убийство – со времен убийства Авеля Каином – оно всегда было тем новым способом, к которому прибегали олигархии и диктаторы чтобы устранить своих противников».

В таком язвительном настроении Дормэс стал сомневаться в значимости всех вообще революций; он позволил себе даже усомниться в обеих наших американских революциях – в освобождении от власти Англии в 1776 году и в Гражданской войне.

Допустить хоть малейшую критику этих войн означало для редактора из Новой Англии то же, что для баптистского проповедника-фундаменталиста усомниться в бессмертии души, в божественном происхождении библии или эстетическом наслаждении от пения церковных гимнов.

«Неужели было действительно необходимо, – волнуясь, размышлял Дормэс, – четыре года безжалостно проливать кровь в Гражданской войне, а потом двадцать лет угнетать коммерческую жизнь Южных Штатов, чтобы сохранить Союз, освободить рабов и уравнять промышленность с сельским хозяйством? Было ли справедливо в отношении самих негров, так внезапно, без необходимой подготовки, дать им вдруг все права гражданства, так что Южные Штаты в целях самозащиты стали лишать их избирательных прав, линчевать и избивать? Не лучше ли было сделать, как с самого начала намеревался и планировал Линкольн: освободить негров без предоставления им права голоса, затем постепенно дать им основательное образование под опекой федеральных властей, так, чтобы к 1890 году они могли, не вызывая большой враждебности, принять участие во всей жизни страны?

Целое поколение и даже больше (размышлял Дормэс) самых крепких и самых храбрых было убито или покалечено в Гражданской войне или – а это, пожалуй, еще хуже – превратилось в болтливых профессиональных героев и приспешников политических деятелей, которые ради их голосов оставляли за ними все синекуры. Самые доблестные пострадали больше всего, потому что в то время как Джон Д. Рокфеллер, Д. П. Морган, Вандербильды, Асторы, Гоулдсы и все их друзья финансисты в Южных Штатах не были призваны на военную службу и оставались в теплых, сухих конторах, захватывая в свои сети все богатства страны, были убиты Джеб Стюарт, Стонуолл Джексон, Натаниэль Лайон, Пат Клеберн и благородный Джеймс Макферсон, а с ними, Авраам Линкольн.

Таким образом, после гибели сотен тысяч людей, которые должны были стать родоначальниками новых поколений американцев, мы могли показать миру, который с 1780 до 1860 года не уставал восхищаться такими людьми, как Франклин, Джефферсон, Вашингтон, Гамильтон и Уэбстер, только такие жалкие уцелевшие фигуры, как Мак-Кинли, Бенджамен Гаррисон, Уильям Дженнингс Брайан, Гардинг… и сенатор Берзелиос Уиндрип с его конкурентами.

Рабство было, как рак, и в те дни не знали иных средств, кроме кровавой операции. Не было еще икс-лучей мудрости и терпимости. Но идеализировать эту операцию, оправдывать ее и восторгаться ею было, во всяком случае, очень вредно, то был национальный предрассудок, который должен был привести впоследствии к другим неизбежным войнам – к войне за освобождение Кубы, за освобождение жителей Филиппинских островов, которых никак не устраивало качество нашей свободы, к Войне за прекращение всех войн.

«Пусть, – думал Дормэс, – фанфары Гражданской войны не ввергают нас больше в трепет, пусть не развлекает нас больше храбрость шермановских бравых янки, сжигавших дома одиноких женщин, и не восхищает хладнокровие генерала Ли, глядевшего, как тысячи людей умирают в грязи».

Он даже подумал, а так ли уж было необходимо тринадцати колониям отделяться от Великобритании. Если бы Соединенные Штаты остались в составе Британской империи, быть может, развилась бы такая мощная конфедерация, которая сумела бы действительно обеспечить всеобщий мир, вместо того чтобы лишь говорить о нем. Юноши и девушки с ранчо Запада, с плантаций Юга из кленовых рощ Севера могли бы присоединить к своим владениям Оксфордский университет, Йоркский собор и девонширские деревни. Тогда англичане и даже добродетельные англичанки могли бы убедиться, что люди, не обладающие безупречным произношением священника из Кента или жителей йоркширской деревни, могут быть во многих отношениях людьми весьма грамотными и что громадное количество людей во всем мире нельзя уговорить, будто главной целью их жизни должно быть увеличение британского экспорта в интересах акционеров из высших классов.

Принято считать, вспомнил Дормэс, что без полной политической самостоятельности Соединенные Штаты не смогли бы развить свои особые добродетели. Но Дормэсу не было ясно, почему Америка более своеобразна, чем Канада или Австралия; и какие преимущества имеют Питсбург и Канзас-сити перед Монреалем и Мельбурном или Сиднеем и Ванкувером.

Но, – предостерегал себя Дормэс, – никакие сомнения в конечной правоте «радикалов», поднявших на щит обе американские революции, не должны пойти на потребу исконному врагу: привилегированным консерваторам, усматривающим «опасного агитатора» во всяком, кто угрожает неприкосновенности их богатств. Они подскакивают на стуле от укуса такой мошки, как Дебс, но вежливо проглатывают такого верблюда, как Уиндрип.

Дормэс понимал, что между теми «подстрекателями», которые стремились прежде всего к личной власти и славе, и бескорыстными борцами против тирании, – например, между Уильямом Уокером и Дантоном, между Джоном Говардом и Уильямом Ллойд Гаррисоном, – была та же разница, что между остервенелой шайкой воров и честным человеком, остервенело защищающимся от этих воров. Он был воспитан в почтении к аболиционистам, Ловджою, Гаррисону, Уэнделлу Филлипсу, Гарриет Бичер-Стоу, хотя его отец считал Джона Брауна человеком ненормальным и опасным и швырнул ком грязи в мраморную фигуру Генри Уорда Бичера, этого апостола в нарядном жилете. А Дормэс не мог не уважать аболиционистов, хотя ему приходило в голову, что может быть, Стивен Дуглас и Тэдью Стивене и Линкольн, более осторожные и менее романтичные, сделали бы все гораздо лучше.

Неужели окажется, вздохнул он, что самые сильные и смелые идеалисты были худшими врагами человеческого прогресса, а вовсе не его величайшими творцами? Неужели простые люди, скромно радевшие о своих делах, займут в небесной иерархии более высокое место, чем все эти горделивые деятели, желавшие спасти народные массы и ставившие себя над массами?

XIV

Я приобщился к христианской, или, как ее некоторые называют, кэмпбеллитской церкви, совсем еще ребенком, когда у меня молоко на губах не обсохло. Но я всегда, и тогда и теперь, мечтал принадлежать ко всему славному братству: быть заодно и с благородными пресвитерианцами, ведущими борьбу с малодушными, лживыми ниспровергателями и шутами, именуемыми Высшими Критиками; и с методистами, так стойко сопротивляющимися войне и тем не менее во время войны такими верными патриотами; и с изумительно терпимыми баптистами; и с серьезными адвентистами седьмого дня; я мог бы даже, пожалуй, сказать доброе слово об унитарианцах, поскольку к ним принадлежал великий Уильям Говард Тафт и его жена.

«В атаку». Берзелиос Уиндрип.

Официально Дормэс принадлежал к универсалистской церкви, а его жена и дети к епископальной – ситуация нередкая в Америке. Он был воспитан в почитании Хошеа Беллоу – св. Августина универсалистской церкви, – провозгласившего из своего крошечного домика в Барнарде (Вермонт), что даже самый нечестивый получит после смерти возможность спастись. Но теперь Дормэс не мог заставить себя пойти в церковь универсалистов в Форте Бьюла. У него с ней было связано слишком много воспоминаний об отце, пасторе, и ему было грустно видеть, что вместо собиравшихся здесь некогда по воскресеньям двухсот бородачей, которые мирно беседовали, посиживая рядом с женщинами и детьми на крашеных сосновых скамьях, теперь приходили только пожилые вдовы, несколько фермеров да школьных учителей.

Но в эти дни раздумий Дормэс снова отважился пойти туда. Это было невысокое мрачное гранитное здание с раскрашенными арками окон, не особенно его оживлявшими, но в детстве и арки и усеченная башня казались Дормэсу красивее собора в Шартре. Он любил тогда эту церковь, как в Исайя-колледже любил библиотеку, которая, несмотря на свой неказистый вид раскоряченной жабы из красного кирпича, воплощала для него свободу и возможность духовных откровений, – тихое помещение читального зала, где можно было часами сидеть, позабыв обо всем на свете, и где никто не звал тебя идти ужинать.

Зайдя в церковь, он застал там человек тридцать, рассеянно слушавших присланного из Бостона студента-теолога, монотонное, благонамеренное, пугливое и отчасти заимствованное красноречие которого живописало болезнь Авия, сына Иеровоамова. Дормэс смотрел на голые (в противовес греховным аксессуарам папизма), окрашенные скучной зеленой краской церковные стены и прислушивался к монотонному гудению проповедника:

– Только теперь, э-э, теперь многие из нас не понимают, э-э, насколько грех, всякий грех, который мы, э-э, можем совершить, отражается не только на нас, но и э… на тех, кто нам, э-э, близок и дорог…

«Я бы все отдал, – тоскливо думал Дормэс, – за проповедь, пусть иррациональную, но сильную и горячую проповедь, которая подбодрила бы и утешила меня в эти трудные дни». Но он тут же с величайшей досадой спохватился, вспомнив, что всего лишь несколько дней назад н осудил иррациональную, драматическую силу воинствующего вождя, безразлично – церковного или политического.

Ну что ж, очень печально! Ему придется отказаться от духовного утешения церкви, которое он знавал в школьные годы.

Хотя нет, надо еще попробовать прибегнуть к духовному утешению своего друга мистера Фока – «падре», как нередко называл его Бак Титус.

В уютной англиканской церкви св. Криспина, с ее бронзовыми мемориальными досками, в подражание английским, с ее кельтской купелью и украшенным медным орлом аналоем и с пахнущим пылью ковром, Дормэс слушал мистера Фока:

– Всемогущий бог, отец господа нашего Иисуса Христа, не желает смерти грешников, но желает, чтобы они отвернулись от своего нечестия и жили; он дал силу своим служителям и заповедал им провозглашать народу, всем, кто раскаивается, прошение и отпущение грехов…

Дормэс посмотрел на невозмутимо-благочестивое лицо своей жены Эммы. Милый, издавна знакомый ритуал казался ему теперь бессмысленным, потому что все это было так же далеко от современности с ее Бэзом Уиндрипом и его минитменами и так же бессильно утешить его, утратившего привычное чувство гордости от сознания того, что он американец, как вновь поставленная на сцене столь же милая и столь же хорошо знакомая елизаветинская пьеса. Он беспокойно огляделся по сторонам. Сам мистер Фок был, может быть, настроен и очень возвышенно, но большинство собравшихся оставалось равнодушным. Для них англиканская церковь олицетворяла не честолюбивое смирение Ньюмэна и не человечность епископа Брауна (впрочем, оба они ее покинули!) – она была для них символом и утверждением процветания – духовным эквивалентом факта владения двенадцатицилиндровым «кадиллаком», – более того, она удостоверяла тот факт, что еще ваш дед имел выездной экипаж, влекомый почтенной патриархальной лошадкой.

Дормэсу казалось, что в церкви пахло черствой сдобой.

Миссис Краули была в белых перчатках, а к ее бюсту – у миссис Краули даже в 1936 году был бюст, а не грудь – был приколот букет тубероз. Фрэнсис Тэзброу был в визитке и полосатых брюках, а рядом, на сиреневой подушке, лежал шелковый цилиндр (единственный в форте Бьюла). И даже та, с которой Дормэс делил жизнь и по крайней мере свой утренний кофе, его добрая Эмма сидела с таким самодовольным выражением возвышенной доброты, что Дормэс стал злиться.

«Все это душит меня! – негодовал он. – Лучше уж шумная оргия… хотя нет… это дикарская истерика в стиле Бэза Уиндрипа. Мне нужна такая церковь, если это вообще возможно, которая была бы равно далека и от дикарей и от капелланов короля Генриха Восьмого. Я понимаю, почему Лоринда при всей своей педантичности и добросовестности никогда не ходит в церковь».

Лоринда Пайк в этот слякотный декабрьский вечер сидела в глубоком кресле в своей «Таверне долины Бьюла» и штопала чайную скатерть. Это не была, в сущности, таверна. Это был настоящий пансион, если принять во внимание его двенадцать спален и гостиную, обставленную с претензией на художественность, где обедали постояльцы.

Несмотря на его давнишнюю нежную привязанность к Лоринде, Дормэса всегда раздражали цейлонские медные чаши для споласкивания пальцев, клеенчатые скатерти из Северной Каролины и итальянские пепельницы, расставленные как для продажи на шатких карточных столах в столовой. Но он вынужден был признать, что чай у Лоринды великолепный, пирожки воздушные, стилтонский сыр превосходного качества, самодельный ромовый пунш восхитителен и что сама Лоринда и умна и очаровательна, особенно в тех случаях, когда, как в этот пасмурный вечер, ее не беспокоят ни другие посетители, ни присутствие этого противного червяка – ее компаньона мистера Ниппера, у которого создалось приятное убеждение, что раз он вложил в «таверну» несколько тысяч, то он вправе ни за что не отвечать, ничего не делать и забирать себе половину доходов.

Дормэс вошел, стряхивая снег и тяжело дыша, – на скользкой дороге ему пришлось крепко налегать на тормоз. Лоринда небрежно кивнула, подбросила в камин дров и продолжала штопать, не сказав ничего более сердечного, чем:

– Привет. На улице паршиво?

– Да…очень.

Но когда они сидели друг против друга у камина, чтобы понимать друг друга, им не нужно было улыбаться. Лоринда задумчиво сказала:

– Знаешь, милый, будет, по-видимому, довольно скверно. Я думаю, что Уиндрип и Ко вернут нас, в смысле борьбы за женские права, к шестнадцатому веку, к Анне Хатчинсон и антиномистам.

– Наверное. Назад на кухню.

– Даже если у тебя ее нет!

– Ты думаешь, вам будет хуже, чем нам, мужчинам? Ты заметила, что в своих статьях Уиндрип ни разу не обмолвился ни о свободе слова, ни о свободе печати? О, он, конечно, горячо бы выступил в их защиту, если б он о них вспомнил.

– Это верно. Хочешь чаю, дорогой?

– Нет, Линда, я склоняюсь к тому, чтобы забрать семью и скрыться в Канаду, не дожидаясь, пока меня схватят – сразу после вступления Бэза в должность.

– Ни-ни! Не делай этого. Нам необходимо удержать здесь всех журналистов, которые будут продолжать с ним бороться, а не ловить подачки с барского стола. Да и, помимо того, что я буду делать без тебя? – Лоринда впервые была настойчива.

– Ты будешь в гораздо большей безопасности, когда меня не будет поблизости. Но я понимаю, что ты права. Я не могу уехать, пока они не заставят меня сделать это. Тогда мне придется исчезнуть. Я слишком стар для тюрьмы.

– Но, надеюсь, не слишком стар для любви? Это было бы очень печально!

– Для этого люди никогда не бывают стары, за исключением тех, кто всегда слишком молод для любви. Как бы то ни было, я остаюсь – пока что.

Неожиданно для себя он обрел здесь, у Лоринды, решимость, которую тщетно искал в церкви. Он будет бороться с ветряными мельницами, хотя бы для собственного удовлетворения. Это означает, правда, несколько забавный конец его затворничества в башне из слоновой кости. Но он снова чувствовал себя сильным и довольным. Его размышления прервал вопрос Лоринды:

– Как относится Эмма к политическому положению?

Она его не замечает. Она видит, что я недоволен, слышала вчера вечером по радио предостережения Уолта Троубриджа… Ты слушала его? В таких случаях она принимается охать:«О, это ужасно!» – и тут же забывает обо всем и горюет, что у нее в кастрюле подгорело! Счастливый человек! Да, на меня она, наверно, действует успокаивающе, не то бы я превратился в форменного неврастеника! Может быть, поэтому я так чертовски постоянен, так привязан к ней. И все-таки я еще настолько сумасшедший, что мне хочется быть с тобой вместе… открыто быть вместе… постоянно… и чтобы мы могли вместе бороться и поддерживать хоть маленький огонек в наступающем новом ледниковом периоде. Я мечтаю об этом. Все время. А теперь, принимая все это во внимание, мне хотелось бы поцеловать тебя.

– Разве это такая необычайная церемония?

– Да. Это всегда для меня как в первый раз. Послушай, Линда, неужели тебе не кажется странным, что при… всем том, что было между нами… как в ту ночь в отеле в Монреале… мы совсем не чувствуем никакой вины, никакого смущения… и можем вот так спокойно сидеть и болтать?

– Нет, милый… нет, дорогой! Это ни чуточки не странно. Все было так естественно. Так хорошо!

– Но ведь мы же разумные, сознательные люди…

– Конечно. Поэтому никто ничего и не подозревает, даже Эмма. Слава богу, что это так, Дормэс! Я бы ни за что не хотела причинить ей горе, даже ради твоего лестного расположения!

– Чудовище!

– О, ты, вероятно, на подозрении, ты лично. Ведь известно, что ты иногда пьешь ликер, играешь в покер и любишь вольную шутку. Но кому может прийти в голову, что известная чудачка, суфражистка, пацифистка, противница цензуры, друг Джейн Адаме и мамаши Блур может быть любовницей?! Ученые снобы! Анемичные новаторы! О, я знала стольких женщин, боевых и суровых, облаченных в простыни статистических отчетов, – и эти женщины были неудержимо страстными, раз в десять более страстными, чем сладенькие, сдобные содержаночки в шифоновых платьях!

На мгновение их прикованные друг к другу глаза выразили нечто большее, чем привычная ласковость и безмятежное спокойствие.

Он пожаловался ей:

– Я постоянно думаю о тебе и хочу тебя, и все же я думаю и об Эмме… и у меня нет даже этого тонкого, столь излюбленного романистами и исполненного самолюбования чувства виновности и сложности положения. Все это кажется таким простым, естественным. Линда, милая!

Он неуверенно приблизился к окну, на каждом шагу оглядываясь на Линду. Стемнело, на дороге курился туман. Он посмотрел в окно сначала рассеянно, а потом очень пристально.

– Странно! Очень, очень странно! За тем большим кустом, через дорогу, – должно быть, это куст сирени, – стоит человек и подсматривает за нами. Я вижу его при свете фар каждый раз, когда проезжает автомобиль. И мне кажется, что это мой слуга Оскар Ледью – Шэд. – Дормэс хотел было задернуть веселые, красные с белым занавески.

– Нет! Нет! Не надо! Это покажется ему подозрительным.

– Ты права. Странно, что он тут караулит, – если только это действительно он. Сейчас бы ему как раз полагалось быть у нас и следить за топкой… зимой он занят у нас только несколько часов в день, а остальное время работает на фабрике оконных рам, но сейчас… Он, видимо, собирается шантажировать меня. Пожалуйста, пусть печатает где угодно все, что ему довелось сегодня увидеть!

– Только то, что он сегодня увидел?

– Что угодно! И когда угодно! Я страшно горд… Такая старая развалина, как я, на двадцать лет старше тебя… и твой возлюбленный!

И он действительно был горд, но в то же время не мог забыть написанное красным мелком предостережение, которое он нашел у своего крыльца после выборов.

Но прежде чем он успел осмыслить всю сложность создавшегося положения, дверь с шумом распахнулась, и в комнату впорхнула его дочь Сисси.

– Тра-ля-ля! Привет, друзья! С добрым утром, мисс Линди! Как вы тут все поживаете? Хэлло, отец!

Нет это не от коктейля – я пропустила только маленькую рюмочку. Это бодрость юности! Но до чего же холодно! Чаю! Линда, радость моя, поскорее чаю!

Им подали чай. Они пили его по-семеиному, в тесном домашнем кругу.

– Подвезти тебя домой, папа? – спросила Сисси, когда они собрались уходить.

– Да… нет… подожди секунду. Лоринда, дайте мне электрический фонарик.

Когда он вышел на улицу и воинственно зашагал через дорогу, в нем снова закипело раздражение, которое он старался скрыть от Сисси. Там, наполовину скрытый кустами, опираясь на свой мотоцикл, в самом деле стоял Шэд Ледью.

Шэд был застигнут врасплох; вид у него на сей раз был менее презрительный и властный, чем у полисмена, регулирующего движение на Пятой авеню.

– Что вы тут делаете? – накинулся на него Дормэс. Шэд ответил, сильно запинаясь:

– Я только… что-то случилось с моим мотоциклом.

– Ах, так! Вам полагается быть в это время дома и присматривать за топкой, Шэд.

– Ну что ж, моя машина здесь, пожалуй, в безопасности… Я пойду пешком.

– Не надо. Меня довезет дочь. Можете поставить ваш мотоцикл в мой автомобиль и довезти его обратно. (Так или иначе, разговора с Сисси с глазу на глаз не избежишь, хотя Дормэс совсем не представлял, что он ей скажет.) – Она отвезет вас? Ну да! Черта с два она умеет водить машину! Она же бешеная.

– Ледью! Мисс Сисси отлично водит машину. Меня она, во всяком случае, вполне устраивает, если же ваши требования выше…

– А мне плевать, как она водит! Всего хорошего!

Возвращаясь через дорогу назад, Дормэс упрекал себя:«Что за ребячество? Говорить с ним, как с джентльменом! С каким восторгом я бы его прикончил!»

Сисси, поджидавшей его на крыльце, он сказал:

– Шэд здесь случайно… у него что-то с мотоциклом… Пусть берет мой автомобиль… Я поеду с тобой.

– Прекрасно! За эту неделю от моей езды поседели только шесть юношей.

– А я… я хотел сказать, что лучше уж мне сесть за руль. Сегодня очень скользко.

– Пусть тебя это не беспокоит. О, мой дорогой безумный родитель, я самый лучший шофер в…

– Ты же понятия не имеешь, как надо ездить! Ты же бешеная! Садись, хватит разговоров. Машину веду я, понятно? Спокойной ночи, Лоринда.

– Ладно, дражайший папочка! – сказала Сисси с таким дьявольским лукавством, что у Дормэса задрожали колени.

Он тут же постарался внушить себе, что эта развязная манера Сисси, ставшая в нынешние времена обязательной даже для провинциальных юношей и девушек, выросших на бензине, была только внешним подражанием нью-йоркским шлюхам и что мода эта продержится не дольше двух-трех лет. Быть может, этому поколению трещоток пойдет на пользу переворот Бэза Уиндрипа со всеми его бедствиями.

– Чудесно, отец. Я знаю, очень хорошо ездить осторожно, но разве ты хочешь состязаться с благоразумной улиткой? – спросила Сисси.

– Улитки не буксуют…

– Конечно, нет; зато они попадают под колеса. Уж лучше буксовать!

– Ты хочешь сказать, что твой отец – ископаемое?

– О, я бы не…

– Отчего же, может быть, это и верно в данном случае. В этом есть свои преимущества. Во всяком случае, мне представляются сомнительными избитые истины, что старости свойственны осторожность и консерватизм, а молодости – смелость, предприимчивость и оригинальность. Посмотри на молодых наци, с каким удовольствием они избивают коммунистов. А в колледже студенты чуть ли не в каждом классе ставят на вид своим руководителям, что они иконоборцы и что у них нет достаточного уважения к священной доморощенной философии. Как раз сегодня по дороге сюда мне пришло в голову…

– Скажи, папа, а ты часто ездишь к Линде!»

– А что?.. Нет, не особенно. А что?

– А почему вы не… Чего вы оба так боитесь? Ведь вы же такие храбрые вольнодумцы… Вы с Линдой так подходите друг к другу! Почему бы вам не… Ну, ты меня понимаешь… Почему бы вам не принадлежать друг другу?

Боже всемогущий! Сесилия! Я никогда не слышал, чтобы приличная девушка говорила такие вещи. Никогда в жизни!

– Ай-яй-яй! Никогда не слышал? Ах, дорогой мой! Как жаль!

– Клянусь создателем… Согласись по крайней мере, что это не совсем обычно, чтобы преданная дочь предполагала, будто ее отец обманывает ее мать! Особенно такую нежную и прекрасную мать, как твоя!

– Неужели? Пожалуй! Необычно предполагать это… вслух. Но я не сомневаюсь, что многие девушки именно это думают, когда они видят, что почтенный родитель начинает порастать мхом.

– Сисси…

– Берегись, ты наедешь на телефонный столб!

– Ерунда! Он же совсем в стороне! Но, послушай, Сисси: брось ты эти передовые идеи… или бредовые идеи, я и сам не знаю, как сказать. Я постоянно путаю эти два слова. Дело это серьезное. Надо же придумать такую нелепость – будто Линда… будто Лоринда и я – любовники. Дорогое мое дитя, ты просто не должна так легкомысленно болтать о таких серьезных вещах!

– Не должна, говоришь. Прости, папа, мне как раз пришло в голову… насчет мамы. Да, я никому не дала бы обидеть ее, даже вам с Линдой. Но ведь ей, почтенный мой родитель, это и во сне не приснится. Вы могли бы наслаждаться без малейшего ущерба для мамы. Душевное устройство матери не так, э-э, не так обусловлено полом, что ли, как это принято называть… над ней больше довлеет, скажем, пылесос новой системы, у ней комплекс пылесоса, если ты понимаешь, что я хочу этим сказать… почитай-ка Фрейда. О, она молодчина, но без особой склонности к анализу, и потом…

– Так ты, значит, рассуждаешь?

– Ха! А что ж тут такого – почему бы и нет? Живи в свое удовольствие, снова стань веселым и жизнерадостным, без ущерба для чьих бы то ни было чувств – что же тут плохого? Да, это второй пункт моего символа веры.

– Сисси! Имеешь ли ты хоть малейшее представление, о чем говоришь? Конечно, может, нам следует стыдиться нашего трусливого невнимания к этому вопросу. Но… да, наверно, и твоя мать никогда особенно не посвящала тебя в вопросы «пола» и…

– И слава богу! Вы избавили меня от рассказа о милом маленьком цветочке и о его совершенно неприличном романе с этим распутником – львиным зевом в соседней кровати… прости… я хотела сказать, на соседней клумбе. Я очень рада, что это так. Господи! Было бы ужасно, если б мне пришлось краснеть всякий раз, когда я смотрю на сад!

– Сисси! Дитя! Прошу тебя! Не надо так ужасно острить! Это все очень важные вещи…

Сисси покаянно сказала:

– Я знаю, папа, прости. Но ведь это… если бы ты знал, как мне больно, когда я вижу тебя таким несчастным, таким молчаливым… Эта ужасная история с Уиндрипом и лигой попрошаек совсем подкосила тебя, ведь правда? Если ты думаешь бороться против них, тебе надо получить какой-то новый заряд энергии и бодрости… надо снять кружевные перчатки и надеть железные… и вот меня осенило, что именно Лоринда могла бы сделать это для тебя, и только она одна. Ха! Ведь она прикидывается такой возвышенной душой. (Помнишь, эту старую присказку, которую так любил Бак Титус: «Если вы спасаете падших женщин, спасите одну для меня». Ох, это совсем не то! Я думаю, мы эту фразу из пьески выбросим.) Но все равно, у нашей Линды такие прекрасные, влажные и голодные глаза…

– Невероятно! Просто невероятно! Между прочим, Сисси, что знаешь обо всем этом ты? Ты девственница?

Папа! И с подобным вопросом ты обращаешься к…Что ж! Я отвечу: да, я девственница – пока. Но ничего не обещаю на будущее. Позволь сказать тебе это теперь же; если у нас в стране станет так плохо, как ты предсказываешь, и Джулиэну Фоку будет угрожать тюрьма, или фронт, или еще какая-нибудь подобная гадость, я, конечно, не допущу, чтобы такая вещь, как девическая скромность, стала для нас с ним препятствием, – можешь уже теперь к этому приготовиться.

– Так это Джулиэн, а не Мэлком?

– Я думаю, да! Мэлком несносен. Он только и ждет случая занять подходящее местечко полковника или чего-нибудь в этом роде – в потешных войсках Уиндрипа. И я так люблю Джулиэна! Хотя он ужасно беспомощный и непрактичный человек… вроде его деда… или вроде тебя! Но он душка! Вчера мы пролюбезничали с ним часов до двух ночи.

– Сисси! Но ты не… О моя маленькая! Джулиэн, пожалуй, достаточно порядочен… он славный малый… но ты… надеюсь, ты не разрешаешь Джулиэну никаких фамильярностей?

– О милое, смешное, старинное слово! Уж, кажется, что может быть фамильярнее, чем хороший крепкий поцелуй в десять тысяч лошадиных сил! Но, дорогой мой, об этом ты как раз можешь не беспокоиться… Ни-ни. Те несколько раз, когда мне случалось уснуть с Джулиэном у нас в гостиной… мы спали!

– Я очень рад, но… твоя осведомленность по разным деликатным вопросам немного смутила меня.

– А теперь ты выслушай меня! Вам надлежало сказать это мне, а не наоборот, мистер Джессэп. Похоже на то, что наша страна и большая часть мира… я серьезно тебе говорю, папа, вполне серьезно, – да поможет нам небо!.. – похоже, что мы возвращаемся к варварству. Это война! И теперь всем будет не до стыдливости и скромности, как сиделке госпиталя, когда вносят раненых. Милые молодые леди… их больше нет! Лоринда и я – вот какие женщины понадобятся теперь мужчинам!.. Не так ли? Не так ли? Ну, скажи, разве это не так?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю