Текст книги "Клодина замужем"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
– Послушай, Клодина… Я хотел бы тебе сказать…
Я дёргаю плечом, и он умолкает. Похоже, ему не очень-то хотелось продолжать; он пожимает левым плечом со смиренным видом фаталиста.
Кого я ненавижу, так это Рези! Медленно к ней приближаюсь. Я словно вижу себя со стороны. И это раздвоение личности делает меня нерешительной. Ударю я её сейчас или только запугаю до бесчувствия?
Она отступает, огибает небольшой чайный столик, пробирается к портрету. Так, пожалуй, она от меня ускользнёт! Нет, так дело не пойдёт!
Однако она уже пытается нащупать портьеру, пятится, не сводя с меня взгляда. Я бессознательно нагибаюсь за камнем – камня нет… Она исчезла.
Я роняю руки, внезапно обессилев.
Мы остались вдвоём и смотрим друг на друга. У Рено почти такое же доброе выражение лица, как обычно. Только немного усталое. Красивые глаза печальны. О Господи! Сейчас подойдёт и скажет: «Клодина»… – и если я дам волю своей злости, если выплесну на него упрёки и слёзы, с ними же выйдет и поддерживающая меня сила: я покину эту квартиру, повиснув у него на руке, жалкая и извиняющая… Ни за что! Я… я Клодина, чёрт возьми! И потом, я его же возненавижу за своё прощение.
Я слишком долго жду. Он подходит и говорит: «Клодина…»
Я резко отстраняюсь и инстинктивно бросаюсь в бегство, подобно Рези. Только в отличие от неё я бегу от самой себя.
Я поступила правильно. Улица, взгляд на предательскую занавеску всколыхнули во мне гордыню и озлобление. Теперь, кстати сказать, я знаю, куда мне идти.
В фиакре домчаться до дому, схватить дорожную сумку, спуститься вниз, швырнув ключ на стол, – это займёт не больше четверти часа. Деньги у меня есть, немного, но мне хватит.
– Кучер! Лионский вокзал!
Перед тем как сесть в поезд, я отправляю телеграмму папе, потом Рено: «Вышлите Монтиньи одежду и бельё для пребывания неопределённый срок».
Эти серо-голубые васильки на стене – словно тени цветков на светлой бумаге… и эта персидская занавеска с непонятным рисунком… да, вот чудовищный плод, а здесь – яблоко с глазами… Раз двадцать я видела их во сне за два года, проведённых в Париже, но никогда не представляла так ярко, как сейчас.
На сей раз я отчётливо слышала сквозь некрепкий сон, как скрипнул насос! Подскочив в своей девичьей постели, я обвожу взглядом комнату, в которой прошло моё детство, и мои глаза наполняются слезами. Это светлые слёзы, похожие на золотой луч, прыгающий в окнах; они дороги мне, как и цветы на серых обоях. Значит, это правда, я здесь, в этой комнате! Не думаю ни о чём другом; но вот вытираю глаза розовым носовым платком… стоп! он не из Монтиньи!
Мне так грустно, что слёзы высыхают сами собой. Мне причинили зло. Спасительное зло? Я близка к тому, чтобы в это поверить, не могу же я наконец страдать в родном Монтиньи, в этом доме… Мой любимый письменный стол в чернильных пятнах! В нём до сих пор хранятся мои школьные тетрадки: «Арифметика», «Чистописание»… С приходом Мадемуазель уже не говорили: «Задачи», «Диктанты»; на смену им пришли более изысканные «арифметика» и «чистописание», это больше в стиле «Среднего образования»…
Крепкие коготки скребутся в дверь, царапают замок. Тревожное и властное «мяу!» требует, чтобы я отворила… Девочка моя любимая, как ты хороша! В голове у меня такая мешанина, что я чуть было не забыла о тебе, Фаншетта! Иди ко мне на руки, в постель, уткнись мокрым носиком и холодными зубами мне в подбородок, взволнованная до такой степени, что стучишь лапками по моей голой руке, выпустив все коготки. Сколько же тебе лет? Пять? Или шесть? Не помню. Ты такая беленькая, что всегда будешь юной. И умрёшь юной – как Рено. Ну вот! Это воспоминание всё мне портит… Побудь со мной ещё, прижмись к моей щеке, и я забудусь, слушая твоё громкое урчание…
О чём ты подумала, когда я приехала так внезапно и без багажа? Даже папа заподозрил неладное.
– Ну что? А где твой муж-паразит?
– Он приедет, как только освободится, папа.
Бледная, с отсутствующим видом, я была мыслями ещё там, на улице Гёте, между двумя существами, причинившими мне зло. Хотя часы пробили десять, я отказалась сесть за стол и хотела одного: как можно скорее лечь в постель, забиться в тёплую уютную норку и подумать, поплакать, разжигая в себе ненависть… Однако тень моей прежней комнаты приютила столько доброжелательных маленьких призраков, что вместе с ними приходит сон, крепкий и благодатный.
За дверью раздаются шаркающие шаги. Мели входит без стука, не собираясь, видимо, отказываться от прежних привычек. Она держит в одной руке небольшой облупившийся поднос – всё тот же! – а другой поддерживает левую грудь. Она постарела, перестала за собой следить и готовя на сомнительное посредничество, однако, глядя на неё, я чувствую, как у меня отлегло от сердца. Эта некрасивая служанка вносит на облезлом подносе в дымящейся чашке «приворотное зелье, которое омолаживает…» Зелье её пахнет шоколадом. Я умираю с голоду.
– Мели!
– Что, душечка моя?
– Ты меня любишь?
Она не спеша ставит поднос и только после этого вяло пожимает плечами:
– Может, и так.
Это правда. Я чувствую, что это правда. Она продолжает стоять и наблюдает за тем, как я ем. И Фаншетта смотрит на меня, усевшись мне на колени.
Обе откровенно мной восхищаются. Но вот Мели качает головой и с осуждающим видом взвешивает левую грудь на руке.
– Что-то ты осунулась. Что они там с тобой делали?
– У меня была инфлюэнца, я писала папе. А где он?
– У себя в кабинете, могу поклясться. Увидишь его, когда время придёт. Хочешь, я схожу за бадейкой?
– Это ещё зачем? – улыбаюсь я, с удовольствием вслушиваясь в местный говор.
– Чтобы помыть твою задницу и остальные места.
– Угу! И какие!…
С порога она оборачивается и спрашивает без обиняков:
– Когда будет господин Рено?
– Я-то почём знаю? Он тебе напишет. Пошевеливайся, живо!
В ожидании бадьи я свешиваюсь в окно. На улице – ни души, только крыши домов взбегают к самому небу. Из-за крутого подъёма каждый следующий дом упирается окнами второго этажа в первый этаж дома предыдущего. Несомненно, пока меня здесь не было, подъём стал ещё круче. Я останавливаю свой взгляд на углу улицы Сестёр, которая ведёт прямо – я хотела сказать «криво» – к школе… А не навестить ли мне Мадемуазель? Нет, я недостаточно хороша собой… И потом, я могу там встретить малышку Элен, эту будущую Рези… Нет, хватит с меня подруг, довольно женщин!… Я встряхиваю рукой, растопырив пальцы и словно пытаясь отделаться от длинного волоса, зацепившегося за ноготь… Проскальзываю босиком в гостиную… Эти старые кресла со всеми своими дырками ещё помнят мою улыбку! Здесь ничто не изменилось. Два штрафных года в Париже не изменили их круглые спинки и хорошенькие ножки в стиле Людовика XVI, хотя обивка обветшала… Какая дура эта Мели. Синяя ваза пятнадцать лет стояла слева от зелёной, а она поставила её справа! Я поскорее расставляю всё по местам и завершаю убранство комнаты, в которой прошла почти вся моя жизнь. Всё на своих местах, только куда-то подевались моя былая радость, моё беззаботное одиночество…
За закрытыми ставнями – залитый солнцем сад… Нет, нет, сад, тобой я полюбуюсь через час! Ты слишком сильно меня волнуешь, стоит мне лишь заслышать шелест твоей листвы, а я очень давно не видела зелени!
Папа думает, что я сплю. Или забыл, что я приехала. Ничего. Я пойду в его пещеру и вытяну из него проклятия, но всему своё время. Фаншетта следует за мной по пятам, опасаясь, как бы я не сбежала. «Де-е-евочка моя!» Ничего не бойся. Знай, что моя телеграмма гласила: «Одежду и бельё – неопределённый срок…» Неопределённый. Что сие означает? Понятия не имею. Но мне кажется, что я здесь надолго. Как приятно убежать от своей болячки!
Моё утро завершается в волшебном саду. Деревья выросли. Временный жилец ничего не тронул, даже к траве на дорожках не прикасался, по-моему…
На огромном орешнике – тысячи спелых орехов. И стоит мне вдохнуть тяжёлый густой аромат одного из его смятых листиков, как глаза у меня закрываются сами собой. Я прислоняюсь к орешнику – а он защищает сад и в то же время опустошает его: в его прохладной тени гибнут розы. Да что за дело? Нет ничего прекраснее дерева – этого, во всяком случае. В глубине, у той стены, за которой сад мамаши Адольф, две сосны-близняшки с серьёзным видом кивают головами; они круглый год не меняют тёмно-зелёный наряд…
Уже отцвели кисти у глицинии, что карабкается на крышу… Тем лучше! Я не могу простить глицинии, что её цветы украшали когда-то волосы Рези…
Застыв у ствола орехового дерева, я снова сливаюсь с природой. Вон там голубеет вдали Перепелиная гора. Завтра будет красиво, если Мутье не закроют облака.
– Ангел мой! Тебе письмо!
…Письмо… Уже… Недолго же я отдыхала! Неужели он не мог дать мне побольше времени, ещё немного солнца и вольной жизни? Я чувствую себя маленькой и робкой перед неумолимо надвигающейся мукой… Стереть, стереть из памяти всё, что было, и начать всё сначала… Увы!
Девочка моя дорогая…
(Мог бы не трудиться. Я знаю всё, что он скажет. Да, я была его дочкой! Почему же он меня обманул?)
Девочка моя дорогая! Я не в силах забыть, какую боль тебе причинил. Ты сделала то, что должна была сделать, а я ничтожество, которое любит тебя и очень тоскует. Однако ты сама знаешь, Клодина, ты уверена в том, что лишь дурацкое любопытство толкнуло меня на это, и я чувствую себя виноватым отнюдь не в том; говорю тебе так, рискуя вызвать ещё большее твоё неудовольствие. Но я причинил тебе боль, и потому мне нет покоя. Посылаю тебе всё, о чём ты просила. Вверяю тебя заботам, твоего любимого родного края. Помни: несмотря ни на что, ты – моя любовь, мой единственный источник. Моя «молодость», как ты говорила когда-то, поднимая на меня смеющиеся глаза, моя печальная молодость уже состарившегося мужчины вдруг ушла вместе с тобой…
Как мне плохо, как больно! Я рыдаю, сидя на земле и уткнувшись лбом в ореховый ствол. Мне обидно за себя; мне обидно, увы, и за него… До сих пор я не знала, что такое «слёзы любви», зато теперь выплакала их за двоих; и я переживаю за него даже больше, чем за себя… Рено, Рено!..
Впадаю в оцепенение, моя печаль как бы понемногу застывает. Слежу горящим взором за полётом осы, за сложной траекторией садовницы, за тем, как встряхивает крыльями птица…
До чего хорош этот аконит обычного синего цвета, яркого и насыщенного… Откуда этот сладковатый аромат – так пахнут восточные масла или пирог с вареньем из лепестков роз… Да это же большой куст инкарнатных роз приветствует меня… Ради него я поднимаюсь на ноги, облепленные муравьями, и подхожу ближе.
…Сколько роз, сколько роз! Мне хочется сказать: «Передохни. Ты долго цвёл, много работал, растратил свои силы и аромат…» Вряд ли он меня послушается. Он хочет побить рекорд среди роз по количеству цветков и силе запаха. Он вынослив, в хорошей форме и выкладывается изо всех сил. У него несчётное число благочестивых дочерей– прелестных маленьких розочек; их лепестков будто едва коснулись по краям кистью, обмакнув её в ярко-красную краску. Если бы кто-нибудь вздумал рассматривать их поодиночке, они могли бы показаться глуповатыми; но кому взбредёт в голову критиковать покрывало из жужжащих пчёл, которое розы набросили на эту стену?
– …Свинья ослиная! Пускай бы кто-нибудь содрал шкуру с этого исчадия ада!..
Сомнений быть не может, это папа объявился. Я рада его видеть, меня отвлечёт его экстравагантность: я бегу ему навстречу. Он свешивается из окна второго этажа, где находится библиотека. В его бороде прибавилось седины, но она по-прежнему струится трехцветной рекой по его груди. Ноздри его пышут огнём, он готов всех смести с лица земли.
– Что с тобой, папа?
– Эта мерзкая кошка испачкала своими лапами и навсегда погубила мою восхитительную акварель! Надо вышвырнуть эту дрянь в окно!
(Так он теперь пишет акварелью? Я трепещу за свою де-е-евочку…)
– Папа, что ты с ней сделал?
– Ничего, разумеется! Но я был вправе на неё рассердиться, это был мой долг, слышишь, мерзавка ты эдакая?!
Я облегчённо вздыхаю. Я редко вижу папу и совсем забыла, что его молнии совершенно безопасны.
– А как ты чувствуешь себя, Диночка?
В его голосе звучат ласковые нотки, а это детское имя всколыхнуло в моей душе нежнейшие воспоминания; я любовно перебираю их одно за другим… Вдруг папа устраивает новый разнос.
– Эй, ослица, я кажется, с тобой говорю?
– Да, папочка. У меня всё хорошо. Ты работаешь?
– Усомниться в этом равносильно оскорблению. Вот прочти, это вышло на прошлой неделе; это произвело сенсацию. То-то удивились мои коллеги-бездельники!..
Он швыряет мне номер «Отчётов» с его бесценным сообщением.
(Малакология, малакология! Ты одариваешь своих верных служителей счастьем и заставляешь их позабыть о человечестве со всеми его бедами… Листая номер приятного розового цвета, я вдруг наткнулась на настоящего слизняка, тягучее такое слово, переползающее с одной строки на другую всеми пятьюдесятью одной буквой: «тетраметил-монофенил-сульфотрипа-риа-амидо-трифенил-метан». Увы, я слышу смех Рено: он бы повеселился от такой находки…)
– Позволь, папа, я оставлю эту брошюру себе! Это ведь у тебя не последняя?
– Нет, – величаво отзывается он из своего окна. – Я заказал десять тысяч экземпляров отдельным тиражом у Готье-Вийяра.
– Это мудро. В котором часу обед?
– Обратись к челяди. Я – только мозг: я не ем, я думаю.
Он с треском захлопывает окно, и оно сейчас же вспыхивает на солнце.
Знаю я отца; как человек, превратившийся в мозг, он в назначенный час прекрасно «обдумывает» серьёзный кусок мяса.
Целый день уходит на то, чтобы шаг за шагом, по крохам собрать моё детство, разбросанное по углам старого дома. Я смотрю сквозь живую решётку, которую сплела за моим окном мощная глициния, как меняется и бледнеет, а затем лиловеет Перепелиная гора. Густой тёмно-зелёный лес становится к вечеру синим; оставлю его на завтра… Сегодня же я перевязываю свою рану и стараюсь утишить боль в спасительном одиночестве. Слишком много света, свежего ветра, а зелёные колючки, украсившие себя розовыми цветочками, могут обтрепать нежную спасительную повязку, под которой прячется моя израненная печаль.
Я слушаю, как засыпает в закатных лучах наш сад. У меня над головой то и дело бесшумно проносится маленькая летучая мышь… Со сливы падают ягоды; они лопаются, едва успев созреть, а падая, увлекают вслед за собой упрямых ос… Пять, шесть, десять насекомых облепляют трещинку на небольшой ягоде… Осы падают и всё равно продолжают лакомиться, рассекая воздух прозрачными крылышками… Так же трепетали под моими губами золотистые ресницы Рези…
Я не вздрогнула при воспоминании о предавшей меня подруге; вопреки ожиданиям, в эту минуту у меня не перехватило дыхание. Так я и думала: не любила я её!..
Зато не могу без боли вспомнить, как Рено стоял в сумерках спальни, ожидая моего решения, и в его печальных глазах был написан страх…
– Радость моя! Тебе телеграмма!
(Это уже слишком! Я настроена воинственно и поворачиваюсь, приготовившись разорвать голубой листок.)
– Ответ оплачен.
Я читаю: «Настоятельная просьба сообщить как здоровье».
…На большее он не осмелился. Он подумал о папе, о Мели, о начальнице почты мадемуазель Матье. Я тоже о них обо всех думаю и потому отвечаю так: «Доехала прекрасно. Отец здоров».
Заснула в слезах. Не помню, что мне приснилось, однако просыпаюсь я в угнетённом состоянии, с трудом подавив вздох. Заря только занимается: всего три часа утра. Куры ещё спят, и только оглушительно чирикают воробьи. Нынче будет тепло: небо на востоке голубое…
Я хочу, как когда-то в детстве, встать до зари, отправиться во Фредонский лес и напиться из источника, ещё хранящего ночную свежесть, захватить темноту, отступающую под натиском солнечных лучей в самую чащу.
Спрыгиваю наземь. Лишившись моего соседства, Фаншетта даже не открывает глаз: сворачивается клубком и продолжает спать. Раздаётся лёгкий скрип: она только крепче прижимает белую лапку к закрытым глазам. Утренняя роса её не интересует. Фаншетта любит ясные ночи: она сидит, прямо держа спину, подобно египетской богине-кошке, и, глядит в небо, наблюдает за нескончаемым движением молочно-белой луны.
Я торопливо одеваюсь в предрассветной мгле и вспоминаю, как когда-то худенькой девочкой отправлялась зимним утром в Школу, дрожа от холода и утопая в неубранном снегу. Надвинув красный капюшон по самые глаза, я на ходу сдирала зубами шкурку с варёных каштанов, то и дело оскальзываясь в своих маленьких остроносых сабо…
Пробираюсь садом, перелезаю через садовую решётку. На двери в кухне пишу углём: «Клодина вышла, вернётся к обеду»… Уже задрав юбку и приготовившись перелезть через решётку, я улыбаюсь своему дому, потому что нет для меня на свете ничего роднее этой серой гранитной коробки с облупившимися и распахнутыми круглые сутки ставнями на доверчивых окнах. Лиловато-розовую черепицу на крыше украшает бархатистый белый лишайник, а на флигеле две ласточки чистят свои белые грудки в первых солнечных лучах.
Моё неожиданное появление на улице вызывает беспокойство у собак, копающихся в помойке; серые кошки выгибают спины и бросаются врассыпную. Рассевшись по слуховым оконцам, они не спускают с меня жёлтых глаз… Скоро кошки снова спустятся, как только за поворотом стихнут мои шаги…
Эти парижские ботиночки – не для Монтиньи.
Я бы предпочла не такие изящные, зато подбитые гвоздями.
Мне холодно: совсем я отвыкла от утренней свежести; у меня мёрзнут уши. Вверху проплывают лёгкие розовые облачка, и вдруг края крыш окрашиваются в ярко-рыжий цвет… Я устремляюсь на этот свет, подбегаю к воротам Сен-Жан, что на полпути к вершине холма, где одинокий домишко, стоящий на краю города, сторожит поле. Здесь я останавливаюсь и облегчённо вздыхаю…
Неужели конец моим страданиям? Суждено ли мне именно здесь навсегда проститься со своей болью? Этой лощине, узкой словно колыбелька, я шестнадцать лет поверяла все свои мечты одинокой девочки… Мне кажется, они до сих пор здесь спят под покровом молочно-белого тумана, который колышется и перетекает, словно волна…
Стук опускаемого ставня выводит меня из задумчивости и заставляет выйти из-за каменного укрытия на ветер, который сейчас же набрасывается на моё лицо… Мне теперь не до людей. Я хочу спуститься, пройти сквозь пелену тумана, подняться по жёлтой песчаной дороге до леса, где вершины деревьев уже вспыхнули под лучами восходящего солнца… Вперёд!
Я торопливо шагаю вдоль изгороди, пристально глядя под ноги, словно высматриваю целебную траву, способную излечить меня от тоски…
Возвращаюсь я в половине первого совершенно разбитая, словно мне задали трепку трое браконьеров. И пока сетует Мели, я с растерянной улыбкой разглядываю своё измученное лицо со свежей царапиной над губой, свалявшиеся волосы в репейниках, мокрую юбку, на которой зелёные мохнатые зёрнышки дикого проса оставили свой рисунок. Рубашка из голубого линона треснула под мышкой, и через прореху поднимается горячий влажный запах, от которого когда-то терял голову Рен… Нет, хочу о нём забыть!
До чего красиво в лесу! Какой нежный свет струится сквозь листву! А какая холодная роса на поросших травой обрывах! Хотя мне не попадались ни в лесной поросли, ни на лугу прелестные полевые цветы: незабудки и смолёвки, нарциссы и весенние маргаритки, а купены и ландыши давно уже отцвели и их колокольчики осыпались, мне по крайней мере удалось омыть руки в росе и пробежать голыми ногами по высокой траве, забыть об усталости, лёжа на сухом бархате мхов и сосновых иголок, беззаботно погреться в горячих солнечных лучах… Я вся напоена светом, свежим дыханием ветра, во мне ещё звучат звонкие трели цикад и крики птиц, будто в комнате, распахнувшей окна в сад…
– Хорошее было платье! – с сожалением говорит Мели.
– …Мне всё равно! У меня хватает платьев. Ах, Мели, кажется, я бы не вернулась, если бы не обед!.. Умираю с голоду!
– Отлично! Еда на столе… Надо же, что удумала! Мсье так беспокоился, места себе не находил! Ты ничуть не изменилась: всё такая же шалая!
Я так набегалась за утро и столько всего увидела, что после обеда остаюсь в саду. Огород, куда я ещё не заглядывала, угощает меня тёплыми абрикосами и терпкими персиками, которыми я лакомлюсь, лёжа на животе под высокой елью и положив перед собой старый томик Бальзака.
В голове у меня – ни одной мысли, усталость взяла своё; не в этом ли состоит возвращённое мне счастье, забвение, благодатное одиночество былых времён?
Может быть, я ошибаюсь? Да нет. Мели неправа, я больше не «такая же, как прежде». С наступлением сумерек меня снова охватывает беспокойство, возвращается чувство неловкости, мучительной неловкости, которая гонит меня из комнаты в комнату, заставляет пересаживаться из одного кресла в другое, хвататься то за ту книгу, то за эту, как бывает с больным, катающимся по постели в поисках прохлады… Я возвращаюсь на кухню, долго стою в нерешительности… помогаю Мели сбивать майонез, который никак не получается… наконец с непринуждённым видом спрашиваю:
– Писем мне сегодня не было?
– Нет, ангел мой: принесли одни газеты для мсье.
Засыпая, чувствую себя до того измученной, что у меня гудит в ушах, а натруженные икры судорожно подёргиваются. Но спала я неспокойно, даже во сне чего-то ожидая. Вот почему сегодня я не спешу вставать с постели и лежу между Фаншеттой и остывающим шоколадом.
Фаншетта, убеждённая в том, что я вернулась ради неё одной, со времени моего возвращения не устаёт радоваться; возможно даже, её радость преувеличена. Я мало с ней играю. Ей не хватает прежних забав: я не вожу её на задних лапках, не хватаю за хвост, не связываю ей лапы попарно с криком: «А вот белый заяц! Он весит восемь ливров!» Я неизменно ласкова, охотно глажу её и уже не щиплюсь, не кусаю её за ушки… Фаншетта! Нельзя иметь всё сразу; вот, к примеру, я…
Кто там поднимается по ступеням крыльца? Думаю, это почтальон… Лишь бы не было писем от Рено!..
Мели уже принесла бы мне его письмо… А она всё не идёт. Я слушаю во все уши, напрягаю все свои чувства… Не идёт… Нет письма… Тем лучше! Пусть забудет и не мешает мне выбросить его из головы!..
Что означает этот вздох? Облегчение, в этом я ничуть не сомневаюсь. Однако вот уже мне страшно за успокоившуюся Клодину… Почему он не написал? Потому что я ему не отвечаю… А он боится вызвать моё неудовольствие… Или он написал и разорвал письмо… Пропустил почту… Он болен!
Я вскакиваю, оттолкнув ощетинившуюся кошку; она мигает глазами: не успела проснуться. От этого резкого движения я прихожу в чувство, мне становится стыдно…
Мели такая медлительная… Должно быть, положила письмо в кухне на край стола, рядом с маслом, которое приносят обёрнутым в два свекольных листа с черешками… Письмо может замаслиться… Я хватаюсь за шнур и звоню изо всех сил, словно в церковный колокол.
– Принести горячей воды, душенька?
– Да, чёрт побери… Скажи, Мели, почтальон ничего для меня не приносил?
– Нет, ангел мой. – Её выцветшие голубые глаза смеются, она игриво замечает: – Ага! Соскучилась по своему муженьку, молодая жена? Не терпится!..
Она выходит хихикая. Я отворачиваюсь от зеркала, лишь бы не видеть собственное жалкое лицо…
Собравшись с духом, поднимаюсь следом за Фаншеттой на чердак, где я не раз находила убежище, когда надолго заряжал дождь. На чердаке просторно и сумрачно, на деревянных роликах сушилки развешаны простыни; в одном углу навалена целая гора попорченных мышами книг; старинный стул, продавленный и без одной ноги, ждёт, когда на него сядет призрак… В огромной ивовой корзине обрывки обоев времён Реставрации: на пронзительно-жёлтом фоне в лиловую полоску – зелёная решётка, увитая сложным растениями, а над ними порхают невероятные птицы цвета зелёной тыквы… Всё это – вперемешку с останками старого гербария; я любовалась (пока не испортила гербарий) хрупкими островами редких растений, неведомо откуда взявшихся… Однако кое-что от гербария осталось, и я с наслаждением вдыхаю сладковатый аптечный запах застарелой пыли, заплесневелой бумаги, высохших растений и цветков липы, которые были собраны на прошлой неделе и теперь сохнут на расстеленной белой простыне… Я поднимаю голову, и в высоком слуховом окне, как в раме, предстаёт передо мной давно знакомый далекий и законченный пейзаж: слева – лес, сбегающий луг, красная крыша в углу… Композиция тщательно продумана, картинка простенькая, но прелестная.
Внизу звонят… Я слушаю, как хлопают двери, доносятся неясные голоса, – похоже, будто переносят что-то тяжёлое… Бедная измученная Клодина! Совсем немного нужно теперь для того, чтобы тебя взволновать!.. Не могу больше терпеть – лучше спущусь в кухню.
– Где тебя носило, душа моя? Я пошла было тебя искать, а потом решила, что ты опять куда-нибудь умотала… Господин Рено прислал твой чемодан. Рака-лен отнёс его в твою комнату по маленькой лестнице.
При виде огромного чемодана телячьей кожи я мрачнею и чувствую раздражение, словно передо мной – вражеский лазутчик… На одной из стенок ещё осталась огромная красная наклейка с белыми буквами: «ОТЕЛЬ БЕРГ».
Она сохранилась со времени нашего свадебного путешествия… Я попросила оставить эту наклейку; благодаря ей чемодан виден издалека, это удобно… В отеле «Берг»… Тогда всё время шёл дождь, мы так ни разу и не вышли… Я с ненавистью отбрасываю крышку, словно хотела бы избавиться от дорогого и вместе с тем мучительного воспоминания и задушить замаячившую передо мной надежду…
На первый взгляд кажется, что горничная вроде бы ни чего не забыла. Горничная… Здесь поработали не её руки, другие… Между летними рубашками и тонким свежевыглаженным бельём, перевязанным ленточкой, не горничная положила небольшой зелёный футляр… Рубин, подаренный мне Рено, прозрачный, кроваво-красный, похож на дорогое сладкое вино… Я протягиваю руку… – нет, нет, пусть полежит пока в своём зелёном футлярчике!
Во внутреннем отделении уложены мои платья: плоские корсажи, обвисшие рукава – три простеньких платья, которые я могу оставить здесь. Но оставлю ли я и эту старинную шкатулочку золочёного серебра, которую подарил мне тоже он, как рубин, как и всё, что у меня есть. В неё насыпали моих любимых шоколадных конфет, тающих во рту… Рено, злой мальчишка, если бы вы знали, как горьки эти конфеты, омытые моими слезами…
Теперь я долго собираюсь с духом, прежде чем взяться за следующую вещь; в каждой складке притаилось прошлое; там подстерегает нежная и умоляющая забота того, кто предал меня… Всюду чувствуется его рука; он долго гладил это сложенное бельё, завязывал бантики на этих пакетах…
Взгляд у меня затуманился, я не спешу опустошить эту святыню…
Я бы хотела, чтобы время остановилось! На самом дне, в одной из сафьяновых туфелек без задника спряталось свёрнутое в трубочку письмо. Я знаю, что прочту его… однако меня охватывает озноб при виде этого запечатанного письма! До чего неприятно оно хрустнуло в моих дрожащих пальцах! Надо его прочесть, хотя бы только затем, чтобы прекратить этот отвратительный хруст…
Моя обожаемая девочка! Посылаю тебе всё, что у меня осталось твоего, всё, что ещё хранило здесь твой запах; ты словно была здесь, рядом. Любимая! Ты же веришь, что у каждой вещи есть своя душа: я надеюсь, что эти вещи расскажут тебе обо мне без злобы. Помнишь ли ты меня, Клодина? Я совершенно один и смертельно скучаю. Верни мне – не теперь, позже, если захочешь – не жену, а только мою дорогую доченьку, которую ты увезла с собой. Моё сердце рвётся от тоски при мысли, что твоё бледное напряжённое личико улыбается твоему отцу, а мне остаётся лишь жестокое лицо Марселя. Умоляю тебя, вспомни, когда тебе будет не так грустно, что одна-единственная строчка, написанная твоей рукой, будет мне большим утешением и надеждой…
– Куда это ты собралась? Обед уже на столе.
– Тем хуже для него. Я обедать не буду. Скажи папе… что хочешь, что я иду гулять к Перепелиной горе… Приду не раньше вечера.
Продолжая говорить, я лихорадочно укладываю в небольшую корзинку горбушку от каравая с трещинкой, яблоки этого урожая, ножку цыплёнка, которую я стянула с поданного к обеду блюда… Разумеется, я не буду здесь обедать! Чтобы разобраться в своих чувствах, я должна посидеть в лесной тени, словно прося совета у прекрасных деревьев, чарующих игрой света и тени в их густых кронах…
Не обращая внимания на палящее солнце, я иду не останавливаясь по неширокой Вримской дороге, похожей скорее на канаву или песчаное русло высохшей реки. У меня из-под ног шарахаются в разные стороны изумрудные ящерицы, такие пугливые, что мне ни разу не удалось поймать ни одной из них; надо мной вьётся целая туча обыкновенных бежево-коричневых бабочек. Но вот пролетает, делая зигзаги, траурница, она почти касается изгороди, словно ей не дают подняться выше тяжёлые крылья коричневого бархата… Вдалеке тонкий волнистый след словно вдавлен в песок на дороге: там прополз уж, чёрный и блестящий. Может быть, он держал в своём плоском черепашьем ротике зелёные лапки ещё живой лягушки…
Я поминутно оборачиваюсь, чтобы посмотреть, как уменьшается на глазах сарацинская башня, увитая плющом, и разваливающийся замок. Хочу дойти до вон того небольшого домика лесничего; в сторожке ещё сто лет назад провалился пол первого и единственного этажа, лишился он и окон, дверей, названия. Теперь здешние жители зовут его так: «неболь-шой-домик-стены-которого-исписаны-гадостями». Вот так. И это правда: никогда ещё я не видела столько непристойных слов, грубых и наивных, – нацарапанных, написанных углём, сопровождённых рисунками, которые вырезаны ножом или нарисованы мелом, – вдоль, поперёк, наискосок через все стены. Но мне не нужен этот шестиугольный домишко, куда приходят по воскресеньям банды задиристых парней и девиц… Мне нужен лес, который охраняла когда-то эта сторожка, – лес, нетронутый подгулявшей молодёжью, потому что он слишком густой, слишком мрачный, перерезанный канавами, которые поросли папоротником…
Я проголодалась. Тревожные мысли отступили. Я ем, словно дровосек, поставив корзинку на колени, испытываю огромное наслаждение оттого, что просто живу, радуюсь вкусу хрустящего хлеба, и яблока, подёрнутого белым налётом! Прекрасный пейзаж пробуждает во мне чувственность сродни той, что я переживаю, утоляя физический голод: эти высокие, как один, и мрачные деревья пахнут яблоком, этот свежий хлеб так же веселит, как крыша розовой черепицы, что проглядывает сквозь деревья…
Потом я ложусь на спину, скрестив руки на груди, и жду, когда придёт спасительное оцепенение.
В поле – ни души. Да и зачем здесь люди? На этих полях ничего не выращивают. Растёт трава, умирают деревья, дичь сама идёт в силки. Пастухи водят баранов вдоль кустарника, – и всё в этот час отдыхает вместе со мной. Цветущий куст ежевики обманчиво пахнет клубникой. Под низкой веткой корявого дуба я укрыта так же надёжно, как под козырьком дома… Я переползаю на свежую травку, но тут раздаётся шелест скомканной бумаги и отгоняет сон… Письмо от Рено бьётся у меня в корсаже, письмо умоляет…