Текст книги "Мое советское детство"
Автор книги: Шимун Врочек
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
16. Оптимальный уровень магния
Отец умер в сентябре 2015, почти полтора года прошло, а меня все не отпускает.
Сидел, читал пьесу Николая Коляды, а там "баско, баско-то как!" и вдруг неожиданно для себя расплакался.
Я уехал на Север с родителями в три года и считаю себя, если быть точным, вартовским. Я – северянин из Нижневартовска. Это верно. Но Урал до сих пор у меня в крови. Бродит, как какой-то вирус. Ждет, наверное, своего часа.
Нет ничего красивее Урала. Наверное, есть где-то в клетках крови, прямо в ДНК, отпечаток места, где ты родился, где прошли первые три твоих года – и нутром, всем своим организмом ты будешь чувствовать, что это твоя родная земля. Биополя, что ли, какие-то. Оптимальное содержание магния. Твоя кривизна совпадает с ее кривизной.
"У меня сердце к ей приросло" (с) Василий Шукшин
Я мало где побывал, на самом деле. Москва, Тюмень, Питер, Вологда, Тула, Волгоград. Венгрия, Греция, Хорватия, Болгария. Харьков, Ялта, Феодосия. Турция, прости господи. Таиланд. Прекрасный и страшный Рим, от которого первое впечатление, что тебя со всего размаху сбили с ног. Ошеломляющий город. Тысячи лет. После него Москва кажется парой камешков, присыпанных исторической пылью…
И я часто примерялся – хотел бы я здесь жить. А? Иногда я себе отвечал – пожалуй. А я ведь объехал всего лишь крошечный кусочек мира. Наверняка есть места, где все намного лучше. Места, куда я приеду и захочу остаться там навсегда.
Но мне почему-то снится, что я возвращаюсь в Кунгур. На Урал.
Просто приезжаешь и встаешь, как недостающий фрагмент паззла, на свое место.
И магний занимает оптимальное положение.
Если ехать на поезде с Урала в Нижневартовск, есть такой момент, точка – все резко меняется. Только что вокруг были сплошные холмы, деревья, рощи, поля, пригорки, горы, вспышки желтого, красного, зеленого, сплошные синусоиды, ритм бодрого здорового сердца, а тут раз – и пошла монотонная прямая линия, начался Север.
Точно сердце остановилось.
17. Сентиментальное путешествие на полноприводной машине времени
Сижу в кабине «Урала», а рядом хохочет дядин напарник, огромный, двухметрового роста, все называют его Малыш. Дядя за рулем, я вижу его светлую голову, он тоже смеется. Передо мной железная панель приборов, выкрашенная армейской зеленой краской, на ней переводные картинки. Девушка в синем платье, волк из «Ну, погоди», еще несколько. Под потолком качается из стороны в сторону шоферский талисман – желтовая прозрачная рыба, сплетенная из трубок от капельниц. Мне пять лет или шесть лет, мне все интересно. Я счастлив! Дядя взял меня с собой в рейс – покатать на машине.
Вокруг нас Урал, а мы на "урале" то забираемся на горку, то едем вниз. Грузовик подпрыгивает и грохочет металлом. Справа и слева тянутся поля – красные, желтые, сиреневые, зеленые квадраты. Они похожи на цветные заплаты на одеяле. Потом вижу полосой – деревья, кусты. Когда дует ветер, шумящая волна пробегает по ним. Солнце выглядывает в разрывы облаков, оно слепит глаза, и я щурюсь. Но это красиво – красноватый свет, в который мы въезжаем, как в прозрачный туннель. Если вытянуть шею и заглянуть сквозь лобовое стекло вверх, то над светлыми облаками и полоской неба видно глубокую черноту – это собирается гроза.
А потом пошел дождь. Мы едем сквозь водяную стену. По железной крыше бешено стучат капли. Мне становится страшно, потому что когда "урал" влетает в очередную лужу, на стекло летит вода – это как огромный грязный плевок. С громким "стук!" он шлепается на лобовое стекло. Становится темно и страшно. Дворники тут же прочищают в грязи треугольные сектора, но видно все равно плохо. Надсадно ревет обдув стекол и греет печка, но боковые стекла все равно запотевают. Я протираю ладонью окошко и смотрю. Мокрые зеленые кусты, обочина убегает, дальше все сливается в серый мокрый сумрак. Иногда молния проявляет все, как фотовспышкой. Сердце сжимается. А потом грохочет гром. Дядя с Малышом все еще пересмеиваются, но уже как-то настороженно.
Потом дядя замолкает и пригибается к рулю. Едем молча, сосредоточенно. Я пишу на стекле пальцем "Д И М А", я недавно научился читать и писать.
А потом машина сказала «хррр» и остановилась. Мы сломались.
Дядя с минуту просто сидел, не двигаясь. Потом выматерился и полез наружу. За ним вслед выбрался Малыш. Дверь захлопнулась, отрезав от меня шум дождя.
Проходит время – не знаю сколько. Я сижу в кабине один. Мне холодно и скучно. За окном все одно и тоже – обочина, остальное не разглядеть. Даже молний и грома больше нет, только дождь.
Дворники застыли на лобовом стекле. Как мертвые.
Потом я нащупал ручку и надавил что было силы. Дверь крякнула, точно сломалась. В меня ударила струя холодной сырой свежести. Я вылез на подножку – черный металл, рифленые пупырышки. Сверху меня окатило дождем, я тут же промок. Я в сандалиях на босу ногу, там хлюпает вода. Я спрыгиваю на землю. Выщербленная обочина, по асфальту бегут потоки воды, белые и красноватые камешки, капли разбиваются вокруг них и на них.
Я ныряю под машину и сажусь на корточки. С мокрых волос на лоб стекает вода.
Под грузовиком расстелен кусок брезента, на нем лежит дядя Саша, дождь хлещет вокруг, вода течет по брезенту. Дядя промокший и злой, но спокойный, в темном, промокшем снизу комбинезоне. Рядом в развернутой матерчатой скатке лежат ключи и отвертки. Дядя ковыряется вверху ключом. Меня он не замечает. Я смотрю направо и вижу ноги Малыша. Он что-то там делает под капотом.
– Иди в кабину! – говорит дядя, увидев меня. Ему приходится почти кричать. – Иди, промокнешь!
Впрочем, я и так уже промок.
Позже.
Машина стоит на дороге, я сижу в кабине, дрожу от холода и сырости. Двигатель не работает, поэтому печку не включить. Становится по настоящему страшно.
В кабину залазят Малыш и дядя, и мы пьем чай из зеленого пластикового термоса. Рифленая поверхность термоса, белая горловина. Пластиковая зеленая кружка (это крышка термоса), над ней поднимается пар. Я держу ее обеими руками и продолжаю дрожать. Горячий чай обжигает горло. Дядя с Малышом мокрые насквозь. Меня раздевают и укрывают шерстяным одеялом – оно такое старое и вытертое, что не разобрать узора. Наконец-то тепло. В этом есть что-то сказочное. Пар, поднимающийся над кружками, усталые лица, запотевшие от дыхания стекла. Уютно горит маленькая лампочка над приборной панелью. Рыба-капельница плавает в подсвеченном желтым сумраке. Малыш начинает что-то рассказывать, чтобы развеселить меня, но все это уплывает в туман.
Кажется, я засыпаю.
Потом я слышу, как рядом остановилась большая машина. Шум дождя уже не такой сильный. Сквозь лобовое стекло виден темный силуэт грузовика. Я снова проваливаюсь в сон.
Я просыпаюсь, когда мы едем.
Я даже не сразу открываю глаза, слушая, как негромко переговариваются дядя и Малыш, работает двигатель (починили!), стучит и подскакивает машина. Я ощущаю, что сейчас солнце – даже сквозь закрытые веки.
Потом я открываю глаза. Дождь давно закончился. Светит солнце, полосы лежат на одеяле. Я сажусь. Грузовик мчится в горку, мимо пролетают поля, деревья и стоящие на обочине машины. Красный жигуленок. Все вокруг такое свежее и отмытое, ясное голубое небо с парой маленьких облачков. Мы едем домой.
Потом мы проезжаем Кунгур. Низкие деревянные дома, уютные, выкрашенные в голубой, оранжевый, салатовый цвета. Машин немного. Серая бетонная ограда городской "зоны", высоченная, на вышке стоит, облокотившись на ограждение, часовой с автоматом. Он смотрит на нас равнодушно. Мы едем вдоль забора, поворот налево и "урал" выходит на дорогу, ведущую через весь город к остановке "Пещера". Там, за рекой – горы. Мы их видим. Белые выступы известняка на зеленом фоне.
Потом мы подъезжаем к дому. Это трехэтажный дом из светлого кирпича. На торце вывески – синяя «Хлеб» и белая «Галантерея». Левее дома скопление железных гаражей, выкрашенных бордовой краской.
У входа в «Хлеб» стоит мой дед. Я не знаю, откуда он взялся, может быть, так и стоял здесь, ожидая машину. Но как же дождь? Дед почему-то суровый и натянутый, как корабельный швартов. Русые кудри, рубашка в синюю клетку, штаны от спецовки. Сильные руки. Фуражка из грубой синей ткани.
Он молча смотрит, как мы с дядей вылезаем из машины.
Деду тогда было лет пятьдесят пять. Сильный.
И вот мы идем с дядей к деду. Я хочу рассказать ему все, как было здорово, и как я устал и как хочу есть. А дядя идет какой-то тихий, словно чуть втягивая голову в плечи. Поэтому я ничего не говорю, а просто иду.
И вот мы подходим. Дед не смотрит на меня, а смотрит на дядю. Пристально. Потом делает шаг вперед и бросает что-то резкое и хлесткое, как удар плетью.
Я ничего не понимаю, а дядя сжимается и опускает голову.
– Куда ты его потащил?! – говорит дед. Потом опускает взгляд, кладет мне на плечо руку – крепкая ладонь, под ногти въелась чернота, на тыльной стороне ладони бледно-синяя татуировка – половинка солнца с лучами, на костяшках пальцев бледные буквы "Г О Ш А". Дед после войны служил в Австрии семь лет, танкист, командир танка. Сейчас он сварщик.
Дядя молчит. Дед тогда говорит:
– Пошли, Димулька. Там бабка для тебя пирогов напекла.
Мы уходим. На ходу я оборачиваюсь. Дядя поводит головой, словно у него занемела шея, потом поворачивается и идет мимо луж, в которых отражается небо, к машине. Это зеленый крытый "урал", у кабины стоит и курит Малыш. Тоненькая струйка дыма поднимается в небо. За машиной дорога, дальше – кованая ограда местного стадиона, насмерть заросшая крапивой, репейником и лопухами. Дальше дома из кирпича, беленые; высокие тополя, а над всем этим – горы с тонкой полоской леса на гребне. Кустистые облачка плывут в голубом небе. Пять часов дня. Лето. Урал.
18. Времени больше нет
Время заканчивается. Здесь и сейчас оно изливается с края мира вниз, летит тысячемильным водопадом секунд, минут и дней, лет и веков. Время закончилось, времени больше не будет.
В космической пустоте рассеиваются наносекунды. Время бесконечно, но имеет финал. Время не волна и не частица.
Время не тахион.
Время просто было. И теперь его просто нет.
Меня настигает печаль.
Я боюсь потерять хрупкую, загоревшую до коричневого цвета бука, фигурку отца.
Воспоминания – словно снеговые глыбы, тающие в безбрежном море памяти. Времени больше нет. Времени больше не будет.
Отец сидит на гребне волны в плетеном кресле, голый по пояс, худой, как щепка, выдубленный Кожаный Чулок – Натти Бампо, Соколиный Глаз, его голубые глаза спокойны и отрешенны, и смотрят в никуда, в руке сигарета. Он курит и смотрит в никуда, щурится от дыма, а брызги времени захлестывают его раз за разом. Иногда мне кажется, что до него – рукой подать. Отец сидит, закинув ногу на ногу, наклонившись вперед, оперев локоть о колено, курит и смотрит в бесконечность, щурится по привычке, а я словно смотрю на него, на его отрешенное красивое лицо, в морщинах, с заросшим уродливым вертикальным шрамом над левой бровью (тогда его откачали, отлежался в реанимации и вышел), и надеюсь его не потерять. Снова.
Как мало мы помним. И как много мы забываем.
Брызги времени летят, смывают крыльцо бани за спиной отца, красный кирпич, смывают кусты вокруг и его третью жену, и усталость, и обиды, и что-то еще. Остается только он, мой отец.
В последний вечер, когда я его видел, мы сидели с ним на кухне после бани, пили кофе из кофемашины и смотрели дурацкий фильм "Неваляшка" про боксера-неудачника. И смеялись.
Невозможно быть писателем, если у тебя эйдетическая память. Я так думаю. Воображение на самом деле живет где-то между уцелевшими нейронами, в пустоте, там, где исчезает время. Лев Толстой говорил, что помнит, как его младенцем крестили. Помнит гулкие голоса, летящие под сводом церкви, колеблющиеся огоньки свечей, руки священника, холод воды в купели. Страх и крик. Сомневаюсь. Этот дворец создан силой воображения. Все наши дворцы созданы воображением.
Мы строим воздушные замки на фундаменте из снеговых глыб, а бумага превращает их в бетонные столбы, вбитые в дно океана.
И за всем этим стоит страх.
Страх все забыть.
Времени больше нет. Времени больше не будет.
Поэтому мы находим два-три, от силы десяток уцелевших нейронов, которые, возможно, были в той церкви и в той купели, и присоединяем к ним тысячи и тысячи других, которые никогда там не были, и наводим между ними связи, крепи, канаты, протягиваем цепи. Сплетаем силой воображения и эти руки, держащие нас над водой, и качающееся в воде отражение младенческого тела, и густой бас священника над головой, и порыв сквозняка, когда на мгновение приоткрыли дверь, и колыхание свечей в тот миг, и изменившиеся лики святых, и запах ладана и масла, и ощущение теплой капли, стекающей по лбу… И страх и крик, мечущийся под куполом. И белый голубь, медленно и беззвучно плывущий в далекой синеве купола…
И мой отец, сидящий у крыльца бани.
"Привет, Дим". Он поднимает голову и улыбается.
– Привет, пап. Как твои дела?
19. Демографическая программа
Как это делается на Урале.
Мой дед Гоша, обнаружив, что у него уже целых три правнучки и пока ни одного правнука, решил взяться за решение проблемы всерьез. Говорит: это какую же мне штуку придумать, чтобы вы мне правнука родили?
Думал, думал, наконец придумал.
– Я, – говорит дед, – Назначаю. Кто мне правнука родит, тому свою пенсию буду отдавать!
Этим он нас, конечно, сразил. Наповал.
Тетя моя смеется:
– Папа, ты чего-то не то придумал. Они тебе три твоих пенсии отдадут, лишь бы не рожать.
20. Не космонавты мы
Нижневартовск. 1979 год и рядом.
Легенды про Короткого. Который на самом деле был двухметрового роста. В то время на весь Нижневартовский район был один (!!) гаишник. А это больше Франции. Так вот он ловил пьяных водителей. А кто тогда ездил трезвым? Зато его все знали в лицо, по имени-отчеству и уважали. Однажды Короткий напился и ночью загнал Урал с включенным фарами на снежную насыпь рядом с автостанцией. Там снег сгребали, нагребли столько, что получилась целая гора. Гаишник едет мимо и видит: два прожектора в небо светят под углом. Что за притча? Он подобрался поближе. А это Короткий напился и уснул за рулем. Урал заехал на гору и стоит как памятник самому себе.
А в другой раз Короткий пьяный приехал, уткнулся чуть ли не в дом, бросил машину и ушел к себе спать. А это оказалась дверь гаишника. Тот попытался выйти – и не смог, дверь подперло бампером "урала". Так и просидел до момента, как Короткий проспался и поехал вахту отвозить. "Опять этот Короткий!" – сказал гаишник в сердцах. Но ничего с Коротким сделать не мог. А, может, не хотел, кто знает.
Еще. В 2008 году была жуткая зима, мороз под 50 градусов и метель, когда замерзали люди на трассе. Двое, отец и сын ехали на "шестерке", та сломалась. Машин не было. Они сожгли все, что было в машине, даже покрышки, но все-таки замерзли. Только после этого прошла какая-то машина. Потом замерзла целая вахта – "урал" с бытовкой. Машина сломалась, они встали на трассе и замерзли до смерти. Тогда и вспомнили, что во времена освоения Самотлора (1977 год, например), машины не ходили по одной. Всегда парами. Если «урал», то еще с одним «уралом». Если один встанет, на втором люди уедут. Автобусы ходили парами. Икарусы с отоплением. А были и советские, "сараи", рыжевого цвета, в тех холод собачий. А в икарусах греет печка сильно, только сиденья неудобные.
Вартовские легенды. Мол, в первые годы, когда Нижневартовск строился, рыбы в Оби было столько, что из водопровода иногда вода шла с нарезкой из красной рыбы, которую затянуло насосами.
А когда рыба шла на нерест, там можно было багор воткнуть и багор так и шел с потоком, вертикально.
Мифическое место.
Два набора солдатиков помню. Зеленые такие, в пилотках, руки по швам. Жили мы в балке в Старом Вартовске, а садик был за тем местом, где сейчас Балаган. Вечером отец меня забирал, возвращаясь с работы. Иногда ехали на автобусе вахтовом, которым развозили рабочих (битком набитый пазик, заледеневшие стекла). Я рисовал пальцем, протапливая дорожку в изморози. Иногда прикладывал ладонь, холодно, на стекле оставался след круглый и пять маленьких овалов. Если ехали долго, я успевал вытопить целый пятачок для смотрения за окно. Огни деревяшек и балков, бараков и машин."Продленка". Один раз я там досидел до двух ночи, кажется. Я и нянечка, остальные дети уже спали. А я не планировался спать, меня должны были забрать. Но все не забирали. Потом оказалось, что у отца на работе аврал, он задержался, а позвонить было некуда. Мама, не дождавшись, поймала посреди ночи "попутку", приехала из Старого и забрала меня. Обратно мы тоже ехали на машине, я ее даже помню, жигуленок. А вообще, в продленке мне нравилось.
Старый Вартовск, где мы играли в развалинах недостроенного дома. Розовый дом, мы его называли.
"Улица Энтузиастов", где были наши балки (это такие вагончики на две семьи). Я долго не мог запомнить это название, то улица энтуЗАЗИстов, то еще как называл. И все время забывал, что это означает "энтузиасты". Кто это такие? Ну не космонавты, наверное.
21. О творчестве
Меня совсем маленького дед учил петь песню «Шел отряд по берегу, шел издалека», про Щорса. Научил. Я все слова до сих пор помню. И долгое время я считал, что это любимая песня деда. А лет семь назад я его спросил «Слушай, дед, это ведь твоя любимая песня! Почему ты ее не поешь?», на что дед ответил «Да побойся бога, я эту песню всегда терпеть не мог».
Фото с доски почета, подписано Георгий Никитич Овчинников, сварщик. Примерно 1960-1962 год.
22. Мы из Бадена
Со слов бабушки. То есть, дед мне это рассказывал, но я тогда маленький был. А бабушка все заново рассказала. И я вспомнил.
1949 год. Дед после танкового училища в Бершети попал в Австрию. "Покупатель" какой-то его приметил. Собирайся, танкист, поедешь к целебным источникам. И поехал дед через полстраны и пол восточной Европы к месту службы.
Ехать тогда долго было. Поездами, на перекладных. На попутках.
Приехал на место, в город Баден, устал очень. Зашел в казарму, скинул сапоги, упал на койку и заснул. Дед всегда был двужильный, я от него слова "устал" с роду не слышал, так что он, скорее всего, полумертвый туда добрался.
А в части были фронтовики, которых оставили служить после Победы.
И вот один из них заходит в казарму и видит спящего новичка. Пятки голые торчат. Беззащитные.
Старослужащий снял ремень и – бляхой с оттяжкой приложил. Н-на. Весело же.
Там боль такая, что электричеством простреливает от пяток до затылка. Позвоночник пылает, в глазах темно и искры.
Дед всегда был резкий, обид не спускал. Дед от боли подскочил. Старослужащий усмехается: наказал салагу. Будет знать. Не тут-то было. Дед со сна, не разбираясь, бросился на него, аки коршун и давай обидчика изничтожать. Кулаками. Со всей уральской рабоче-крестьянской основательностью. И плевать, что враг на голову выше.
В общем, прибежали солдаты с офицером, оттащили деда. Дед думает, – ну, все. Отлетался ясен сокол. Отгляделся на австрийские горы, на белоснежные вершины, на целебные источники… Пора посидеть на жердочке.
Вызывают его к командиру. Полковник, полная грудь орденов. Дед думает – э, сейчас меня на губу закатают, вон какой строгий. Или под трибунал. Струхнул немного, но вида не подает.
А полковник говорит: пойдешь в школу сержантов.
Дед оторопел: чего?
Полковник:
– Командиром тебя поставлю над этими варнаками. А то совсем распоясались, сладу нет.
Оказалось, в отделении деда одни фронтовики, сейчас с ними вообще никак не управиться, начальство ни во что не ставят, дисциплины ноль, пируют и барагозят ("выпивают и устраивают всяческие хулиганства", уральск.диалект). Сложно, в общем.
– В тебе, – говорит полковник. – Страха нету. Возьмешь их в ежовые рукавицы. А то я уже зае… устал очень. Согласен?
– Но…– это по-уральски "да".
И пошел дед в сержанты учиться.
Потом вернулся и командовал отделением. Тем самым. Сержант, командир танка Т-34-85. На старом фото очень смешно – дед маленький, в промасленном черном комбезе, а вокруг – рослые парни, на голову деда выше. Украинцы и один поляк. Дед говорил: я с хохлами служил. Ох и красавцы все, высокие, кровь с молоком. А поют как…
Очень дед украинские песни уважал.
Как пировать начнет, так затягивает "Ой ти Галю, Галю молодая". И другие.
А среди старых фото я нашел карточку. С фигурным обрезом, со штампиком Echte Fotografie с оборота. На фото два незнакомых красавца в военной форме, в фуражках, в хромовых сапогах. Смотрят в камеру. И подписано:
На память другу уральцу от друга поляка.
В дни нашей службы за границей.
13: 10: 52 года
На фото друзья, командиры танков (слева самоходчик). Дед Гоша – в центре. Деду не нравилась эта фотография, мол, я здесь страшно вымотанный, сразу после марш-броска. Одни глаза остались. А мне нравится.