Текст книги "Ангел мой"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Ангел повернулся и посмотрел в начало улицы.
– Вы больше ничего не желаете, господин Пелу? Наверно, вышли прогуляться? Такой прекрасный день…
– Больше ничего. Спасибо, Эрнест, до свидания.
– Всегда в вашем распоряжении, господин Пелу. Ангел дошёл до площади Виктора Гюго, вертя в руках свою трость. Он два раза споткнулся и чуть не упал, точь-в-точь как бывает, когда человеку кажется, будто кто-то упорно смотрит ему в спину. Дойдя до балюстрады метро, он, облокотившись, стал смотреть вниз на розово-чёрную тень подземелья и вдруг почувствовал, что умирает от усталости. Когда он выпрямился, на площади уже зажглись фонари и ночь окутала город голубым светом.
– Нет, так дальше продолжаться не может… Я болен!
Он как бы очнулся от глубокого забытья и с трудом возвращался к жизни. Наконец он нашёл подходящие слова и постарался подбодрить себя:
– Ну-ну! Довольно, чёрт побери! Младший Пелу, вы совсем свихнулись, друг мой. Вам не кажется, что пора возвращаться домой?
Это последнее слово воскресило в нём картину, которая успела уже поблёкнуть за последний час: квадратная комната, его бывшая детская, встревоженная молодая женщина возле окна и Шарлотта Пелу, размягчённая выпитым мартини…
– Ну уж нет! – сказал он громко. – Нет… С этим покончено.
Он поднял вверх свою трость, остановилось такси.
– В ресторан… гм… в ресторан «Голубой дракон».
Под звуки скрипки он пересёк гриль-бар, залитый резким электрическим светом, который показался ему весьма бодрящим. Один из метрдотелей узнал его, и Ангел пожал ему руку. Навстречу ему поднялся высокий молодой человек с впалыми щеками – Ангел радостно приветствовал его:
– А-а, Десмон! Мне так хотелось с тобой повидаться! Какая удача!
На столе, за который они сели, стояла ваза с розовыми гвоздиками. С соседнего стола Ангела приветствовала некая девица: она махала ему ручкой и кивала головой, сотрясая огромную эгретку.
– Это девица по прозвищу Малышка, – сообщил Ангелу виконт Десмон.
Ангел не помнил никакой Малышки, но улыбнулся огромной эгретке и, не вставая, коснулся веером-рекламой маленькой ручки. Потом с видом завоевателя смерил взглядом незнакомую пару, сидевшую неподалёку от его стола, потому что женщина при одном только виде Ангела сразу забыла о еде.
– Тебе не кажется, что этот тип похож на рогоносца?
Шепча эти слова, Ангел наклонился к самому уху приятеля, и глаза его светились радостью, точно половодьем слёз.
– Что ты пьёшь, с тех пор как женат? – спросил Десмон. – Настой ромашки?
– «Поммери», – ответил Ангел.
– А до «Поммери»?
– «Поммери», до и после.
И, раздув ноздри, он попытался оживить в памяти окутанное ароматом роз шипение старого шампанского 1889 года, которое Леа берегла специально для него…
Он заказал себе обед во вкусе эмансипированной модистки: холодную рыбу с порто, жареную дичь и горячее суфле с кислым красным мороженым внутри.
– Привет! – крикнула Малышка, махая розовой гвоздикой.
– Привет! – отвечал Ангел, поднимая свою рюмку. На английских стенных часах пробило восемь.
– Чёрт возьми, – проворчал Ангел. – Десмон, ты не можешь позвонить для меня по телефону?
Бледные глаза Десмона выжидающе уставились на Ангела.
– Звони: Баграм семнадцать – ноль восемь, попроси к телефону мою матушку, скажи ей, что мы с тобой обедаем вместе.
– А если к телефону подойдёт госпожа Пелу-младшая?
– Скажи ей то же самое. Как видишь, я пользуюсь полной свободой. Я хорошо её воспитал.
Ангел много пил и ел, изо всех сил стараясь выглядеть серьёзным и равнодушным. Но как только в зале раздавались взрыв смеха, звон рюмок или звуки вальса, он приходил в полный восторг. Деревянные стены, отливающие синевой, напоминали ему Ривьеру в полуденный зной, когда море кажется почти чёрным вокруг отражающихся в нём солнечных бликов. Он позабыл свою обычную холодность и принялся обстреливать темноволосую даму, сидящую напротив него, профессиональными взглядами, от которых та дрожала всем телом.
– А как Леа? – внезапно спросил Десмон. Ангел не вздрогнул, он как раз думал о Леа.
– Леа? Она на юге.
– У тебя с ней всё кончено?
Ангел засунул большой палец в пройму жилета.
– Разумеется! Мы прекрасно расстались, лучшими друзьями. Не могло же это длиться всю жизнь. Ох, старик, какая прелестная умная женщина… Прямо-таки выдающаяся женщина! Впрочем, ты ведь знал её. Такая широта взглядов… Признаюсь тебе, мой дорогой, если бы не разница в возрасте… Но куда от неё денешься, от этой разницы…
– Конечно, конечно, – перебил его Десмон.
Этот молодой человек с бесцветными глазами, досконально изучив тяжёлую и трудную работу прихлебателя, не смог сдержать любопытства и теперь упрекал себя, считая, что поступил опрометчиво. Но Ангел, хотя и отличался большой осторожностью, продолжал говорить о Леа, тем более что он слегка захмелел. Он говорил весьма разумно, его речи были проникнуты здравым смыслом доброго семьянина. Он превозносил брак, но и отдавал должное заслугам Леа. Он воспевал мягкую покорность своей молодой жены, чтобы иметь возможность покритиковать решительный характер Леа: «Ты не представляешь себе, что это за негодница, всегда себе на уме!» Он продолжал свои откровения и дошёл в отношении Леа даже до резкости и дерзости. И говоря о ней всякие глупости, прикрывая дурацкими словами свою недозволенную любовь, он наслаждался редким счастьем просто без страха говорить о ней. Ещё немного, и он облил бы её грязью, славя в своём сердце само воспоминание о ней, её нежное, лёгкое имя, которое вот уже полгода стало для него запретным, весь её милосердный облик:
Леа – склонённую над ним, Леа – с двумя-тремя глубокими непоправимыми морщинами, Леа – прекрасную, Леа – потерянную для него, но, увы, такую близкую…
Часам к одиннадцати они собрались уходить, тем более что ресторан уже почти опустел. Только за соседним столиком ещё сидела Малышка: писала письма и требовала бланки пневматической почты. Она подняла к друзьям своё беззащитное лицо, похожее на мордочку белого барашка:
– Что ж, мы даже не попрощаемся?
– Прощайте, – согласно кивнул Ангел.
Чтобы выразить своё восхищение Ангелом, Малышка призвала в свидетели подругу:
– Ты только посмотри на него! Да ещё и денег куры не клюют! Бывают же такие счастливчики, у которых есть всё!
Но Ангел предложил ей всего лишь открытый портсигар, и она перешла на язвительный тон:
– Да, у них есть всё, но они предпочитают этим не пользоваться… Возвращайся к мамочке, моя лапочка!
– Я как раз хотел попросить… – сказал Ангел Десмону, когда они вышли на улицу. – Хотел попросить тебя… Подожди, сначала выберемся из этой толчеи…
На улицах было много народу, никто не спешил домой в этот тёплый влажный вечер. Но на бульваре, сразу за улицей Комартена, после окончания спектаклей должно было начаться настоящее столпотворение. Ангел взял своего друга под руку:
– Так вот, Десмон… мне бы хотелось, чтобы ты ещё раз позвонил по телефону.
– Опять? – остановился Десмон.
– Да, позвони: Ваграм…
– Семнадцать – ноль восемь…
– Обожаю тебя. Скажешь, что мне стало плохо у тебя… Где ты сейчас живёшь?
– В гостинице «Моррис».
– Прекрасно… Скажи, что я вернусь завтра утром и что ты сейчас дашь мне выпить мяты… Иди, старик. На вот, возьми, дай это мальчишке в кафе, а можешь оставить себе. Возвращайся поскорей. Я буду ждать тебя на террасе «Вебер».
Высокий молодой человек, услужливый и надменный, ушёл, смяв бумажки в кармане и не позволив себе сделать ни одного замечания.
По возвращении он нашёл Ангела за нетронутым оранжадом, в котором тот, казалось, читал свою судьбу.
– А-а, это ты, Десмон! Кто тебе ответил?
– Женщина, – лаконично сказал посланник.
– Которая?
– Не знаю.
– Что она тебе сказала?
– Что всё в порядке.
– Каким тоном?
– Точно таким, каким я тебе это передаю.
– Хорошо, спасибо.
«Это была Эдме», – подумал Ангел. Они шли в направлении площади Согласия, Ангел снова взял Десмона под руку. Он не решался признаться, что чувствует себя очень уставшим.
– Куда ты направляешься? – спросил Десмон.
– Ах, старина, – вздохнул Ангел с благодарностью, – в «Моррис», и сейчас же. Я при последнем издыхании.
Десмон потерял всю свою невозмутимость:
– Как? Так это правда? Мы едем в «Моррис»? А что ты будешь там делать? Давай без шуток, а? Ты же не хочешь…
– Я буду спать, – отвечал Ангел. И он закрыл глаза, точно вот-вот упадёт, потом снова открыл их. – Спать и только спать, ты понял?
И он изо всех сил сжал руку друга.
– Поехали, – ответил Десмон.
Через десять минут они были в «Моррисе». Голубизна и слоновая кость спальни и фальшивый ампир маленькой гостиной улыбнулись Ангелу, как старые друзья. Он принял ванну, надел шёлковую рубашку Десмона, которая оказалась ему немного узковата, лёг в постель и, устроившись между двух мягких подушек, погрузился в безоблачное счастье, в свинцовый беспробудный сон, защитивший его от всего на свете.
С тех пор потекли позорные для Ангела дни, которым он вёл счёт: «Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Как только пройдет три недели, я вернусь в Нёйи». Но он не возвращался. Он довольно здраво смотрел на создавшуюся ситуацию, с которой был уже не в силах справиться. Иногда ночью или утром он тешил себя тем, что через несколько часов сумеет преодолеть свою трусость. «Так у меня больше нет сил? Позвольте, позвольте… Сил у меня хватит. Они вернутся ко мне. Даю руку на отсечение, ровно в двенадцать я буду завтракать в столовой на бульваре Инкерман. Ещё час-другой, и…» Но в двенадцать часов дня он оказывался в ванной или за рулём автомобиля рядом с Десмоном.
Всякий раз во время еды он проникался оптимизмом по поводу своей брачной жизни, с ним будто случался приступ лихорадки. Садясь за холостяцкий стол напротив Десмона, он словно видел рядом Эдме и думал про себя о своей молодой жене с глубоким уважением: «Какая же она милая, эта малышка! Такие прелестные женщины встречаются нечасто. Ни слова, ни единой жалобы! Я уж постараюсь подобрать ей подходящий браслет, когда соберусь возвращаться. И даже мамаша не смогла её испортить. Мне даже трудно представить себе, что её мать – Мари-Лор». Но однажды в гриль-баре «Морриса» при виде зелёного платья с воротником из шиншиллы, похожего на одно из платьев Эдме, он впал в самый настоящий ужас.
Десмон находил жизнь прекрасной и даже немножко растолстел. Он проявлял свою агрессивность, лишь когда Ангел на его предложение посетить «сногсшибательную англичанку, порочную до мозга костей», или «индийского принца и его дворец опиумных грёз» отвечал категорическим отказом или соглашался с плохо скрытым презрением. Десмон совсем перестал понимать Ангела, но Ангел платил, и платил щедрее, чем в самые лучшие дни их бурной юности. Однажды ночью они опять встретили светловолосую Малышку у её подруги, невыразительное имя которой почему-то ни у кого не удерживалось в памяти: «Эта, как бишь её зовут… да вы знаете… подружка Малышки…»
Подружка курила и от всего сердца угощала окружающих. Её скромное жилище уже с порога встречало гостей сложным ароматом газовой горелки и остывшего опиумного дыма. Она притягивала сердца слезливой сердечностью и своей постоянной готовностью предаться грусти, что было вовсе не так уж и безобидно. Десмона она называла «большим отчаявшимся ребёнком», а Ангела – «красавцем, у которого есть всё, но который от этого только ещё несчастнее». Но Ангел опиума не курил, на коробку с кокаином смотрел с явным отвращением, точно кот, которому хотят поставить клистир, и однажды целую ночь просидел на циновке, прислонясь к стенке, между заснувшим Десмоном и Подружкой, которая беспрерывно курила. Всю эту ночь он с благоразумным видом вдыхал запах, который заглушает голод и жажду, и казался совершенно счастливым, частенько бросая пристальный вопрошающий взгляд на увядшую шею Подружки, красноватую и пористую, где поблёскивало ожерелье из фальшивых жемчужин.
В какой-то момент Ангел протянул руку, погладил кончиками пальцев подкрашенные хной волосы на затылке Подружки и взвесил в руке большие жемчужины, полные и лёгкие, потом сразу отдёрнул руку и нервно вздрогнул, словно случайно зацепил ногтем расползающийся шёлк. Вскоре после этого он встал и ушёл.
– Тебе ещё не надоело есть и пить по забегаловкам? – спросил как-то Десмон у Ангела. – Женщинами ты вроде не интересуешься. А эта гостиница, где то и дело хлопают двери? И ночные рестораны? И зачем только мы колесим из Парижа в Руан, из Парижа в Компьень, из Парижа в Виль д'Авре… Почему бы нам с тобой не махнуть на Ривьеру? Говорят, в декабре и январе там делать нечего, но зато март и апрель – как раз самый шикарный сезон…
– Нет, – сказал Ангел.
– Нет так нет.
Ангел смягчился, но лишь внешне, и постарался напустить на себя вид, который Леа раньше называла «физиономией просвещённого любителя».
– Дорогой мой… ты не понимаешь, как хорош Париж в это время. Эта нерешительная весна, которая никак не может расправить крылья, этот ласковый свет… В то время как Ривьера – это сама банальность… Нет, как хочешь, но мне здесь нравится.
Десмон чуть было не утратил всё своё лакейское терпение:
– Ясно, к тому же не исключено, что тебя держат здесь и бракоразводные дела…
Чувствительные ноздри Ангела побелели:
– Если ты спелся с адвокатом, тебе придётся разочаровать его. Никакого развода не будет!
– Дорогой мой!.. – запротестовал Десмон, принимая оскорблённый вид. – Ты довольно странно обращаешься с другом детства, который в любой ситуации…
Ангел не слушал его. Он направил на Десмона свой похудевший подбородок и поджал губы, как настоящий скупердяй. Впервые при нём чужой человек осмелился распоряжаться его добром.
Ангел размышлял. Развод? Такая мысль не раз приходила ему в голову и днём и ночью, и тогда развод означал для него свободу, что-то вроде вновь обретённого детства, а возможно, и нечто большее… Но когда это слово было произнесено нарочито гнусавым голосом виконта Десмона, он вдруг воочию представил себе, к каким последствиям всё это может привести: Эдме, покидающая их дом в Нёйи, Эдме в своей спортивной шляпке и в длинной вуалетке уверенным шагом направляется к незнакомому дому, в котором живёт незнакомый мужчина. «Конечно, в таком случае всё бы устроилось», – признавал Ангел, истинное дитя богемы. Но в то же время другой Ангел, на удивление щепетильный, отчаянно сопротивлялся: «Это совершенно недопустимо!» Картина перед его глазами прояснилась, стала цветной, пришла в движение. Ангел услышал низкий и мелодичный скрип калитки и увидел уже по другую её сторону голую ручку, а на ней – кольцо с сероватой жемчужиной и перстень с бриллиантом.
– Прощай! – махала ему маленькая ручка. Ангел вскочил, откинув стул в сторону.
«Всё это моё! Женщина, дом, кольца – всё это моё!»
Он не сказал этого вслух, но на лице его отразилась такая необузданная ярость, что Десмон уже не сомневался: пробил последний час его благополучия. Ангел пожалел его, но не по доброте душевной.
– Бедная киска, что, сдрейфил? Ах, это старое дворянство! Какое у нас сегодня число – семнадцатое?
– Да, а что?
– Семнадцатое марта. Можно сказать, весна. Как ты считаешь, Десмон, по-моему, тем, кто следит за модой, истинно элегантным людям, давно пора позаботиться о своём гардеробе к предстоящему сезону?
– Вообще-то ты прав.
– Значит, семнадцатое, Десмон!.. Ну что же, тогда всё в порядке. Сейчас мы с тобой купим браслет потяжелее для моей жены, огромный мундштук для мамаши Пелу и совсем маленькую булавочку для тебя!
Два или три раза у него было ошеломляющее предчувствие, что Леа вот-вот вернётся, что она уже вернулась, что ставни на втором этаже наконец распахнуты и видны нижние занавески густого розового цвета, сверху большие, кружевные, и золото зеркал… Прошло пятнадцатое апреля, а Леа всё не возвращалась. Несколько неприятных событий нарушили монотонное течение жизни Ангела. Во-первых, его навестила госпожа Пелу, которая чуть не лишилась чувств при виде своего исхудавшего сына с закрытым точно на замок ртом и бегающими глазами. Ещё он получил письмо от Эдме, письмо очень спокойное и удивительное, где она писала, что остаётся в Нёйи до «новых указаний», и передавала Ангелу наилучшие пожелания от госпожи де Ла Берш. Он решил, что она над ним смеётся, не знал, что ответить, и в конце концов выбросил это непонятное письмо, но в Нёйи не поехал. По мере того как апрель, зелёный и холодный, расцвеченный полуниями, тюльпанами, пучками гиацинтов и гроздями ракитника, наполнял Париж благоуханием, Ангел всё больше и больше мрачнел. Десмон – обруганный, затравленный, недовольный, но хорошо оплачиваемый, – получал задание то оградить Ангела от молодых женщин, претендующих на близкое знакомство, то от бестактных молодых людей, то собрать и тех и других, чтобы всей компанией поесть, выпить и повеселиться на Монмартре, в ресторанах Булонского леса и забегаловках на левом берегу Сены.
Как-то ночью к Подружке, которая оказалась одна и оплакивала страшное предательство своей подруги Малышки, вдруг заявился молодой человек с демоническими бровями, заострёнными у висков. Он потребовал «воды похолодней», ибо изнемогал от жажды, и его красивый страдающий рот иссушал какой-то тайный жар. Он не выразил ни малейшего интереса ни к страданиям Подружки, ни к лаковому подносу с трубкой, который она всё подталкивала поближе к нему. Он согласился лишь на место на циновке, молчание и полумрак и просидел так до рассвета, боясь сделать лишнее движение, словно боясь потревожить незажившую рану. На рассвете он спросил у Подружки: «Почему на тебе сегодня нет твоего жемчужного ожерелья – знаешь, того, с крупными жемчужинами?» – и ушёл, вежливо откланявшись.
Он как-то незаметно пристрастился гулять по ночам в одиночестве. Быстрым широким шагом он шёл к совершенно определённой, но недостижимой цели. Ангел исчезал сразу после полуночи, и Десмон уже только утром находил его в кровати: он спал на животе, закрыв голову руками, в позе несчастного ребёнка.
– Слава Богу! Живой! – вздыхал Десмон с облегчением. – С этим типчиком можно ждать чего угодно…
Как-то раз во время такой ночной прогулки, когда Ангел по обыкновению шёл, широко раскрытыми глазами вглядываясь в темноту, он свернул на улицу Бюжо, потому что не успел за день исполнить ставший привычным для него ритуал. Как маньяки, которые не могут уснуть, не коснувшись трижды дверной ручки, он проходил вдоль ограды, касался указательным пальцем кнопки звонка, тихо, насмешливым тоном говорил: «Эй, кто там?..» – и после этого удалялся.
Но однажды ночью, той самой ночью, возле ограды он вдруг почувствовал сильнейший толчок прямо в сердце: фонарь сиял над крыльцом, как бледная луна, из распахнутой двери чёрного хода падал свет на мостовую, и ручейки света текли из окон второго этажа, просачиваясь сквозь частый гребень ставень. Ангел прислонился к первому попавшемуся дереву и опустил голову.
– Не верю, – сказал он. – Сейчас я подниму глаза, и всё опять утонет в темноте.
Он поднял глаза, услышав голос Эрнеста:
– Завтра к девяти часам утра, сударыня, мы вместе с Марселем поднимем большой чёрный чемодан, – кричал он из коридора.
Ангел поспешно повернулся и бегом бросился к улице Булонского леса, где рухнул на скамейку. Тёмно-пурпурный с электрическим ободком фонарь плясал перед его глазами на фоне ещё совершенно чёрных и тощих деревьев. Он схватился рукой за сердце и глубоко вздохнул. Ночь пахла расцветающей сиренью. Он швырнул свою шляпу, расстегнул пальто, откинулся на спинку скамейки, вытянул ноги, и его открытые ладони безвольно опустились вниз.
– Боже, – сказал он совсем тихо, – это и есть счастье?.. Я не знал.
Он успел почувствовать и жалость, и презрение к себе за всё то, что не испытал в течение своей жалкой жизни – жизни богатого молодого человека с маленьким сердцем; потом он вообще перестал о чём-либо думать, может, на мгновение, а может, и на час. А потом ему показалось, что у него больше нет никаких желаний и даже к Леа он больше не хочет идти.
Только когда он задрожал от холода и услышал, как запели дрозды, возвещая рассвет, он поднялся, лёгкий, слегка пошатывающийся, и пошёл по дороге к гостинице «Моррис», не заходя на улицу Бюжо. Он потягивался, дышал полной грудью и был полон любви к ближнему. «Вот теперь, – вздыхал он, словно изгнав из себя злых духов, – теперь… Ах! Теперь я буду так нежен с женой…»
В восемь часов утра Ангел был уже на ногах и даже успел побриться и одеться и в нетерпении стал будить Десмона, на которого просто страшно было смотреть, такой он был бледный, да ещё опухший со сна, точно утопленник.
– Десмон! Эй, Десмон!.. Хватит спать! Ты такой страшный, когда спишь!
Десмон сел и посмотрел на своего друга глазами цвета мутной воды. Он сознательно делал вид, будто никак не может проснуться, чтобы повнимательней присмотреться к Ангелу, одетому во всё голубое, торжественному и великолепному, бледному под слоем бархатистой пудры, излишек которой был ловко удалён с лица. Десмон до сих пор ещё страдал из-за своего жеманного уродства, завидуя красоте Ангела. Он изобразил долгий зевок. «Что такое приключилось? – спрашивал он себя, зевая. – Этот кретин стал ещё красивее, чем вчера. Главное – ресницы, какие же у него ресницы!..» Он рассматривал блестящие и густые ресницы Ангела и тень, которую они отбрасывали на тёмные зрачки и на голубоватые белки глаз. Десмон заметил и то, что надменно изогнутый рот в то утро был чуть приоткрыт, влажен, полон какой-то новой жизни и как-то неровно дышал, словно после наспех полученного наслаждения.
Потом он постарался изгнать зависть из своих душевных забот и спросил Ангела тоном человека, уставшего проявлять снисхождение:
– Можно узнать, ты уходишь или только что пришёл?
– Я ухожу, – сказал Ангел. – Не заботься обо мне.
Я пройдусь по магазинам. Зайду к цветочнику. К ювелиру, к матери, к жене, и…
– Не забудь посетить нунция, – подсказал Десмон.
– Не учи меня жить, – отозвался Ангел. – Он получит от меня в подарок орхидеи.
Ангел редко отвечал на шутки и всегда встречал их холодно. Неожиданный, хоть и мрачный ответ сразу насторожил Десмона: он понял, что его друг находится в необычном состоянии. Он посмотрел на отражение Ангела в зеркале, заметил, как побелели его раздутые ноздри, отметил и его блуждающий взгляд и решился на самый что ни на есть невинный вопрос:
– Ну а к завтраку ты вернёшься? Эй, Ангел, я с тобой говорю. Завтракать мы будем вместе?
Ангел отрицательно покачал головой. Насвистывая, он с удовольствием разглядывал своё отражение в зеркале удлинённой формы, которое было ему вровень с талией, точь-в-точь как зеркало в комнате Леа, висевшее между двух окон. Возможно, очень и очень скоро в том, другом зеркале, что в массивной золотой раме, на розовом солнечном фоне появится его торс, голый или в небрежно накинутой шёлковой пижамной куртке, – отражение роскошного молодого человека, любимого, обласканного, который играет ожерельем и кольцами своей любовницы… «А вдруг в зеркале Леа уже отражается некий молодой человек?» Эта мысль пронзила его с такой остротой, что он, совершенно ошалев, почему-то решил, что кто-то высказал её вслух.
– Что ты сказал? – спросил он у Десмона.
– Я – ничего, – отвечал покорный друг с надутым видом. – Наверно, во дворе разговаривают.
Ангел вышел из спальни Десмона, хлопнув дверью, и отправился в свой номер. С проснувшейся улицы Риволи слышался мерный приглушённый гул, через открытое окно Ангел мог видеть весеннюю листву, твёрдую и прозрачную, как нефритовые пластинки в лучах солнца. Он закрыл окно и сел на маленькую, совершенно ненужную табуретку, которая занимала грустный угол у стены, между кроватью и дверью в ванную комнату.
– Да что же такое делается?.. – начал он тихим голосом.
И тут же замолчал. Он не понимал, почему за эти шесть с половиной месяцев он почти не думал о любовнике Леа.
«Я совсем потеряла голову», – было написано в письме Леа, которое благоговейно сохранила Шарлотта Пелу.
«Потеряла голову? – Ангел покачал головой. – Странно, я совсем не представляю её в такой роли. Ну какой мужчина может ей понравиться? Такой, как Патрон? Да уж скорее, чем кто-нибудь похожий на Десмона… Маленький напомаженный аргентинец? Вряд ли… И всё же…»
Он простодушно улыбнулся: «Ну кто ей может ещё понравиться, кроме меня?»
Мартовское солнце заволокло тучей, и в комнате стало темно.
Ангел упёрся головой в стену. «Нунун!.. Моя Нунун!.. Ты изменила мне? Это подло! Как ты могла так поступить со мной?»
Он растравлял себя словами и картинами, которые рисовал себе через силу, но без гнева. Он старался вспомнить утренние забавы у Леа, послеобеденные долгие и совершенно безмолвные минуты наслаждения – у Леа, прелестный зимний сон в тёплой кровати и в прохладной комнате – у Леа… И всякий раз в вишнёвом освещении, пылающем за занавесками, ему представлялся в объятиях Леа только один любовник – он сам, Ангел! Он вскочил, словно заново воскрес в порыве неожиданного прозрения:
– Всё очень просто! Если у меня не получается увидеть возле неё кого-то другого, кроме меня, значит, никого другого и нет!
Он схватил телефон, уже начал набирать номер, потом осторожно положил трубку обратно:
– Без шуток!
Он вышел на улицу, держась очень прямо, расправив плечи. Сначала он отправился в своей открытой машине к ювелиру, где расчувствовался над маленькой тонкой диадемой – ярко-синие сапфиры в скромной стальной оправе. «Это так пойдёт к причёске Эдме!» С ней он и уехал. Потом купил цветы – пожалуй, чересчур пышные и церемонные. Поскольку было всего одиннадцать, он убил ещё с полчаса, шатаясь по городу, зашёл в банк, где взял деньги, полистал английские иллюстрированные журналы у журнального киоска, потом заглянул к торговцу восточным табаком и к своему парфюмеру. Наконец он снова сел в машину и, устроившись между букетом и перевязанными ленточками пакетами, бросил шофёру:
– Домой!
Шофёр с удивлением обернулся:
– Что?.. Что вы сказали, сударь?
– Я сказал – домой, на бульвар Инкерман. Вам что, нужен план Парижа?
Автомобиль покатил к Елисейским полям. Шофёр старательно крутил баранку, и его сосредоточенный взгляд, казалось, терялся в пропасти, что разделяла безвольного молодого человека прошлого месяца, молодого человека «мне всё равно» и «пропустим стаканчик, Антонен?» и господина Пелу-младшего, требовательного к персоналу и внимательного к расходу бензина.
«Господин Пелу-младший» откинулся на кожаную спинку сиденья, положил шляпу на колени и, подставив лицо ветру, изо всех сил старался ни о чём не думать. Он трусливо закрыл глаза, когда проезжал мимо ворот Дофин, чтобы не видеть поворот на улицу Бюжо, и поздравил себя с этим: «Какой же я молодец!»
На бульваре Инкерман шофёр дал гудок, чтобы открыли ворота, которые, повернувшись на петлях, издали долгий низкий, мелодичный звук. Засуетился консьерж в фуражке, послышался лай сторожевых псов, которые по запаху узнали вновь прибывшего и радостно приветствовали его. В прекрасном настроении, вдыхая зелёный аромат подстриженных газонов, Ангел вошёл в дом и хозяйским шагом направился к молодой женщине, которую он покинул три месяца тому назад, точь-в-точь как европейский моряк оставляет на другом конце земного шара жену-туземку.
Леа, кончив разбирать чемоданы и достав из последнего кипу фотографий, в сердцах отшвырнула их от себя подальше, на раскрытый секретер: «Господи! Какие ужасные люди! И не постеснялись мне это подарить. Наверно, думают, что я поставлю их портреты на камин в никелированной рамочке… Нет-нет, порвать это на мелкие кусочки и – в мусорную корзину…»
Леа встала и подошла к секретеру. Но прежде чем уничтожить фотографии, она бросила на них самый свирепый взгляд, на который только были способны её голубые глаза. Первая фотография была в виде открытки: на чёрном фоне крепкая женщина в прямом корсете прикрывала волосы тюлем, которым играл ветер. «Дорогой моей Леа на память о чудесных днях в Гетари! Анита.» Другая фотография была приклеена на шершавый картон: тут было запечатлено многочисленное и весьма мрачное семейство. Эдакая исправительная колония на прогулке, и во главе её, с воздетым тамбурином, красовалась в неловкой танцевальной позе приземистая надзирательница, напоминавшая дюжего хитроватого мясника.
«Нет, такое хранить нельзя», – решила Леа, ломая картон.
Ещё один снимок явил ей изображение двух престарелых провинциальных девиц, эксцентричных, крикливых и агрессивных: каждое утро они проводили на скамеечке на приморском бульваре и каждый вечер – за рюмочкой черносмородиновой настойки и квадратом шёлка, где вышивали чёрного кота, паука или жабу: «Нашей прелестной фее! От её подружек из Трайа, Микетты и Рикетты».
Леа поскорее уничтожила эти сувениры и вытерла лоб рукой.
«Всё это ужасно! Как все они похожи друг на друга – и те, что были до них, и те, что появятся позже!» Видно, такова её судьба. Рядом с ней неизменно вырастают, точно грибы, такие вот Шарлотты Пелу, баронессы де Ла Берш, Алдонса, которые когда-то были молоды и красивы, а теперь стали стары и уродливы и совершенно, совершенно, совершенно несносны…
Ей вдруг почудились словно всплывшие из недавнего прошлого голоса: они окликали её у дверей гостиницы, аукали издалека на пляже, и она опустила голову, точно рассерженный бодливый бычок.
Леа вернулась домой через полгода, немного похудевшая, отдохнувшая, но далеко не умиротворённая. Время от времени подбородок её нервно подёргивался и опускался к воротнику, случайно купленная краска зажгла в её волосах слишком красное пламя. Но кожа, прокалённая солнцем и морем, обрела деревенскую янтарную свежесть, и Леа спокойно могла обходиться без косметики. Правда, ей приходилось тщательно замаскировывать, а то и совсем прятать увядшую шею, всю в глубоких круговых морщинах, куда не смог проникнуть загар.
Она сидела и не торопилась вставать, наводя порядок на своём секретере и всё ещё надеясь, что сейчас помимо разных мелочей вернёт себе и свою былую активность, ту живость, с которой она обычно сновала по своему уютному дому.
– Ах, это путешествие! – вздохнула она. – Как я это выдержала? Это было так утомительно!
Тут она обнаружила, что кто-то разбил стекло на маленькой картинке Шаплена, где была изображена в розовых и серебристых тонах головка девушки, которую Леа находила прелестной, и, нахмурив брови, она скорчила какую-то новую, ворчливую гримасу.
«Интересно, откуда взялась огромная дырища в занавесках?.. Боюсь, это только начало… О чём только я думала, когда уезжала так надолго? И из-за кого, спрашивается?.. Как будто я не могла пережить горе здесь, в спокойной обстановке».
Она встала, чтобы позвонить Розе, и, подобрав сборки на своём пеньюаре, резко одёрнула себя: