Текст книги "Неспелый колос"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
– Замолчи, Вэнк…
– Нет! Не желаю молчать. Во-первых, мы здесь одни, а потом, мне хочется кричать, ведь мне есть о чём кричать, ты не находишь? Ты притащил меня сюда, потому что тебе не терпелось рассказать, обновить в памяти всё, чем ты с ней занимался, – просто ради удовольствия послушать самого себя, повторить какие-то слова, говорить о ней, называть её имя, а? Её имя и, может, ещё…
Внезапно она по-мальчишески двинула его кулаком в физиономию, да так, что он чуть не набросился на неё и не отлупил от всей души. Но произнесённые ею слова удержали его, а чувство мужского достоинства принудило отступить перед Вэнк и тем, что она поняла сама и без околичностей дала понять ему.
«Она говорит, что мне было бы приятно рассказывать ей обо всём, что случилось, и сама верит в подобную чушь… О, и это Вэнк, Вэнк могла такое вообразить…»
Она на минуту умолкла, закашлялась и покраснела до самого выреза платья. Две слезинки показались в уголках её глаз, однако время молчания и сладких грёз ещё не настало.
«Надо же, значит, я так никогда и не понимал, что у неё на уме? – подумал Флип. – Всё, что она говорит, так же обескураживает, как и тот напор, с каким она иногда плавает, прыгает, бросает камни…»
Он всё ещё не очень доверял ей и настороженно следил за каждым её жестом. Её разгорячённое лицо, блестящие глаза, точёная фигурка, длинные ноги, плотно обтянутые белой тканью платья, оттеснили куда-то неправдоподобно далеко то почти сладостное страдание, что час назад подкосило его, заставив рухнуть в траву…
Воспользовавшись передышкой, он пожелал выказать своё хладнокровие:
– Я не отлупил тебя, Вэнк, хотя твои слова заслуживали этого даже больше, чем последняя выходка. Но я не позволил себе давать сдачи. Ведь ещё не бывало такого, чтобы я решился…
– Естественно, – хрипло оборвала она его. – Ты должен сначала потренироваться на ком-нибудь ещё. Видимо, мне не суждено быть первой ни в чём!
Такая свирепость в ревнивых упрёках несколько успокоила его. Он даже чуть было не улыбнулся, но недобрый взгляд Вэнк вовремя заставил его воздержаться от этого. Они посидели молча, глядя, как солнце заходит за горный кряж и розовое пятно, изогнутое, словно лепесток, пляшет на гребне каждой волны.
Над их головами надтреснуто зазвенели коровьи колокольчики: шло стадо. На том месте, где недавно напевал малыш, появилась рогатая морда чёрной козы и заблеяла.
– Вэнк, дорогая… – взмолился он и вздохнул. Она с возмущением взглянула на него:
– Это меня ты осмеливаешься так называть?
Он опустил голову и снова вздохнул:
– Вэнк, милая моя…
Она прикусила губу, собрала все силы, сдерживая вот-вот готовые пролиться слёзы, и не решилась заговорить: глаза у неё набухли, к горлу подкатил ком.
Флип, опёршись затылком о скалу, обросшую розовато-фиолетовым мхом, глядел на море, хотя, вероятно, ничего не видел: он просто изнемогал от усталости, от того, что так хорошо вокруг, что предзакатный час, его запахи, его меланхоличные краски предрасполагают к успокоению, и всё шептал: «Вэнк, милая…» – таким тоном, будто хотел сказать: «Ах, какое счастье!..» или: «Боже, как я страдаю!..» Его новая боль исторгала у него самые древние слова – те, что когда-то впервые родились у него на губах; так старый солдат, раненный в бою, со стоном вспоминает забытое имя матери.
– Да замолчи, не зли меня, замолчи… Что ты сделал со мной… что ты со мной сделал…
Она подняла голову, и он увидел слёзы, что катились, не оставляя следов на бархатистой коже. В наполненных влагой глазах играло солнце, и оттого они казались огромными и нестерпимо синими. Лицо как бы раздвоилось: глаза и лоб принадлежали оскорблённой до глубины души любящей женщине, исполненной великолепного всепрощения, а трогательная, немного комичная гримаса обиды в изломе губ и чуть дрожащем подбородке – несчастной маленькой девочке.
Не отрывая затылка от жёсткого ложа, Флип обратил к ней взгляд своих чёрных глаз, в котором читались томительные ожидания и призыв. От ярости она так распалилась, что до него донёсся запах светловолосой женщины: в нём было что-то от аромата розового стальника и примятого зелёного жита, что-то лёгкое и терпкое, так подходящее тому впечатлению силы и уверенности, которое производило каждое движение Вэнк. При всём том она плакала, шепча: «Что ты со мною сделал…» Пытаясь унять слёзы, она впилась зубами в руку, так что на коже появился багровый полукруг, след её молодых зубов.
– Ты настоящая дикарка… – вполголоса произнёс Флип с той ласковой почтительностью, с какой мог бы обратиться к незнакомке.
– Больше, чем ты думаешь… – всё ещё всхлипывая, откликнулась она.
– Не говори так! – воскликнул он. – Каждое твоё слово звучит как угроза!
– Раньше ты бы сказал: как обещание, Флип!
– Но это ведь одно и то же! – с жаром возразил он.
– Почему?
– Да так.
Призвав на помощь всю свою деликатность, он умолк, покусывая травинку, боясь, да и не умея выразить словами свои посягательства на свободу думать и чувствовать, как ему угодно, на право расслабиться и прибегнуть к галантной лжи, ибо всё это зародилось в его душе с возмужанием и первым любовным опытом.
– Я спрашиваю себя: вот пройдёт время, и как ты будешь ко мне относиться, Флип…
Казалось, она сбита с толку и исчерпала все доводы. Однако Флип уже знал, что она в любую минуту готова воспрянуть и, как по волшебству, обрести новые силы.
– А ты не спрашивай себя, ладно? – отрывисто попросил он.
«Позже… позже… Да, она способна и будущее держать в руках. Ей сейчас хорошо… Она может спокойно размышлять о том, каково оно, это будущее. А главный Её советчик – непреодолимое стремление приковывать к себе… Вот Ей-то уж не придёт в голову умирать…»
В своём высокомерии он не мог представить, сколь велика жажда продлить настоящее у любого существа женского пола и как мощен инстинкт, что велит укрыться под сень собственного горя, погружаясь в несчастье, словно в шахту с драгоценной рудой. Вечерняя пора и усталость укротили его, помогая бесстрашной девочке, в меру сил и умения сражающейся за спасение их союза. В мыслях своих он уже был далеко, он мчался вдогонку за автомобилем, летевшим в густом облаке пыли, подобно нищему робко заглядывал в окно и видел, как прислонилась к нему головка в тюрбане из тонкой белой материи… Он вспоминал каждую чёрточку: подкрашенные ресницы, чёрную точку родинки у губы, трепещущие прижатые ноздри – всё то, чем он любовался только вблизи, ах, он видел их так близко… Он вскочил на ноги, охваченный боязнью страдания и удивлением, сбитый с толку, пристыженный: оказывается, пока он говорил с Вэнк, его боль иссякла…
– Вэнк!
– Что тебе?
– Кажется… мне плохо…
Он зашатался, но тут её недрогнувшая рука ухватила его за ворот, пригнула к земле и заставила лечь в самой глубине их ненадёжного покатого убежища. Ослабев, он не сопротивлялся, только пробормотал:
– А ведь это было бы самым простым выходом…
– О-ля-ля!..
Издав столь обыденный возглас, она не стала искать новых слов – лишь притиснула поближе к себе обессиленного юношу и прижала его голову к своей груди, чуть округлившейся в самое последнее время. Флип отдался на волю не так давно обретённой привычки к покорной пассивности в мягких руках. Правда, он с едва переносимой горечью всё пытался уловить тот незабываемый смолистый запах, ощутить щекой податливую мягкость плоти, зато теперь по крайней мере он мог без всяких помех жалобно стонать: «Вэнк, милая!.. Вэнк, милая!..»
Притихнув, она укачивала его с той же неторопливостью, с какой все женщины, соединив руки на груди и сдвинув колени, баюкают младенца. Она проклинала его за то, что он избалован чужими ласками и к тому же несчастен. Она желала ему потерять рассудок и в бреду безумия забыть некое женское имя. Про себя она заклинала его: «Ну что ты… Ты научишься меня понимать, ты меня узнаешь… Я тебе помогу…», и одновременно – убирала со лба Флипа тонкий, как трещинка в мраморе, волосок. Она испытывала новое изощрённое удовольствие от самого прикосновения к телу юноши, его веса, хотя ещё так недавно, хохоча, бегом носилась с ним по пляжу, изображая коня под лихим седоком. И теперь, когда, раскрыв глаза, Флип постарался перехватить её взгляд, без слов моля возвратить ему то, чего он ныне лишился, она свободной рукой с силой заколотила по песку, восклицая про себя: «Ах, зачем ты только появился на свет!» – подобно героине некой вечной жизненной драмы.
Всё это не мешало ей зорко посматривать в сторону дома и, как заправский моряк, определять время по солнцу: «Ба, уже больше десяти часов!»; она приметила, как между пляжем и домом, словно голубь, порхнуло белое платьице Лизетты, подумала: «Нельзя здесь оставаться более четверти часа, иначе нас станут искать. Надо бы хорошенько промыть глаза…» – и снова её душой и телом завладели любовь, ненависть, медленно затухающая ярость – убежища духа, столь же неудобные для обитания и своеобразные, как их пристанище под нависшей скалой…
– Поднимайся, – полушёпотом приказала она. Отяжелевший Флип застонал. Она догадалась, что сейчас он пользуется своим мимолетним недугом, чтобы избежать упрёков и расспросов. Её руки, только что по-матерински нежные, резко тряхнули приникшее к ней тёплое тело, и, выпав из её объятий, оно снова преобразилось в лживого парня, странного, плохо ей понятного, способного на предательство, к тому же сильно изменившегося и пообтесавшегося в чьих-то женских руках…
«Привязать бы его, как ту чёрную козу, на десятиметровую верёвку… Запереть в комнате, в моей комнате… Жить бы в стране, где не было бы других женщин, кроме меня… Или сделать, чтобы я была такая красивая, такая красивая… Хорошо бы ещё, чтобы он сильно заболел и я стала бы его выхаживать…» Всё, о чём она думала, легко читалось на её лице.
– Что ты собираешься делать? – спросил Флип. Она холодно вгляделась в черты, которые, скорее всего, в недалёком времени будут принадлежать заурядному смазливому брюнету, но теперь, на подходе семнадцатилетия, ещё хранят юношескую непосредственность. К её удивлению, никакого ужасного клейма не отпечаталось ни на нежном подбородке, ни на тонкой переносице, легко белевшей от гнева. «Но его тёмные глаза слишком ласковы, а белки у них такого бледно-голубого оттенка. Ах, я прямо вижу, как чужая женщина любовалась в них своим отражением…» Она покачала головой:
– Что я собираюсь делать? Готовиться к ужину. Да и тебе неплохо бы.
– И это всё?
Уже стоя на ногах, она одёрнула платье, стянутое эластичным шёлковым пояском, и быстро оглядела Флипа, их дом, море, которое засыпало, серея, и не желало окрашиваться в светлые краски заката.
– Всё… если ты сам что-нибудь не сделаешь.
– Что ты подразумеваешь под этим «что-нибудь»?
– Ну… уехать, отправиться к той даме… Решить наконец, что ты любишь именно её… Объявить об этом родителям…
Она объяснялась по-младенчески жёстко, продолжая машинально одёргивать платье, словно хотела раздавить груди.
«У неё они похожи на раковины морских блюдец, а ещё, пожалуй, – на маленькие конические горы с полотен японцев…»
Он чуть было не произнёс, пусть не вслух, а про себя, но вполне отчётливо слово «груди», покраснел, обвинил себя в недостатке почтительности и поторопился её успокоить:
– Я, Вэнк, не совершу ни одной из подобных глупостей. Но мне бы хотелось знать, на что ты, ты сама могла бы решиться, если бы я был способен на всё это или хотя бы на половину?
Она широко распахнула глаза, ставшие ещё более синими от недавних слёз, но он ничего не смог в них прочесть.
– Я? Ничего в своей жизни я бы изменять не стала.
Конечно, она говорила неправду, в её словах был прямой вызов, но за лживой завесой этого взгляда он видел, он почти ощущал цепкость, нерушимое и безоглядное постоянство – всё то, что хранит любящую женщину, когда у неё появляется соперница, привязывая к жизни и к возлюбленному.
– Ты желаешь казаться более рассудительной, Вэнк, чем ты есть на самом деле.
– А ты корчишь из себя невесть какую драгоценность. Разве тебе только что не показалось, будто я хочу умереть? Покончить с собой из-за амурной интрижки мсье!
Она ткнула в его сторону открытой ладонью, как делают все дети, когда ссорятся.
– «Интрижка»… – повторил задетый за живое и одновременно польщённый Флип. – Да, чёрт подери! Все парни в моём возрасте…
– Что ж, мне, видимо, и впрямь придётся привыкнуть, что ты похож на «всех парней» твоего возраста.
– Вэнк, милая Вэнк, клянусь, молодой девушке не пристало так говорить, она не должна даже слышать… – Флип потупил глаза и не без самодовольства прибавил: – Уж можешь мне поверить.
Он предложил ей руку, помогая перешагнуть через длинные потёки сланца на подступах к их убежищу, затем через низкие кусты утёсника, отделявшие их от таможенной тропы. В трёх сотнях метров на краю прибрежного обрыва всё в том же белом платьице вертелась во все стороны Лизетта – сейчас она была похожа на садовый вьюнок под ветром – и бешено махала им маленькими загорелыми руками, торопя: «Идите же! Вы опаздываете!» Вэнк махнула ей, показывая, что поняла, но прежде чем начать спускаться, снова обернулась к Флипу:
– Флип, вот тут как раз я и не могу тебе поверить. Иначе получится, будто бы то, как мы жили до сих пор, – лишь одна из обычных пресных историй, как в книжках, которые не любим ни я, ни ты. Вот ты мне говоришь: «парень», «молодая девушка» – и это о нас с тобой! А ещё: «все парни в моём возрасте»… Но ведь с твоей стороны это неприлично… видишь, я сейчас совершенно спокойна…
Он слушал её с лёгким нетерпением, весьма озадаченный тем, что перестал кожей ощущать уголья и тернии своей великой печали: он их где-то растерял. Крайнее замешательство Вэнк, заметное по её нарочито самоуверенному виду, разметало их вовсе. А тут ещё поднялся прохладный ветерок, и сразу стало неуютно, захотелось домой…
– Пойдём же! Ну что ещё?
– Ведь ты всё же виноват передо мной, Флип: если это так важно, ты бы мог попросить меня…
Он стоял перед ней молча, вымотанный вконец, без всяких желаний, мечтая только поскорее остаться одному; при всём том надвигающаяся ночь внушала ему неясные опасения. Его спутница едва сдержалась и не вскрикнула от возмущения, а может, в каком-то нечистом смятении чувств, а он, прищурившись, оглядел её с ног до головы и вымолвил:
– Ах ты бедняжка!.. «Попросить»… Пусть так. И о чём же?
Застыв с оскорблённым видом, она молчала. Волна жаркой крови залила её щёки и теперь спускалась к тёмному от загара горлу. Он положил ей руку на плечи и, прижимая к себе, стал спускаться по тропинке.
– Вэнк, милая. Ну посуди сама, какую ты глупость только что сказала! Достойную несведущей девочки, благодаренье Господу!
– Поблагодари Его за что-нибудь другое. Неужели ты, Флип, думаешь, что я знаю об этом меньше, чем первая женщина, которую Он создал?
Она не отстранилась и посматривала на него краем глаза, не поворачивая головы, поминутно обращая взгляд к неровной дороге, затем снова косясь в его сторону, и в таком ракурсе её фиалковые глаза с яркими, как перламутр морской раковины, белками приковали к себе всё внимание Флипа.
– Скажи, Флип, ты что, не веришь, что я в этом понимаю не хуже, чем…
Они дошли до поворота тропы, и он остановился. Море потеряло всю свою лазурь и выглядело отлитым из прочного серого металла, почти без ряби. Погасшее солнце оставило на горизонте печальную красную полосу, выше которой небо было более светлым, бледно-зеленоватым, и там влажно поблёскивала первая звёздочка. Флип одной рукой крепче обнял плечи Вэнк, а другую вытянул в сторону моря:
– Тсс, Вэнк! Ты не понимаешь. Это… Такая тайна… Такая…
– Я уже не маленькая.
– Нет, ты не представляешь, о чём я хочу сказать…
– Напротив, прекрасно представляю. Ты как малыш у Жалонов – тот, что по воскресеньям поёт в церковном хоре. Когда он хочет придать себе важности, то говорит: «Латынь… Ох, знаете, латынь такая трудная!» Но латыни он не знает.
Она вдруг запрокинула голову и рассмеялась, а Флипу вовсе не понравилось, что она за столь короткое время и так естественно смогла перейти от трагедии к смеху, от горестного недоумения к иронии. Может, из-за того, что наступала ночь, его охватила тоска по череде сменяющих друг друга мгновений любовного жара и блаженного умиротворения, по тишине, в которой слышно, как подобно лёгкому дождю стучит кровь в висках. Он снова жаждал былого страха перед неотвратимой и грозной минутой, что пригибал его к земле у того порога, который подростки, его сверстники, пересекают, шатаясь и проклиная.
– Помолчи, Вэнк. Не надо корчить из себя грубую и злую девицу. Когда ты узнаешь…
– Но я как раз и желаю узнать!
Её голос был фальшив, а смех – как у незадачливой комедиантки, ибо её корёжило и колотило, и она была так же грустна, как покинутые дети, готовые на самое рискованное, на любые страдания и сверх того – на всё самое худшее, пока судьба не отплатит сторицей…
– Прошу тебя, Вэнк, ты мне делаешь больно… Всё это так на тебя не похоже!..
Он уронил руку с плеча девушки и пошёл впереди неё. Она следовала за ним, перепрыгивая там, где тропинка сужалась, через кусты осоки, уже напитавшиеся росой, и по мере приближения готовилась с ясным лицом предстать перед Тенями. Но продолжала вполголоса повторять в спину Флипу:
– Так не похоже на меня?.. Не похоже на меня?.. Вот уж об этом ты, Флип, не имеешь понятия, хотя тебе известно столько разных вещей…
За столом оба держались достойно себя и своей тайны. Флип посмеивался над своими «дамскими недомоганиями», требовал к себе внимания, поскольку опасался, что заметят розоватые тени вокруг блестящих глаз Вэнк, полускрытые шелковистой копной волос, спущенных на лоб и обрезанных у самых бровей. Вэнк, ведя себя ребячливо, потребовала к супу шампанское: «Это, мама, чтобы подбодрить Флипа!» – и первая, не переводя дыхания, осушила полный бокал.
– Вэнк! – негодующе одёрнул её кто-то из Призраков.
– Да оставьте, – снисходительно промолвил другой. – Что ей сделается?
К концу трапезы Вэнк заметила, как он поглядывает в сторону ночного моря, невидимого отсюда горного кряжа, растворившейся во тьме дороги меж купами каменно-серого от дорожной пыли можжевельника… Она крикнула:
– Лизетта, ущипни-ка Флипа, а то он совсем заснёт!
– Она меня ущипнула до крови! – простонал Флип. – Маленькая дрянь! У меня даже слёзы выступили!
– Правда, правда! – пронзительно захохотала Вэнк. – У тебя слёзы на глазах.
Она смеялась, пока он растирал руку под белой фланелевой курткой; но он видел в её глазах и на щеках пламя игристого вина и след того понятного лишь ему безумия, от которого только и жди сюрпризов.
Где-то в тёмной морской дали проревела сирена, и одна из Теней перестала шевелиться, застыла, уперев в стол живот.
– На море туман…
– Я только что выходил посмотреть на Гранвильский маяк – он в густом молоке: фонарь едва мерцает, – промолвила другая Тень.
Звук пароходного гудка снова напомнил о ревущем автомобильном клаксоне на пыльном просёлке, и Флип вскочил на ноги.
– Сейчас его снова скрутит! – злорадно выкрикнула Вэнк.
По привычке ловко уклоняясь от нежелательных взглядов, она повернулась к Призракам спиной, а её собственные очи с мольбой впились в Флипа.
– Нет, ничего подобного не повторится, – заверил он всех. – Но я валюсь с ног, а потому прошу позволить мне отправиться спать. Спокойной ночи, госпожа Ферре… Спокойной ночи…
– Ну, мой мальчик, это она мстит тебе за твоё вечное нытьё.
– Может, принести к тебе в комнату чашечку не слишком крепкого настоя ромашки?
– Не забудь пошире раскрыть окно!
– Вэнк, ты отнесла к Флипу флакон с нашатырём?
Голоса дружественных Теней сопровождали его до самой двери, подобно праздничной гирлянде неброских и несколько поблёкших, но всё ещё приятно пахнущих сухих цветов. По давно заведённому обычаю он на прощание чмокнул Вэнк в подставленную щёку (обычно его поцелуй приходился куда-то мимо: в ухо, в шею либо в краешек покрытых лёгким пушком губ). Затем дверь затворилась, оборвав благодетельную гирлянду, и он остался один.
Комната с окном, развёрстым в безлунную ночь, встретила его недружелюбно. Стоя под лампочкой, затянутой жёлтой кисеёй от мошек, он вдохнул её запах, негостеприимный, хотя и слабый, – то, что Вэнк называла «запахом школяра»: так пахли книги в добротных переплётах, приготовленный для переезда кожаный чемодан, клеёные каучуковые каблуки, тонкое мыло и хороший одеколон.
Особого страдания он не ощущал, его заменило чувство отъединённости от людей и такой усталости, от которой лечит только забвение. Флип быстро лёг, погасил свет и привычно пристроился к стенке: это место на постели издавна служило ему надёжным убежищем от всех напастей детства. Там был самый приятный уголок: под надёжной простыней, уткнувшись носом в обои с цветочками, поверенные его грёз и подростковой лихорадки, он видел свои лучшие сны – обычно в полнолуние, во время высоких приливов, или под июльскую грозу. Здесь Камилла Дальре обретала лицо Вэнк, а властная Вэнк верховодила им с нечистой холодной ловкостью балаганного иллюзиониста. Но ни Камилла Дальре, ни Вэнк его грёз не желали вспоминать, что Флип – всего лишь маленький ласковый мальчик, страстно жаждущий одного: примостить голову на тёплое плечо, маленький мальчик десяти лет…
Он проснулся, посмотрел на часы и, увидев, что на них без четверти двенадцать, понял: ему придётся коротать время до рассвета в неуютном, погружённом в сон доме. Тогда он надел сандалии, стянул на поясе завязки купального халата и вышел на свежий воздух. Нарождающийся полумесяц цеплялся рогом за прибрежный утёс. Розоватый и ущербный, он не освещал округу; Гранвильский маяк, казалось, добивал его каждым проблеском своих красных и зелёных фонарей. Однако лунного мерцания хватало, чтобы загнать тьму под древесные кроны, и белая штукатурка дома призрачно отсвечивала меж заметных глазу опорных балок. Оставив открытой застеклённую дверь, Флип вступил в тёплую ночь, словно в печальный, но надёжный приют. Он сел прямо на землю, она была жёсткой, каменистой и сухой: за шестнадцать лет многократно перекопанная и утрамбованная почва быстро впитывала росу (теперь лопатка Лизетты постоянно натыкалась на втоптанные сюда ржавые остатки игрушек, погибших десять, двенадцать, пятнадцать лет назад и приобретших вполне археологически-пристойный вид).
Он чувствовал себя несчастным, мудрым, отъединённым от всех. «Может, это и называется – стать мужчиной?» – думал он. Неосознанная потребность поделиться с кем-нибудь собственной мудростью и печалью бесплодно мучила юношу, как и прочих порядочных маленьких атеистов, кому светское образование не предоставило в качестве зрителя Высшего судию.
– Это ты, Флип?
Голос слетел к нему легко, словно принесённый ветром лист. Он поднялся и бесшумно подошёл к окну с деревянным балконом.
– Да, – шепнул он. – Ты не спишь?
– Разумеется, нет. Сейчас спущусь.
Она приблизилась совершенно беззвучно, он увидел лишь, как плывёт навстречу светлое лицо – силуэт её фигурки был полностью растворён в ночном сумраке.
– Ты простудишься.
– Нет. Я надела своё голубое кимоно. Да к тому же сейчас тепло. Не надо здесь оставаться.
– Ты почему не спишь?
– Не хочется. Я думаю. Не нужно здесь стоять: разбудим кого-нибудь.
– Тебе не следует в такое время спускаться к воде. Насморк подхватишь.
– Насморк мне не грозит. Но в вовсе не настаиваю на том, чтобы спуститься к морю. Можно, наоборот, подняться повыше и немного прогуляться.
Она говорила почти неслышно, однако Флип не упускал ни единого слова. Ни с чем не сравнимое наслаждение доставляло ему то, что её голос звучал без тембра. Он уже не принадлежал ни Вэнк, ни какой бы то ни было другой женщине. Теперь рядом с ним была просто бесконечно родная душа, невидимое, но до боли знакомое существо, от которого не надо ждать едких придирок; и нет у неё иной цели, кроме безмятежной прогулки, мирного бдения…
Он оступился, на что-то наткнувшись, и Вэнк поддержала его, ухватив за руку.
– Здесь горшки с геранью, разве не видишь?
– Нет.
– Я тоже. Но я помню – знаешь, как слепые: просто знаю, что они здесь… Осторожнее: там, с твоей стороны, на земле должна быть подставка для них.
– А об этом ты почему знаешь?
– У меня в голове засело, что она там. Если споткнёшься, шум будет словно от опрокинутого ведёрка с углем. Бум!.. Ну, что я говорила?
Этот лукавый шепоток очаровывал Флипа. Он готов был прослезиться от удовольствия, а ещё потому, что мог наконец расслабиться, видя Вэнк такой мягкой и в темноте так похожей на прежнюю двенадцатилетнюю девчушку, которая что-то шептала, склонившись во время ночной рыбалки над рыбками, когда они извивались в лунном свете на мокром песке…
– Вэнк, а помнишь ту ночь, когда мы выловили самую большую нашу камбалу?..
– И твой бронхит. Это нам стоило строгого запрещения ходить на рыбалку ночью… Слушай!.. Ты закрыл за собой стеклянную дверь?
– Нет…
– Видишь, поднимается ветер? Дверь будет хлопать. Ах, если бы я не думала обо всём…
Она исчезла, почти тотчас вернулась, ступая бесшумно, как сильф, такая невесомая, что он догадался о её приближении только по запаху духов, принесённому ветром…
– Чем ты надушилась, Вэнк? И почему так сильно?
– Не говори так громко. Мне было жарко. Я растёрлась туалетной водой, прежде чем выйти.
Пряный запах зелени, исходивший от вспаханной земли, мог заставить позабыть о близости моря. Низкие заросли густого тимьяна били Флипа по голым лодыжкам; проходя, он ласково погладил бархатные головки львиного зева.
– Знаешь, Вэнк, у огорода нас никто не услышит: рощица заслоняет от дома.
– Но в доме всё тихо, Флип, и мы не делаем ничего плохого.
Она только что подобрала прежде срока упавшую с дерева грушу, подточенную червём. Он расслышал, как она откусила от плода и тотчас отбросила его.
– Что ты делаешь? Ешь?
– Это одна из жёлтых груш. Но она недостаточно хороша, чтобы дать её тебе.
Подобная непринуждённость не вполне рассеяла довольно расплывчатые опасения Флипа. Он нашёл Вэнк немного слишком податливой, лёгкой и безмятежной, как лесная нимфа; внезапно ему вспомнилась беспричинная, словно пришедшая из иного, нездешнего мира весёлость и какая-то сумасшедшая ласковость, некогда поразившая его в смехе монашек. «Видеть бы её лицо!» – сказал он себе. И содрогнулся, представив, что приятные уху незвонкие речи радостной девочки, может быть, произносят сведённые от боли губы на застывшем, как яростная маска, и блистательно пунцовом лице, какое у неё было там, под скалой…
– Вэнк, послушай… Надо возвращаться.
– Как хочешь. Ну потерпи ещё чуть-чуть. Мне сейчас хорошо. А тебе? Значит, нам обоим хорошо.
Ночью так легко жить! Но не в комнатах. Ох, я в последние дни ненавижу свою комнату. А здесь мне не страшно… Ой, светлячок! И так поздно: в это время года их уже не бывает! Нет, не бери его, оставь… Дурачок, ну что ты так вздрагиваешь! Это кошка пробежала, только и всего. По ночам кошки охотятся за лесными мышами…
До него донёсся сдавленный смешок, и рука Вэнк обхватила его за талию. Он прислушивался ко всем шорохам и потрескиваниям, восхищённый, несмотря на свою тревогу, этим тихим, нескончаемым и переменчивым ропотом. Вэнк же вовсе не страшилась темноты, она вела себя будто в дружественной, знакомой стране, объясняя Флипу, словно он здесь был долгожданный, но незрячий гость, то, чего он не знал и не понимал.
– Вэнк, дорогая, давай вернёмся… Она тихонько, по-лягушачьи ойкнула.
– Ты назвал меня «Вэнк, дорогая»! Ох, почему ночь не длится круглые сутки! Вот здесь ты – другой, не тот, кто меня обманывал, и я не та, мне теперь не так больно… Ах, Флип, давай не будем возвращаться прямо сейчас, дай мне ещё хоть чуточку побыть счастливой, хоть немного – влюблённой, уверенной в тебе, как я была в своих мечтах, а, Флип?.. Флип, ты ведь меня совсем не знаешь.
– Может, и так, дорогая моя Вэнк…
Они вступили на жёсткую похрустывающую стерню, идти стало неудобно.
– Это гречиха, – объяснила Вэнк. – Они сегодня её сжали.
– Откуда ты знаешь?
– Разве ты не слышал, когда мы там ругались, как тут работали две молотилки? Я слышала. Присядь, Флип.
«Вот она, она всё слышала… Была как безумная, ударила меня по лицу, говорила бессвязные слова – и слышала, как здесь работали две молотилки…»
Невольно он сравнил с этой неусыпностью всех женских чувств то, что теперь уже знал об иных чисто женских свойствах…
– Не уходи, Флип! Я же хорошо себя вела, не плакала, не упрекала…
Круглая головка Вэнк, её ровно подстриженные шелковистые волосы скользнули по его плечу, и жар её щеки обжёг его щеку. – Поцелуй меня, Флип, прошу тебя, прошу тебя… Он её поцеловал, сперва не испытав особого удовольствия: мешала неловкость крайней юности, склонной потакать только собственным желаниям, и слишком яркое воспоминание о поцелуе, который у него похитили без всяких просьб. Но почти тотчас его губы радостно распознали знакомую форму рта Вэнк, вкус только что надкушенной груши, он пришёл в восторг от торопливой готовности, с какой её губы раскрылись ему навстречу, даруя все свои тайны – и пошатнулся во тьме. «Надеюсь, – мелькнуло в голове, – надеюсь, что мы погибли. Ах, погибнем же быстрее, потому что так надо, потому что она этого хочет и никогда не будет желать ничего другого… О Боже, как её рот неотвратим и глубок и с первого раза всё умеет… Ах, так погибнем же, скорее, скорее…»
Однако обладание – чудо многотрудное. Её пальцы, которых он не мог разжать, яростно вцепились в его шею и сковывали все движения. Он тряс головой, пытаясь освободиться, но Вэнк, думая, что он хочет прервать их поцелуй, всё крепче впивалась в его затылок около уха. Наконец он схватил её за руку и рывком бросил на покрытую сжатой травой землю. Она издала короткий стон и затихла, но, когда он виновато склонился над ней, обняла его и уложила рядом с собой. Далее возникла очаровательная, почти братская передышка, пауза, во время которой с тактичностью опытных любовников каждый проявил к другому немного жалости и сострадания. Вэнк откинулась навзничь на руку Флипа, он не видел её, но его свободная рука гладила её кожу, знакомую и своей мягкостью, и выпуклыми следами, оставленными острой колючкой или каменным выступом. Вэнк попробовала даже рассмеяться, тихо прошептав:
– Оставь мои прекрасные ссадины… И всё же – как хорошо на сжатой траве…
Но по её голосу он ощутил, как она прерывисто дышит, и тоже задрожал. Он всё время возвращался к тому, что меньше всего в ней знал – к её рту. В одно из таких мгновений, когда они переводили дыхание, он хотел было рывком вскочить и со всех ног броситься к дому. Но стоило отодвинуться от Вэнк, как силы тотчас его оставили и объял ужас от прохладного воздуха и пустых рук, он порывисто бросился к ней, она – к нему, и их колени сплелись. Тут у него хватило сил назвать её «Вэнк, милая», и смиренная мольба в его голосе призывала помочь ему в том, чего он от неё добивался, и одновременно забыть об этом. Она поняла и на всё отвечала лишь обречённым молчанием, быть может, даже мучительным для неё, и торопливостью, причинившей ей боль. Он услышал короткий возмущённый крик, почувствовал, как она непроизвольно засучила пятками по земле, но тело, оскорблённое им, не попыталось отстраниться и не желало милосердия.