Текст книги "Дуэт"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Ты помнишь также, что велел Амброджо ничего не предпринимать без моего ведома, не давать ни строчки рекламы в газеты, не обсудив со мной и без моего полуночного звонка тебе…
«Амброджо! – вдруг встрепенулся он. – Да-да, Амброджо! Как же это я почти не вспоминал о нём с утра? Этот Амброджо…»
Он не хотел перебивать Алису и всё же перебил:
– Обсудить с тобой, обсудить… А телефон на что?
Она заставляла себя говорить спокойно и деловито, то опуская глаза на сигарету, которую тушила, то вглядываясь сквозь свет лампы в лицо Мишеля.
– Вот именно – телефон, – вдруг нашлась она. – Однажды он с трудом узнал мой голос по телефону – в то утро мне прижигали горло, – и встревожился, а после обеда…
Она импровизировала без труда, успокаивающий ритм банальной лжи увлекал за собой. «Это неправда, – признавалась она себе, – но выдумка, очень близкая к правде».
– …А когда он увидел, в каком я состоянии, то сказал: «Как, вы не сообщили Арбеза, что у вас тридцать восемь и восемь? Да ведь это безумие! Бросайте всё! Здесь и делать-то почти нечего, я всё возьму на себя и каждый день буду вам давать отчёт о сборах в театре на площади Звезды и о репетициях "Золотого скарабея"»…Что?
– Я ничего не сказал, – ответил Мишель.
– А! Мне показалось… Теперь ты хоть немного представляешь себе ситуацию?
– Очень даже, – сказал Мишель. – Ты выздоравливаешь. Твоя комната, где всегда слишком жарко. Розовые простыни. Твоя слабость, взгляд сонной камбоджийки, которая слишком много курила… Этот парень из Ниццы приносит тебе розы и говорит с тобой о счетах на мотив: «Мой свирепый поцелуй…»
Он судорожно закашлялся, вынужден был встать, чтобы глотнуть полуостывшего липового отвара, и снова сел на диван. Алиса успела заметить, что лицо у него смятенное и озадаченное, а глаза налились кровью.
– Продолжай, я тебя слушаю.
Она тоже – передышки ради – выпила отвара, мозг её работал быстро и чётко. Над затихшими полями соловей-виртуоз начал свою ночную сюиту трелей, звучных флейтовых нот, вариаций на бесконечном дыхании, одиноких звуков, похожих на жемчужину, скатившуюся с влюблённой жабы. «Он тоже слышит, – поняла Алиса. – Он думает об этом. Думает о прошлой ночи. Будь осторожна».
Она ощутила второе дыхание, словно опытный пловец.
– Нет, – сказала она. – Всё было не так. Совсем не так. Я и сама вполне могла бы вообразить… то, что вообразил ты. Но этот парень…
Она остановилась – хотела проверить, стерпит ли Мишель, что она так называет Амброджо.
– …этот парень, когда я узнала его получше, оказался совсем не таким, как я думала. Да, представь себе. Он… тоньше, гораздо содержательнее, чем можно было подумать, он… увлекается массой всего такого, что меня когда-то занимало… Он музыкант… Поэтому мы с ним много разговаривали… Что?
– Я ничего не говорю, – ответил Мишель. – Я только смеюсь.
Она грустно взглянула ему в лицо, почти неразличимое в темноте.
– Мишель, прошу тебя… Я стараюсь как могу, вот и ты тоже постарайся быть искреннее, проще, иначе станет невозможным то, о чём ты меня просил и что я силюсь сделать. Тебе тоже приходилось болеть, и ты знаешь, что такое выздоровление, это состояние… неуверенности, головокружения от малейшей усталости, эта потребность в доверии и поддержке…
Она увидела, как среди сумрака поднялась его тонкая рука, и запнулась.
– Хотелось бы, – сказал он почти громко, – очень хотелось бы, чтобы ты не говорила о своём выздоровлении. Пропусти это. И расскажи остальное. Только остальное.
Она приняла этот мяч с лёгкостью хорошего игрока.
– А остального-то и нет! – воскликнула она. – Ты же не заставишь меня рассказывать во всех подробностях, как после долгой беседы наступает минута самозабвения – результат лихорадочного возбуждения в поздний час… свидетельство – да, пусть излишнее, и даже неуместное – доверия и дружбы, которая щедро раскрылась один раз и сочла бы бессовестным не раскрыться снова…
От непомерного усилия у неё покраснели глаза и скулы. Она встала, прошлась и уронила руки, громко жалуясь:
– Стыдно заставлять меня рассказывать… Стыдно… И это ничего не даст, ничего не поправит… Наоборот… Если ты думаешь, что я в глубине души смогу тебе это простить… теперь-то ты доволен, конечно же…
Она распахнула дверь в сад и вобрала в себя дыхание весенней ночи, до того совершенной, до того великолепно украшенной недвижными ароматами, неосязаемой влажностью, соловьиным пением и луной, что на глаза ей навернулись гневные слёзы: «Нет, это слишком глупо… Такая ночь! Испортить такую ночь, когда мы могли бы, укрывшись, посидеть на скамейке, поглядеть, как смещаются звёзды и заходит луна…»
Она вдруг по-настоящему оценила позднюю пору любви, безбурное время, когда любовное влечение упокаивается в сокровенных глубинах сердца, и обернулась, желая спасти всё то, чему грозила гибель. В тот же миг до неё дошло, что Мишель молчит. Он всё ещё полулежал на диване, опершись на локоть.
– Мишель!
– Да?
– Что с тобой?
– Со мной ничего.
Мужество покинуло её, она села.
– Можно узнать, о чём ты думаешь? Ты вынудил меня всё рассказать. Можем мы теперь рассчитывать на мир, на сносное существование?
– Хм! – пренебрежительно промолвил он, – ты не так уж много мне рассказала. Если не считать самого худшего…
– Какого худшего?
Он вскочил, оказавшись в освещённом пространстве, и стало видно, как изменилось и осунулось его лицо.
– Самого худшего. Ты даже не понимаешь, что худшее – это та самая… дружба, которая у тебя возникла с этим типом, те часы, когда вы с ним разговаривали – до того как переспать. Ей-же-ей, ты даже заговорила о «доверии». Ты сказала, будто этот тип любит то же, что и ты…
– Извини, пожалуйста! Не надо путать… Я, наверно, неточно выразилась…
– Молчи! – крикнул он во весь голос, стукнув кулаками по доске секретера совсем рядом с Алисой. Этот крик и жест, казалось, принесли ему облегчение. Алиса с трудом скрыла, как она довольна. «Не слишком-то рано он по-настоящему закричал. Если продолжать в таком тоне, то, может быть, мы всё уладим…» Секунду спустя она – как бы в испуге – подалась назад и подняла руки, защищая лицо.
Но он уже отстранился, голос снова стал ровным:
– Ах, моя бедная малышка… Тебе никогда не понять, что такое любовь мужчины, не понять, что для мужчины – измена. Тебе не понять, что мужчина простит, а может, и забудет плотскую связь, внезапный каприз чувств…
– На то есть причина, – сухо заметила она.
Он взглянул ей в лицо, уверенный в своём праве мужчины на мимолётные желания:
– Конечно, есть причина.
Он зашагал по комнате, засунув руки в карманы распахнутого халата, поводя плечами, как подобает человеку широких взглядов.
– Внезапное влечение… Наваждение… Убийственная жара… Чёрт возьми, наш брат знает, что это такое… Пусть, коли посмеет, первый бросит камень тот, кто…
Она смотрела на него, слушала, не говоря ни слова и вновь став безжалостной… «Что самое забавное – он думает, будто знает, что такое желание у женщины…» Она позволила себе беззвучно рассмеяться, пока он находился в тёмном пространстве между шкафами.
Вернувшись, он схватил её за руки выше локтей.
– Если бы ты, бедная моя девочка, призналась мне: «Знаешь, однажды вечером, в сумерках, на меня вдруг что-то нашло, в воздухе витало нечто такое…» Если б так, то я первый понял бы и простил тебя, бедная моя девочка…
Она резко высвободилась:
– Ещё раз назовёшь меня бедной девочкой – запущу в тебя чайником! – крикнула она. – И не спрашивай почему, а то я не знаю что сделаю!..
Она чувствовала себя разбитой, неспособной снова начать и выдержать борьбу…
– Пойду спать, – сказала она упавшим голосом. – Спать, спать… Ничего лучше ты мне предложить не можешь. Пойду спать. Спокойной ночи.
Она ушла, волоча за собой по полу красный шарф, словно пустой невод.
Когда он решился войти в спальню, Алиса, казалось, уже спала, повернувшись лицом к стене. Между шапкой чёрных волос и натянутым до подбородка одеялом Мишелю были видны только нежный изгиб её опущенных ресниц и бесшумно дышавшие необычной формы ноздри. Стоило ей закрыть по-западному серо-зелёные глаза – и лицо её уже целиком принадлежало Дальнему Востоку.
По нервной дрожи, которая охватила Мишеля, когда его тело коснулось холодных простыней, он определил, сколько времени провёл один, на диване, перечёркнутом лунным лучом. Он намеревался спать в библиотеке, несмотря на скребущуюся мышь, несмотря на когтистое насекомое, бьющееся в окно. Улёгшись, он приготовился страдать в неподвижности. Но его мучениям пока ещё недоставало ритма, размеренности и системы. Боль поминутно покидала его, уступая место мелким повседневным заботам: «Хотел попросить Виллемеца, чтобы он одолжил мне Канделера – объехать наши казино… Забыл написать Амброджо, чтобы он задержал печатание программ для театра на площади Звезды…» Вдруг он вспомнил: послезавтра его ждёт к обеду крансакский мэр, и ему стало тяжко и тошно.
Он потушил лампу, и сквозь решётчатые ставни в комнату вплыла арфа лунного света. Мишель повернул голову к кровати Алисы: «Неужели она спит? Даже не верится…» Он не доверял неподвижности её тела – она лежала на боку, подогнув колени, овеянная слабым ароматом, такая близкая, что можно было дотронуться. Он знал – и это много раз доставляло ему наслаждение, – что Алиса способна лежать без движения ночи напролёт. В ту пору, когда их любовь искала всевозможные виды сладостного самоотречения, Мишель мог целую ночь глядеть на свою молодую жену, лежавшую рядом, такую воздушную, с закрытыми глазами, и никогда не знал точно, спит она или нет… «Неужели она в самом деле может спать после такого дня?»
Ему казалось, что он испытывает боль, но то было всего лишь волнение, беспокойство, вызванное чрезмерной усталостью. Пытаясь нащупать между рёбрами место, где могла угнездиться и вызреть блуждающая боль, он старался не двигаться, избегать шума, какой производит в ночной тиши голый человек, ворочающийся под одеялом. Это ощущение неопределённости не отпускало его и во сне, ему всё снилось, будто он бодрствует и никак не может понять, притворяется Алиса или нет.
Когда он открыл глаза, кровать рядом была пуста, а разбудивший его резковатый бодрый голос доносился от окна и был обращён не к нему.
– Да, Шевестр, вот такие мы лентяи! Сейчас полдевятого, а муж, представьте себе, ещё спит! Что вы нам скажете хорошего? Приятные новости, как всегда?
Мишель окончательно проснулся, тяжёлые сны улетучились, и только какая-то тревога с неясными очертаниями плыла из дальнего далека ему навстречу. Сперва он дал этой тревоге облик и имя своего управляющего.
«Зря она шутит с Шевестром, – подумал он. – У него чувства юмора хватает только на то, чтобы играть со мной скверные шутки, вроде той истории с ипотекой…»
– Алиса! – глухо позвал он.
Она обернулась, отняв руки от подоконника, на который опиралась, вся голубая в длинном, до пят, одеянии из блёклого китайского шёлка, которое она называла халатом домашней хозяйки. И тут он понял свою ошибку. Его мукой, его болезнью, межрёберным спазмом, не дававшим ему дышать, была эта высокая женщина нежнейшей, блеклой от стирки голубизны, голубая, словно влажный просвет между облаками, где после ливня всходит первая звезда…
– Проснулся?
Она внесла в комнату малую толику смеха, который рассыпала из окна на улицу, и лукавого презрения, которое испытывала к Шевестру. Мишель не сразу разглядел, что у неё набухли нижние веки, и его внимание привлекли лишь оскорбительная молодость её тела и движений, шелковистая головка, напудренное лицо.
– Шевестр здесь, – сказала она многозначительно, словно предупреждала: «Не показывайся голым!»
В ответ он лишь яростно махнул рукой, приказывая закрыть окно. Но она не шелохнулась и продолжала в том же духе:
– Мишель, завтрак подан… Нет, Шевестр, не ждите моего мужа, мы сейчас умираем с голоду. Зайдите ближе к вечеру или перед обедом, мы будем дома. Хорошо, Шевестр, до встречи.
Мишель встал, подтянул пояс пижамы, нашёл свой утренний стакан воды, отбросил волосы назад, стараясь не подставлять лицо яркому свету.
– Я зашла позвать тебя, Мишель. Погода такая чудесная, и я велела накрыть завтрак на террасе Марию от этого чуть не хватил удар. Собрали мёд у пчёл, которых поселились под черепицей. Темноватый, но очень вкусный. Приходи.
И она ушла быстрым шагом, в туфлях на босу ногу, оставив его в трусливой нерешительности, охваченного потребностью повиноваться жене, как он делал всякий раз, когда речь шла о еде, питье или об уходе за ним. Он причесался, закусил губы, чтобы натянуть кожу щёк и казаться моложе, всмотрелся в красные прожилки глаз: «У нас только шесть лет разницы, как же получается, что она выглядит совсем молодой?»
Он вышел на террасу с таким видом, точно входил в зал суда, и сидящая за столом Алиса ещё издали с удивлением взглянула на его неестественно напряжённое лицо. Однако она поборола удивление и повернула кофейник и молочник ручками к нему.
– Хорошо спал? – осведомилась она.
– Спал.
На скатерть отбрасывали тень цветущие ветки катальпы, ещё без листьев. Отяжелевшая пчела неуклюже подлетела к кувшину с мёдом, и Мишель принялся отгонять её салфеткой. Но Алиса вытянула узкую руку, защищая пчелу.
– Не трогай её. Она есть хочет. Она трудится.
У Алисы вдруг выступили слёзы, и Мишель смотрел, как они дрожат в больших глазах цвета серебристой ивовой листвы. «Что за жизнь, – подумал он с мстительным чувством. – Каждое слово, каждый жест натыкается на что-то скрытое, надрывное, незажившее… Что её сейчас так растрогало? Эта сонная пчела? Что она «есть хочет»? Что она «трудится»?
Алиса уже оправилась от слабости, она намазывала грубый деревенский хлеб маслом и тёмным мёдом, восклицала: «Что за погода!» А зябкий Мишель запахивал на груди халат, говорил, что прохладный воздух похож на ванну с мятой. Первый кусок и первый глоток горячего вызвали у него животное удовольствие, которое он скрыл: нахмурил брови, не желая смотреть кругом – на голубую росу, чистое бледно-лазурное небо, барвинки, майскую розу, чьи цветы в тени казались красно-лиловыми. Алиса тихим голосом попыталась подбодрить его:
– Погляди: всё белое сейчас кажется голубым… Видел, ласточки летят к своим старым гнёздам? Чувствуешь, как сильно уже печёт солнце? Возьми ещё молока, я договорилась о трёх литрах в день – хоть купайся в нём…
Он кивал, мысленно негодуя, призывая себя в свидетели: «Поглядите на эту тварь… Ей всё сгодится. Воздух, розы, кофе с молоком. Всё ей сгодится – лишь бы забыть. Если бы я пошёл у неё на поводу…» Его рука, подносившая к губам первую за день, самую желанную сигарету, вяло опустилась, он прикрыл глаза: «Если бы я пошёл у неё на поводу, – вздохнул он, – ах, как счастлив мог бы я быть тогда…»
В доме раздался дребезжащий звонок, и опрятная до суровости Мария, казавшая ещё смуглее в белом переднике и наколке, появилась на пороге и крикнула:
– Мсье к телефону! Из Парижа!
Мишель положил салфетку и, не взглянув на жену, вышел из-за стола, а она, оставшись в одиночестве, перестала уминать масло в маслёнке, надевать колпак на сахарницу, закрывать мёд от муравьёв стеклянным кружком и застыла в напряжённом внимании. Но Мишель закрыл за собой тяжёлую старинную дверь, всю в кованых гвоздях. Так Алиса и сидела – неподвижно, опустив нижнюю губу, вытянув шею, и не сбросила с себя это двусмысленное обличье провинившейся камбоджийки до тех пор, пока не услышала, как Мишель прокричал громко и дружелюбно:
– Совершенно верно… на меньшую сумму не соглашаемся, договорились? Отлично. До свидания, старина… Благодарю… До свидания!
Небрежной походкой он вернулся на террасу, молча сел на своё место и устремил взгляд вдаль. Алиса пыталась определить, как всё разрешилось, но Мишель был непроницаем.
– Это был…
– Звонили из Парижа, – сказал Мишель, выдыхая дым.
– Я знаю!
– Зачем тогда спрашиваешь?
– Это был… Разве это был не Амброджо? Я слышала, ты говорил: «Благодарю… до свидания, старина…»
Солгать уже нельзя было, и он с вызовом ответил.
– Да, это был Амброджо. Кто же ещё, по-твоему? – А! Так это… Значит ты ему не… Что ты ему сказал? Он расценил это удивленное бормотание как признак растерянности.
– Сказал то, что мне надо было сказать, – ответил он резко и властно. – Он говорил со мной о делах, как ему и положено. А я дал указания.
Она изумлённо уставилась на мужа, рассматривая губы, глаза, седеющие кудрявые волосы, золотисто-коричневый шёлковый платок так, словно Мишель вышел из погреба, затянутого паутиной. Он стряхнул с себя тяготивший его взгляд серо-зелёных глаз, бросив:
– А ты что-то ещё подумала?
– А?.. Нет… Нет, конечно… Я, с твоего разрешения, унесу поднос… Мария, наверно, уже ушла в деревню…
Она проговорила это сбивчиво и унесла поднос чуть ли не бегом, будто спасалась от проливного дождя. «Он сказал ему «благодарю», он назвал его «старина», он крикнул ему "до свидания"»…
В буфетной она разбила чашку и порезала ладонь у основания большого пальца. Лизнула дрожащую руку, наслаждаясь тёплой солоноватой капелькой собственной крови, точно целительным снадобьем, которого не мог ей дать никто другой. Потом оперлась плечом о дверь буфетной и прижала руку к губам, повторяя, как проклятье: «Он назвал его «старина», он сказал ему "спасибо"…»
Это второе утро они провели довольно спокойно, щадя друг друга, и к обеду явились, как на урок, не представлявший для них трудности. Алисе удалось убедить мужа посетить мэра ещё до послезавтрашнего торжества, она рассуждала об общих интересах, связывающих поместье Крансак с местным муниципалитетом, о принципах добрососедства. Мишель одобрительно кивал, притворяясь, будто не помнит, что раньше, когда он беспокоился о судьбе родного Крансака, Алиса оставалась подчёркнуто равнодушной, как истая дочь богемы, и скрывала свой рассеянный взгляд за облаком табачного дыма. Зато Мария всё шире открывала глаза, чёрные с золотом, как вода потаённых горных источников, струящихся в неглубоких сланцевых впадинах. Впервые она восхищалась Алисой и в знак одобрения наклоняла голову, точно молодой бычок, впервые надевший ярмо.
Ставни в столовой были наполовину закрыты, и в ней ещё стоял запах недозрелых фруктов и навощённой исповедальни. Сияя в солнечном луче, повисшем над столом, руки Алисы и Мишеля орудовали ножами и вилками, разламывали хлеб. Алиса глядела на кокетливо отставленный мизинец мужа, а Мишель следил за движениями тонких проворных рук Алисы, за той тонкой рукой, которая написала Амброджо, которая открыла Амброджо дверь, не скрипнувшую на петлях… Рука, которая забралась в шевелюру мужчины, и то замирала, то судорожно сжималась, то сонно разжималась, в такт произносимым шёпотом чудовищным признаниям… Со своего тенистого берега он бдительно следил за этими сверкающими руками, моргал глазками терпеливого рыболова, но не забывал ни единой реплики своей роли.
– И вдобавок, – продолжала Алиса, – пока ты будешь у мэра, в гараже Бруша тебе могли бы вымыть машину.
– Думаешь? Если мы решим содержать машину в чистоте, что же это будет? Безумие и расточительность! Мария, твой муж может вымыть нашу таратайку?
Мария сложила твёрдые, как дерево руки, и возвела глаза к потолку:
– Мой муж? Можно подумать, вы его не знаете! Тут он или нет его, всегда получается, что всё на мне одной.
Мишель приподнял и снова уронил на стол холёную руку.
– Алиса, ты только послушай! Она просто уморительна!
– Она не уморительна, она прекрасно знает, что такое мужчина, – сказала Алиса.
Из рук Марии выскользнула тарелка, и Алисе показалось, что служанка побагровела до корней волос.
– Ой, мадам, до чего вы меня смутили, – извинилась Мария со своим звучным южным выговором.
– Разбей вот так же ещё сорок штук, и сделаешь карьеру в мюзик-холле, – пошутил Мишель.
– Ничего смешного тут нет. Ведь это могла быть какая-нибудь ценная тарелка, – строго заметила Мария. – Правда, мадам?
– У нас здесь нет ценных тарелок, Мария. Дайте нам кофе прямо сейчас, мсье, по-моему торопится…
– Что это с ней? – спросил Мишель, когда они остались одни. – Старая коза, видно, не в духе. Бьет посуду да ещё меня поддевает. И с чего ты взяла, будто я тороплюсь? В Крансаке у меня нет никаких дел, кроме отвратных.
Голос у него был ворчливый, и Алиса напряжённо вслушивалась в эту жалобу несправедливо наказанного ребёнка. «Он уловил что-то новое. Какое-то недовольство Марии. Робкую попытку осуждения. Вообще мне кажется, что иногда она находит его немножко вульгарным…»
Она проводила Мишеля до машины, помахала ему рукой и тут же выругала себя за это. «Наверно, это слишком. Я уже не знаю, что допустимо в наших отношениях, а что – нет… Что бы я сделала, если бы прислушивалась к себе?» Она подняла голову, словно вопрошая воздух, наполненный далёким гудением пчёл, глухим равномерным шумом, похожим на лихорадочное биение пульса весны. Напоённая недавним дождём, багровая земля на поверхности подсыхала и становилась розовой. За луговым клином и перелеском туман уже не висел над руслом невидимой реки.
«Что бы я сделала?.. Завтра он опять позвонит Амброджо, а потом ещё и ещё… Значит, мне бы надо предупредить Амброджо?… Нет, ни за что!»
Она невольно состроила физиономию недотроги. «Я же не переписываюсь с Амброджо! И потом, если я презираю Мишеля, это ещё ладно, но чтобы этот болван Амброджо узнал, насколько Мишель может быть… гм, терпелив, – ни за что!»
Гонимая этой нестерпимой мыслью, она дошла до самого края террасы, где росла сирень, и зарылась в неё лицом. Но сирень дожидалась вечера, готовясь наполнить воздух благоуханием. Алиса завернула рукав, подставила жгучему апрельскому солнцу белую руку, дотянулась до ветвей дикой яблони, покрытых красными и розовыми цветами: «В серой вазе эти три чудесные ветки будут…» Но вдруг ей расхотелось ломать их, и она отпустила ветку, пощадив цветы. «А ведь сегодня только второй день… Вчера у меня смелости было побольше. Но вчера он не звонил Амброджо, не называл его "старина"…»
Она попыталась взять себя в руки, рассуждать беспристрастно. «При всём при том мне вовсе не хочется, чтобы они осыпали друг друга тумаками или вызвали друг друга на дуэль из-за такого…» Подыскивая нужное слово, она, наконец, остановилась на «пустяке», но это не вызвало у неё и тени улыбки, и больше она не стремилась быть справедливой. Она собиралась начистить краны в туалетной комнате, потом передумала и решила рассчитать, сколько метров ткани пойдёт на занавески в столовой, но не взялась и за это. Не столько из лени, сколько из осторожности она замерла на пороге дома, измерила густоту сумрака, наполнявшего прихожую в этот полуденный час, и вернулась на террасу, не желая признаться самой себе, что этот плотный сумрак, вырастающий за порогом и ползущий по плиткам пола, нынче немного пугает её.
«Раньше я бы не испугалась. Раньше я пешком добралась бы до просёлочной дороги и у перекрёстка ждала бы Мишеля. Я бы села в машину, и мы бы съездили в Сарза-ле-О, "полюбоваться видом". Но сегодня…»
Она принесла и положила на обитый жестью столик перед резной каменной скамьёй бювар из пурпурного сафьяна, к которому прикасалась без чувства обиды. «А что, если написать Ласочке…» Не то чтобы Алиса предпочитала Ласочку Эрмине, а Эрмину – Коломбе, просто Ласочка передавала Коломбе или Эрмине редкие письма Алисы – по четыре, шесть, а то и десять страниц, наполненных нехитрыми новостями и шутками, памятными с детства.
«Ласочка моя,
представьте себе, все трое, что я пишу вам под открытым небом, сидя в туфлях на босу ногу, как в августе…»
Перед мысленным взором Алисы, заслоняя Кран-сак, возникла однокомнатная квартира в районе Вожирар… Она писала, и ей вдруг почудилось, будто она натолкнулась на маленький кабинетный рояль, стоявший почти вплотную к входной двери, на одноногий столик, заваленный нотной бумагой; она вдохнула въевшийся запах табака и не слишком тонких жасминовых духов. Цела ли ещё чёрная фарфоровая тарелка, полная окурков, которая гуляла от рояля к столу, от стола к подлокотнику широкого кресла?.. Поверх крансакских холмов она улыбнулась старому парижскому дому, укрылась под защитой воспоминаний, несказанных радостей верной дружбы, физического и духовного сродства, бесстыдной и непорочной привязанности друг к другу четырёх сестёр Эд, чей отец был учителем сольфеджио и фортепьяно. Единодушие близнецов, нежность, какую, вероятно, ощущают друг к другу животные, рождённые в один день из одного чрева, стремление бок о бок участвовать в битве жизни, неистовое желание выжить – вопреки голоду, вопреки болезни, привычка делить друг с другом все блага и все лишения – две шляпы на четверых, платья, надетые без рубашки, скудный рацион, который Ласочка окрестила «голливудской диетой»…
Алиса оглядывалась на прошедшую молодость с опасением, в нелёгком раздумье. Неужели ей предстоит вернуться к прежней жизни в этой захламлённой квартире, душной, кругом пожелтевшей от солнца и табачного дыма, под звуки рояля, сидя за которым Эрмина и Ласочка, два навеки безвестных композитора, с сигаретой в зубах, склонив голову на плечо, полузакрыв глаза, подбирали мелодии для оркестра и песни для кинофильмов?..
Цветок катальпы, покрутившись в воздухе, пролетел сквозь ожившую перед глазами картину с не знающим сносу роялем, вертящимся табуретом, – и опустился на незаконченное письмо…
«… как в августе. Мишу, как настоящий барин, ездит по гостям, а я пользуюсь его отсутствием, чтобы вместе с вами поваляться в нашем гнёздышке. Как дела с вертихвостьем? А пузо на цыпочках по-прежнему в своём репертуаре?»
Она вдруг бросила писать, ей стало стыдно. «Неужели мне больше нечего им сказать? Эти глупые детские выдумки, эти…» Но она знала, что Ласочка, хотя и рассмеётся по привычке, однако в глубине души вполне серьёзно воспримет этот пароль, преграждавший непосвящённым доступ к запретной поре их жизни. Эрмина, словно насекомое, ощупает воздух своими невидимыми усиками, прокашляется, выдыхая дым, и ответит ей издалека, как перекликаются пастухи на холмах, выпевая своё одиночество в протяжном речитативе: «Пузо на цыпочках опять снизило цены: сто пятьдесят за песню под названием "Чуть повыше", одно из тех утонченных произведений, которые возвышают душу и сочинение коих стало нашей специальностью. Что касается вертихвостья, то должна признать: это дело не в струю, а проще говоря, дохлый номер… Не беспокойся за маркизу де Жуанвиль: на киностудиях опять полно работы, и она по-прежнему сидит на монтаже, к тому же Коломба, наша чёрная голубка, не боится совместительства. Будешь на просмотре "Её величества Мими" – маленького шедевра, полного юмора и глубокого чувства – повнимательнее смотри ту сцену, где Мими принимает парад: третья лошадь справа – это наша любимая сестрица…»
Свежий восточный ветер ворошил страницы блокнота, который Алиса исписывала косым неровным почерком, более мелким по краям и крупным вверху страницы. Иногда она переставала писать и смотрела, как между двух склонов встаёт, растекается, ширится вечерняя синева. Но она видела, она стремилась увидеть – за ещё белоснежными вишнями, за теми персиковыми деревьями, что ещё не отцвели и трепетали вдоль виноградников, – лишь душную комнату, двух рослых девушек, чуть-чуть увядших, чуть-чуть уставших вместе работать и смеяться и уделявших любви небольшое и скромное место в их жизни: одна хранила верность своему женатому дирижёру, у другой продолжался таинственный роман с человеком, чьего имени она не раскрывала, и сёстры называли его «господин Уикэнд». «А вдруг это госпожа, а не господин? Вот было бы забавно…» Алиса развеселилась, но пейзаж Дофине заслонил квартиру в Вожираре, и она помрачнела. «Если я так долго думаю о моих, значит, Мишель надоел мне до смерти, уж я себя знаю… Вроде слышна машина. Уже?»
Мгновение спустя Мишель легко и ловко выпрыгнул из машины. «Право же, красивый мужчина. Эти светлокарие глаза всегда казались мне восхитительными. Только сейчас мне мало радости его видеть». Она смотрела на идущего к ней Мишеля вся во власти душевного надлома, когда женщина холодна как лёд и беспощадна ко всему. Но Мишель ещё издали заговорил с ней, и внезапно она оттаяла – от звука его голоса.
– Скажи-ка… Скажи-ка мне, это именно то, что Мария просила купить? Как его… какой-то «ол»… А… ты письмо писала?
– Да, Ласочке. Я не закончила, но это неважно, всё равно ведь письмо отправят только завтра.
«Честное слово, он подумал, что я пишу своему прошлогоднему неистовому любовнику. Гляди на лиловый бювар, бедный Мишель, гляди… Ну и лицо у тебя! Конечно, этот бювар просто мерзость, конечно, от него скверно пахнет..»
Не говоря ни слова, она умиротворяюще положила руку ему на плечо.
– Ты смеёшься? – тихо спросил он.
– Нет.
– Но тебе охота смеяться.
Она подняла руки, хлопнула себя по бёдрам.
– Я что, дала обет никогда не смеяться? Ах, Мишель, Мишель, не превращайся в домашнее чудовище. Ты вернулся, я рада, что ты уже дома, не ждала тебя так рано… Пусть я низко пала, но позволь мне быть в хорошем настроении, скакать и пускать пузыри в своей грязной луже…
– Будь осторожнее, – перебил он её всё так же негромко и настоятельно. – Приучись быть осторожнее. Да, я вернулся рано. Я повидался со всей компанией.
– С какой компанией?
– С мэром, Ферреру. Всё улажено.
– Что улажено?
– Я не буду у них завтра обедать. Сказал им, что не привёз из Парижа подходящего костюма, что в Крансаке не подают к праздничному обеду минеральную воду, что мы это перенесём на другой день… Похоже, тебе это не очень-то по нраву? В общем, я им сказал, что мне нездоровится…
Он опёрся обеими руками о столик, обитый жестью, прикрыл глаза, и лицо его потемнело. Алиса увидела морщины, по-городскому бледные щёки, губы и лоб, постаревшие в один день.
– Ладно, – быстро ответила она. – Будем болеть! Это меня вполне устраивает. Разгуливать в халате, пить подогретое вино в шесть часов и не вылезать за ограду парка, вернее за то, что от неё осталось!
– Но ты будешь скучать?
– Вот и хорошо! Я этого и жду! У тебя есть ещё свёртки? Давай их мне и поставь машину. Или нет, подожди, я сама её уберу… Але-оп! Сейчас увидишь потрясающий задний ход!
– Нет-нет! – закричал Мишель. – Ради Бога, выйди из машины! Всё что хочешь, только выйди! Моя генеральная доверенность! Мой крест Изабеллы Католической! Сейчас заденешь… правым крылом! Поворачивай, поворачивай!..
Он вскочил на подножку – Алиса меж тем рулила, как новичок, но ругалась, как бывалый шофёр. Они вернулись из гаража разгорячённые, довольные собой, и Мишель нахмурился только при виде Шевестра, шагавшего к террасе, медлительного, худого, из вежливости одетого в чёрное, в узких брюках блестящей кожи – издали их можно было принять за сапоги.