Текст книги "Учитель"
Автор книги: Шарлотта Бронте
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА XV
Прошло некоторое время, прежде чем я снова столкнулся с м-ль Анри. На четвертый день после Троицы я шел на урок во втором классе. Минуя квадратный вестибюль, я увидел стайку юных швей, окруживших м-ль Анри; было их не больше десяти, однако шума они производили, как пятьдесят.
Наставнице явно не удавалось держать их в подчинении; три или четыре девицы одновременно осаждали ее назойливыми вопросами; вконец изведенная, она требовала тишины, но безрезультатно. Наконец она увидела меня, и в глазах вспыхнула боль, оттого что кто-то посторонний стал свидетелем ее беспомощности; она уже едва не вымаливала порядок – мольбы были напрасны; наконец она поджала губы, нахмурилась, и выражение лица, если я не ошибся, гласило: «Я сделала все, что могла, но все равно, похоже, заслужила упрек; пусть упрекает кто угодно».
Я прошел мимо; закрывая дверь в класс, я услышал, как неожиданно резко она сказала одной из самых старших и наиболее дерзких учениц:
– Амалия Мелленберг, до будущей недели не обращайтесь ко мне с вопросами и не требуйте никакой помощи. Я не желаю ни говорить с вами, ни вам помогать.
Произнесено это было с особой выразительностью, даже, пожалуй, с резкостью – и в вестибюле стало относительно тихо; не знаю, надолго ли воцарилась эта тишина, – двухстворчатые двери за мной уже закрылись.
На следующий день у меня был урок в первом классе. Явившись в пансион, я увидел в классной комнате директрису; она сидела, как обычно, на стуле между двумя возвышениями, и перед ней стояла м-ль Анри и внимала ей, как мне показалось, без охоты. Директриса вязала и одновременно разговаривала. Среди стоявшего в большой классной комнате гула легко было говорить с кем-нибудь по секрету и быть услышанным лишь одним человеком – так и разговаривала м-ль Рюте со своей подчиненной. Лицо последней было слегка порозовевшим, но ничуть не обеспокоенным; в нем чувствовалось раздражение, но отчего – неясно, ибо директриса выглядела поистине безмятежно; она не могла отчитывать м-ль Анри таким мягким, тихим голосом и с таким покоем на лице, и очень скоро я убедился, что тон ее был самым что ни на есть дружеским, поскольку я расслышал последние слова директрисы:
– C'est assez, ma bonne amie, à present je ne veux pas vous retenir davantage.[99]99
Довольно, дружочек; я не хочу вас долее задерживать (фр.).
[Закрыть]
He ответив, м-ль Анри развернулась с очевидным недовольством на лице, и, когда она заняла свое обычное место, усмешка, быстрая и легкая, но в то же время горькая, язвительная скривила ее губы, и в следующий миг эта невольная, едкая улыбка сменилась унынием, которое, в свою очередь, было вытеснено выражением внимания и интереса, когда я потребовал достать книги для чтения.
Надо заметить, я терпеть не мог урока чтения: я испытывал невыносимые мучения, слыша, как грубо коверкается мой родной язык; никакие пояснения и указания или примеры не улучшили произношение девиц ни на йоту.
В тот день каждая ученица в свойственной ей манере либо заикалась, либо пришепетывала, либо мямлила, либо быстро и невнятно бормотала; таким вот образом пятнадцать учениц по очереди подвергли меня истязаниям, и мои органы слуха смиренно ожидали шестнадцатой пытки, когда глубокий, хотя и негромкий голос прочитал на чистом, безупречном английском:
«На пути в Перт королю встретилась шотландка, назвавшаяся пророчицей; она преградила путь к парому, на котором он собирался переправиться на северный берег, и громко взывала: „Мой король, если поедешь водой – живым уже не вернешься!“ (Из „Истории Шотландии“)».
Я изумленно поднял голову, услышав истинный голос Альбиона с чистым, серебристым выговором; не хватало только твердости и уверенности для точной копии произношения любой образованной леди Эссекса или Мидлсекса, хотя говорившей, вернее, читавшей особой была не кто иная, как м-ль Анри, в чьем угрюмом, безрадостном лице никак не отражалось осознание того, что минуту назад она продемонстрировала невероятное мастерство.
Впрочем, кроме меня, удивления никто не выказал, м-ль Рюте неутомимо вязала; хотя, когда м-ль Анри дочитывала абзац, директриса вскинула глаза, удостоив меня быстрым взглядом искоса: даже не имея возможности сравнить с превосходной учительской манерой чтения, она поняла, что произношение м-ль Анри резко выделяло ее на общем фоне, и хотела увидеть мою реакцию. Я напустил на себя равнодушный вид и велел следующей девице продолжать.
По окончании урока я, воспользовавшись тем, что все разбрелись по классу, подошел к м-ль Анри; она стояла в одиночестве у окна; вероятно, она решила, что я тоже пожелал глянуть в окно, поскольку и представить не могла, будто я могу к ней обратиться. Я взял у нее из руки тетрадь и, перелистывая страницы, спросил:
– Вы брали уроки английского?
– Нет, сэр.
– Нет? Но вы прекрасно читаете на этом языке. Вы были в Англии?
– О нет! – странно оживилась она.
– Может статься, вам доводилось жить в английских семьях?
Ответ был все тот же:
– Нет.
Тут, задержавшись на обложке тетради, я увидел подпись: «Фрэнсис Эванс Анри».
– Ваше имя? – спросил я.
– Да, сэр.
На этом расспросы мои были прерваны: позади я услышал легкий шорох и, оглянувшись, увидел возле себя директрису, с глубокомысленным взором изучавшую наружность парты.
– Мадемуазель, – произнесла она, подняв голову и взглянув на учительницу, – не соблаговолите ли вы побыть в коридоре, пока девицы оденутся, и попытаться поддержать там порядок?
М-ль Анри повиновалась.
– Какая чудная погода! – бодро заметила директриса, выглянув в окно.
Я согласился и стал потихоньку ретироваться.
– Как ваша новая ученица, мсье? – продолжала она, следуя за мною по пятам. – Можно надеяться на ее успехи в английском?
– Ну, мне трудно судить. У нее действительно хорошее произношение, насчет же знания языка мне до сих пор не представилось возможности составить определенное мнение.
– А ее умственные способности, мсье? У меня есть на этот счет свои опасения; не успокоите ли вы меня тем, что признаете у нее хотя бы средние силы?
– У меня нет оснований в этом сомневаться, мадемуазель, но я в самом деле мало ее знаю и не успел определить широту и глубину ее ума. Всего вам доброго!
М-ль Рюте опять последовала за мной.
– Понаблюдайте, мсье, и сообщите мне, что вы об этом думаете; на ваше мнение я полагаюсь гораздо больше, чем на свое; женщины не способны судить о подобных вещах так, как мужчины; извините мою настойчивость, мсье, но интерес к этой бедной крошке вполне естественен; у нее почти нет родных, и рассчитывать она может только на собственные силы, а все приобретенные знания будут ей единственной подмогой; я и сама когда-то была в таком же положении, или почти в таком же, потому нет ничего удивительного в том, что я к ней так благосклонна; видя же иной раз, с каким трудом она управляется с ученицами, я ужасно огорчаюсь. Не сомневаюсь, она старается изо всех сил и намерения ее превосходны, – но, мсье, ей так недостает твердости и такта. Я говорила с ней об этом, но я не одарена красноречием и, вероятно, не смогла изъясниться достаточно четко и убедительно; кажется, меня она не понимает. Так не будете ли вы столь добры, чтобы время от времени, когда сочтете возможным, подавать ей какой-нибудь совет; мужчины пользуются большим влиянием, нежели женщины: в их суждениях намного больше логики; и вы, мсье, в частности, в высшей степени способны подчинять себе людей; ваш совет не может не пойти ей на пользу; даже будучи замкнутой и строптивой (хотя, надеюсь, это не так), она вряд ли не прислушается к вашим словам; от себя же могу честно сказать, что всякий раз, побывав на вашем уроке, я неизменно обогащалась, видя, с каким умением вы руководите ученицами. Другие учителя и наставники – для меня постоянный источник беспокойства; им не удается внушить девицам чувство уважения, равно как и обуздать столь свойственное юности легкомыслие, – в вас же, мсье, я почти абсолютно уверена; попытайтесь научить это бедное дитя сдерживать наших резвых и взбалмошных брабанток. Но, мсье, еще слово: не заденьте ее amour propre,[100]100
Самолюбие (фр.).
[Закрыть] остерегайтесь нанести ей такую рану; должна признаться, в этом отношении она чрезвычайно – можно сказать, до смешного – восприимчива. Боюсь, я ненароком дотронулась до этой болезненной точки, и м-ль Анри не могла этого перенести.
В продолжении почти всей этой пламенной речи рука моя держалась за ключ в дверном замке; теперь я повернул его.
– Au revoir, Mademoiselle, – сказал я и поспешно удалился.
Я понял, что словарный запас м-ль Рюте далеко не исчерпан и она охотно продержала бы меня и дольше.
С тех пор как я усвоил в обхождении с директрисой равнодушие и жесткость, она иначе стала со мною держаться; она едва ли не подобострастничала передо мной; она неустанно домогалась моего расположения и неотвязно окружала бесчисленными знаками внимания.
Раболепие часто порождает деспотизм. Ее почти рабское поклонение вместо того, чтобы смягчить мое сердце, только взлелеяло в нем суровую нетерпимость. То, что она кружила вокруг меня, как зачарованная птичка, превратило меня в твердокаменный столп; ее заискивающий тон раздражал, а льстивые речи лишь укрепляли во мне бдительность.
бременами я задавался вопросом: для чего она тратила столько сил, чтобы меня завоевать, когда несомненно более выигрышный для нее Пеле был уже в ее сетях, к тому же она знала, что я проникнул в ее тайну, хотя и не слишком раскрылся. Ей определенно свойственно было сомневаться в истинности таких качеств, как скромность, бескорыстие, привязанность, и недооценивать их; присутствие в ком-либо этих черт говорили ей о слабости характера, в то время как гордыня, жесткость, эгоизм служили доказательством силы. Она готова была попирать ногами скромность и преклоняться пред надменностью; нежность она встретила бы с едва прикрытым презрением, а в ответ на безразличие докучала бы непрерывным обхаживаньем. Душевная щедрость, преданность, подлинная восторженность вызывали у нее неприязнь, а к притворству и своекорыстию она обнаруживала предпочтение – в ее глазах они были истинной мудростью; к моральной и физической деградации, к умственным и телесным изъянам она относилась весьма снисходительно, потому как могла ими воспользоваться как контрастом к собственным совершенствам. Когда же она становилась жертвой силы, несправедливости, тирании, то воспринимала их как естественных владык; она не испытывала к ним никакой ненависти и не порывалась дать им отпор; праведное негодование, которое они разжигают в некоторых душах, было ей неведомо.
Среди существ фальшивых и эгоистичных она слыла благоразумной, а среди жалких и униженных – милосердной, бессовестные и наглые называли ее добродушной, а совестливые и скромные поначалу доверчиво внимали призыву считать ее своей, однако в скором времени позолота ее притязаний осыпалась, и, увидев настоящий материал, ее отталкивали как подделку.
ГЛАВА XVI
В течение следующих двух недель я достаточно понаблюдал за Фрэнсис Эванс Анри, и у меня сложилось весьма определенное представление об ее характере. Я нашел, что она в значительной степени обладает по крайней мере двумя замечательными свойствами натуры, а именно упорством и обязательностью; я понял, что она по-настоящему способна учиться и не боится трудностей.
Сначала я предложил ей точно такую же помощь, как и другим ученицам; я принялся разъяснять ей каждую языковую трудность, но очень скоро обнаружил, что подобная помощь воспринята моей новой ученицей как унижение и гордо отвергнута. Тогда я задал ей большое упражнение и предоставил в одиночку решать все сложности, которые могли там встретиться. Она рьяно взялась за дело и, быстро справившись с одним, нетерпеливо потребовала другое задание. Это об ее упорстве; что же касается обязательности, то качество это проявилось следующим образом. М-ль Анри любила учиться, но не любила учить; ее ученические успехи зависели только от нее, и на себя она с уверенностью могла положиться; успех же ее как учителя обусловливался отчасти – а возможно, и большей частью – желаниями других людей; вступить в столкновение с чужой волей, попытаться подчинить ее своей стоило ей мучительнейших усилий, ибо (как это свойственно многим) ее сковывала робость и щепетильность. Она была сильной и отнюдь не робкой, когда это касалось лично ее, и всегда могла подчинить делу свои склонности, если это не противоречило ее нравственным убеждениям; но когда ей приходилось противостоять склонностям, привычкам, недостаткам других, в особенности детей, которые глухи к разумным доводам и неподатливы на уговоры, – воля ей отказывала; вот тогда-то и выступала обязательность и принуждала сникшую волю к действию. Чаще всего усилия были напрасны, энергия тратилась попусту, Фрэнсис изнуряла себя этой тяжелой и нудной работой, но добросовестность ее редко вознаграждалась послушанием учениц, поскольку те прекрасно понимали, что могут одолеть наставницу: сопротивляясь мучительным для нее усилиям как-то уговорить, убедить, сдержать их, вынуждая ее прибегать к крайним мерам, они причиняли ей непомерные страдания.
Существа человеческие – особенно дети – редко отказывают себе в удовольствии выказать силу, которой, как им кажется, они обладают, даже если сила эта состоит лишь в способности сделать кого-либо несчастным; ученик, в ком чувства притупленнее, чем в учителе, в то время как нервы значительно крепче, а физическое здоровье сильнее, имеет огромное преимущество перед учителем и безжалостно будет этим пользоваться, потому как слишком еще юный, очень сильный, но неискушенный в жизни, он не умеет ни сочувствовать, ни щадить. Фрэнсис, боюсь, страдала много и глубоко; невыносимый, вечный груз, казалось, придавливал ее дух; я уже говорил, что при пансионе она не жила, и я не знал, было ли в домашней обстановке на лице ее такое же озабоченное, исполненное грусти выражение, какое неизменно омрачало ее облик под крышей м-ль Рюте.
Однажды я задал темой на составление предложений достаточно избитый сюжет о том, как король Альфред{8} присматривал за хлебными лепешками в лачуге пастуха. Ученицы сделали из этой истории нечто неподражаемое; лаконичность – вот что они лучше всего усвоили; большинство изложений были совершенно сумбурными, только у Сильвии и Леонии Ледрю в рассказах присутствовало некое подобие смысла и связности. Элалия пустилась на хитрость, дабы заручиться точностью, избавившись при этом от особых хлопот: бог весть каким путем она раздобыла сокращенную историю Англии и бессовестнейшим образом списала этот рассказ. На полях ее произведения я написал «Неумно и нечестно», после чего порвал листок пополам.
В стопке работ, почти все из которых были в одну страничку, последней я обнаружил нечто вроде тетрадки, сшитой из нескольких аккуратно исписанных листков; почерк я сразу узнал и тем самым утвердился в своем предположении насчет авторства, не прибегая к подписи: «Фрэнсис Эванс Анри».
Обыкновенно я проверял ученические работы поздним вечером в своей каморке, и прежде занятие это казалось ужасно утомительным; как же странно и непривычно было для меня на сей раз ощутить в себе зародившийся и стремительно растущий интерес, когда, сняв нагар со свечи, я углубился в чтение рукописи неудачливой учительницы.
«Теперь, – думал я, – наконец-то передо мною мелькнет хотя бы проблеск того, что представляет она собою в действительности; я лучше узнаю ее и смогу оценить силы; не то чтобы я ожидаю от нее прекрасного владения иностранным языком, но если она по-настоящему умна – здесь это должно отразиться».
Начинался ее рассказ с описания лачуги саксонского крестьянина, стоящей посреди огромного и по-зимнему голого леса; был декабрьский вечер, и снег валил хлопьями, и, по предсказанию пастуха, ожидалась бешеная пурга. Пастух призвал жену помочь собрать и пригнать стадо, пасшееся где-то далеко у реки, и предупредил, что вернутся они очень поздно. Добрая женщина с неохотой отрывается от своего занятия – она пекла к ужину лепешки, – накидывает на себя овчину и, обращаясь к страннику, что полулежа отдыхает на тростниковой постели возле очага, наказывает присматривать за хлебом до их возвращения.
«Сразу как мы уйдем, – продолжает она, – запри получше дверь да никому не отворяй, покамест не вернемся, а заслышишь какой шум – не высовывайся, в окошко не выглядывай. Ночь на носу, а живем мы далеко от людей; часто, как солнце сядет, странные звуки по лесу разносятся; и волки частенько сюда наведываются, да и воины датские всюду бродят. Ужасные вещи люди рассказывают; не ровен час, заслышишь ты детский плач, да и откроешь дверь, чтобы пособить, – и тут здоровенный черный бык или гоблин как бросится через порог! Или вот еще: за окошком кто-то забьет вдруг крыльями, а откроешь – ворон или белый голубь влетит в дом да и опустится перед очагом; гость такой, точно, к ужасной напасти в доме. Потому послушайся моего совета: никому не отворяй».
Тут муж зовет ее, и хозяева уходят. Оставшись один, странник некоторое время прислушивается к завываниям метели, то возрастающим, то затихающим, после чего говорит с собою:
«Сегодня сочельник. Запомнится мне этот день! Сижу в одиночестве на грубом тростниковом ложе, приютившись под соломенной кровлей пастушьей хибарки, – я, унаследовавший королевство, обязан ночлегом убогому рабу; трон мой захвачен, корона моя на голове у захватчика; я лишился друзей, войска, разбитые на холмах Уэльса, рассеялись; дерзкие разбойники заполонили всю мою страну, а подданные мои лежат поверженные под пятой жестоких датчан. О Рок! Ты сделал все самое худшее, что мог, и стоишь теперь передо мною с затупленным клинком. Да, я вижу твои глаза и вопрошаю: почему я еще жив? почему еще надеюсь? Демон языческий, я не верю в твое могущество и не уступлю твоей силе. Мой Бог, Сын Которого в такую же точно ночь принял образ человеческий, и затем как человек принял страдания, и пролил кровь, следит за твоей рукой, и без Его повеления, ты не нанесешь удар. Мой Бог – безгрешный, вечный, всеведущий; Ему я доверяюсь; пусть ограбленный тобою и разбитый, пусть нагой, одинокий и беспомощный – я не отчаиваюсь, я не могу отчаиваться; даже если б копье Гутрума{9} обагрилось моею кровью, я бы не отчаивался. Я жду, я терплю, я молюсь. Будет день – Иегова мне поможет».
Далее нет нужды цитировать, вся работа написана была в таком духе. Были кое-где орфографические ошибки, иноязычные обороты, были недостатки в построении предложений и стиль нуждался в отделке и пр. и пр. – тем не менее за весь свой учительский опыт я не встречал ничего подобного.
Эта девушка сумела нарисовать в уме и передать картину с зимним лесом, бедной лачугой, двумя крестьянами и королем без короны; она вспомнила саксонские легенды; она оценила несгибаемое мужество Альфреда перед превратностями судьбы, показала христианский дух короля, полагающегося с глубочайшей, хотя и примитивной верой тех времен на помощь библейского Иеговы в противостоянии языческому Року. И все это она сделала без моих наставлений: я только задал тему, но ни словом не обмолвился, как ее разрабатывать.
«Я непременно найду возможность с ней переговорить, – подумал я, сложив работу. – Я узнаю, что же, кроме имени Фрэнсис Эванс, связывает ее с Англией. В языке она не новичок – это очевидно, хотя и сказала мне, что ни в Англии не была, ни уроков английского не брала, ни жила гувернанткой в английских семьях».
На следующем уроке я сделал обзор других изложений, распределяя, как обычно, похвалы либо порицания малыми дозами, ибо от суровых выговоров пользы все равно бы не было, а панегирика едва ли кто заслуживал. Об изложении м-ль Анри я даже не упомянул и, водрузив на нос очки, пытался расшифровать выражение ее лица, определить, как восприняла она сие упущение. Я хотел выяснить, осознает ли она вообще собственные способности. «Если она знает, с каким умом написала эту работу, то непременно должна обидеться», – думал я.
Как обычно, строгим, почти угрюмым было ее лицо, как обычно, глаза были прикованы к лежащей перед нею тетрадке; но во всем ее облике ощущалось ожидание чего-то, и когда, отложив последнюю прокомментированную работу, я потер руки и велел открыть учебники грамматики, Фрэнсис едва заметно переменилась в лице, словно оставила и без того слабую надежду на радость; она ожидала, что будет обсуждаться нечто, непосредственно ее касающееся; обсуждения же не состоялось, и ожидание это, увядшее и потускневшее, отступило – однако вместо него почти сразу же явилась сосредоточенность, и лицо, на миг омертвевшее, вновь ожило; все равно весь оставшийся урок я скорее даже чувствовал, чем видел, что надежда безжалостно вырвана из нее, и если Фрэнсис не проявляла никаких признаков переживания, то потому лишь, что не желала этого показывать.
В четыре часа, когда со звонком в классной комнате возникла суматоха, я вместо того, чтобы взять шляпу и покинуть свой помост, некоторое время сидел неподвижно, глядя, как Фрэнсис складывает в сумку тетради. Застегнув сумку, она подняла голову и, встретив мой взгляд, легким, почтительным реверансом словно попрощалась со мною и хотела уж было уйти.
– Подойдите ко мне, – сказал я, сопроводив эти слова подзывающим жестом.
Фрэнсис явно заколебалась: расслышать меня среди гула, наполнившего оба класса, она, конечно, не могла. Я подозвал ее вторично; она приблизилась и, остановившись в двух шагах от моего стола, нерешительно взглянула на меня, все еще сомневаясь, правильно ли поняла мой жест.
– Взойдите сюда, – сказал я повелительным тоном, какой особенно действует на неуверенных в себе, легко приходящих в смущение натур, и, подав руку м-ль Анри, провел на место между столом и окном, где ее не доставал поток учениц из соседнего класса и куда никто не смог бы подобраться, чтобы нас подслушать.
– Присядьте, – произнес я, указывая на стул и едва ли не заставил ее сесть.
Я прекрасно знал, что дейртвия мои будут восприняты остальными как нечто из ряда вон, однако нимало не беспокоился по этому поводу. Фрэнсис тоже это знала и, судя по возбужденному виду и даже некоторому трепету, встревожилась не на шутку. Я извлек из кармана свернутую в трубочку работу.
– Это ваше, надо полагать? – обратился я к Фрэнсис по-английски, будучи уверен, что она вполне владеет этим языком.
– Да, – быстро ответила она; и когда я расправил и положил ее тетрадку на стол, не отнимая руки с карандашом, то заметил, как она встрепенулась и как будто зажглась, а вечно унылое лицо просияло, подобно тому, как из-за тучи выбирается полуденное солнце.
– В работе вашей масса погрешностей, – сказал я. – У вас не один год уйдет на тщательное изучение языка, прежде чем вы в состоянии будете писать по-английски с безупречной грамотностью. Слушайте: я укажу существенные недостатки.
И я прошелся по тексту, останавливаясь на каждой ошибке и объясняя, как следует писать то или иное слово, составлять ту или иную фразу и почему не иначе. Отрезвляющая эта процедура заметно успокоила Фрэнсис, и далее я проговорил:
– Что же касается содержания вашей работы, м-ль Анри, меня оно приятно удивило; я прочитал ее очень внимательно и даже с наслаждением, потому что обнаружил очевидное свидетельство вкуса и воображения. Разумеется, качества эти не есть высочайшие дарования, однако, должен отметить, в вас они развиты если не в превосходной степени, то в значительно превосходящей ту, которой могло бы похвалиться большинство учениц. Как я убедился, вы способны о себе заявить; так взращивайте посеянные в вас Богом и природой семена и не бойтесь – как бы вы ни страдали, какая бы несправедливость вас ни угнетала – обрести свободу и утешение в осознании собственной силы и исключительности.
«Сила и исключительность! – повторил я мысленно. – Похоже, я попал в цель». Так я подумал, ибо, вскинув взгляд, увидел, что лучи солнца разорвали заслонявшую его тучу: лицо Фрэнсис мгновенно преобразилось и в глазах засияла улыбка – улыбка почти торжествующая, которая словно говорила: «Я рада, что вам удалось открыть во мне много достоинств, и совершенно нет надобности так осторожничать в признании их. Вы думаете, я сама себя не знаю? Все, что вы мне сообщили в выражениях столь сдержанных, я и без того знаю с детства».
Сказано это было так отчетливо, как только может сказать внезапно вспыхнувший, открытый взгляд; но в следующий миг легкий румянец, лучистость ее глаз потухли; даже ясно видя свои достоинства, Фрэнсис не менее ясно видела также и недостатки: и на миг проявившаяся уверенность скрылась под натиском горьких сомнений. Столь внезапной и быстрой была эта перемена, что я не успел, как мне хотелось, поколебать триумф строгим упреком: когда я нахмурился, Фрэнсис и так уже была серьезной и печальной.
– Благодарю вас, сэр, – промолвила она, поднимаясь, и в голосе ее, и во взоре чувствовалась сдержанная благодарность.
В самом деле, переговоры пора было закончить: оглядевшись, я увидел, что все пансионерки (приходящие ученицы уже разошлись), разинув рты и округлив глаза, толпятся в паре ярдов от стола, три mattresses перешептываются в углу, а прямо у моего локтя сидит на низком стуле как всегда невозмутимая директриса, приделывая кисточки к уже готовому кошельку.
Так смело добившись разговора с м-ль Анри, я в результате остался неудовлетворенным; я собирался спросить, каким образом при французской фамилии у нее оказались два английских имени – «Фрэнсис» и «Эванс», а также откуда у нее такое хорошее произношение. И о том и о другом я позабыл, да и беседа наша была столь непродолжительной, что об этом я все равно бы не успел осведомиться. Более того, я не успел даже просто поговорить с ней по-английски, чтобы проверить ее разговорные навыки, – все, что я вытянул из нее, было «Да» и «Благодарю вас, сэр».
«Не страшно, – подумал я. – Что не успел сегодня, завершу в другой раз».
Я не нарушил данного себе обещания. Хотя весьма затруднительно было обменяться даже несколькими словами с одной ученицей среди всей массы, но, как говорится, было бы желание, а возможность найдется. Я неустанно выискивал подходящий повод переговорить с м-ль Анри, невзирая на то, что всякий раз, когда я к ней подходил, на нее обращались завистливые взгляды и слышался шепот злословия.
– Вашу тетрадь! – в таком примерно тоне начинал я наши короткие диалоги.
Я всегда выбирал время в конце урока; знаком веля ей встать, я усаживался на ее место, и она почтительно стояла рядом – в общении с ней я полагал мудрым и правильным строгое соблюдение принятых норм поведения учителя с учеником; я понял, что пропорционально тому, как мои манеры в отношении к Фрэнсис становятся жестче и деспотичнее, в ней возрастает спокойствие и самообладание – безусловно, странный контраст к обычному в таких случаях результату, однако с м-ль Анри это было именно так.
Сейчас я передам вам наш первый разговор.
– Карандаш! – резко сказал я и, не глядя на Фрэнсис, требовательно протянул руку.
Фрэнсис вручила мне карандаш, и, принявшись подчеркивать ошибки в упражнении по грамматике, я спросил:
– Вы ведь не уроженка Бельгии?
– Нет.
– И не Франции?
– Нет.
– Где ж тогда вы родились?
– В Женеве.
– Надеюсь, вы не станете утверждать, будто «Фрэнсис» и «Эванс» швейцарские имена?
– Нет, сэр; это английские имена.
– Правильно; значит, у женевцев в ходу нарекать своих детей английскими именами?
– Нет, мсье; mais…[101]101
Но… (фр.)
[Закрыть]
– Соблаговолите изъясняться по-английски.
– Mais…
– По-английски!
– Но, – смущенно произнесла она, – мои родители не были двумя женевцами…
– Говорите «оба» вместо «двумя», мадемуазель.
– Не были оба швейцарцами: мать моя была англичанкой.
– О?! И английских корней?
– Да, ее прародители все были англичане.
– А ваш отец?
– Он был швейцарец.
– А кроме этого? Кем он был по роду занятий?
– Священником… Пастором – у него был приход.
– Раз уж ваша матушка из англичан – почему вы не говорите по-английски с большей легкостью?
– Maman est morte, il у a dix ans.[102]102
Мама умерла десять лет назад (фр.).
[Закрыть]
– И вы чтите ее память тем, что забываете ее родной язык. Сделайте милость, выкиньте из головы французский, пока я с вами разговариваю, – придерживайтесь английского.
– C'est si difficile, Monsieur, quand on n'en a plus l'habitude.[103]103
Это так сложно, мсье, когда утерян навык (фр.).
[Закрыть]
– А прежде он был, надо полагать? Отвечайте на языке матери.
– Да, сэр; в детстве я говорила больше по-английски, чем по-французски.
– Почему же теперь вы на нем не говорите?
– Потому что у меня нет друзей-англичан.
– Вы, вероятно, живете с отцом?
– Отец мой умер.
– Братья и сестры у вас есть?
– Ни одного.
– Вы живете одна?
– Нет… У меня есть тетушка… ma tante Джулиан.
– Сестра вашего отца?
– Justement, Monsieur.[104]104
Верно, мсье (фр).
[Закрыть]
– Это по-английски?
– Нет… но я забыла…
– За что, мадемуазель, будь вы ребенком, я непременно бы слегка вас наказал; в вашем же возрасте – а я склонен думать, вам двадцать два или двадцать три?
– Pas encore, Monsieur, – en un mois j'aurai dix-neuf ans.[105]105
Нет еще, мсье, – через месяц мне исполнится девятнадцать (фр.).
[Закрыть]
– Ну, девятнадцать – возраст уже зрелый, и, достигнув его, вы должны так стремиться к совершенству, чтобы учителю не приходилось дважды напоминать вам, сколь целесообразно говорить по-английски всякий раз, когда представится благоприятная возможность.
На эту преисполненную мудрости тираду ответа я не получил, а когда поднял голову, ученица моя улыбалась, и улыбка ее, невеселая, но красноречивая, словно говорила: «Он толкует мне о том, чего совсем не знает», – причем говорила так недвусмысленно, что я нацелился выяснить, в чем же заключается это мое неведение.
– Вы стремитесь себя совершенствовать?
– Конечно.
– И чем вы это подтверждаете, мадемуазель? – Этот странный, к тому же грубовато заданный вопрос вызвал вторую улыбку.
– Разве, мсье, я невнимательна? Я хорошо выполняю все ваши задания…
– Так это и ребенок сможет! А что вы делаете помимо этого?
– А что я могу еще?
– Ну, разумеется, немного; но вы ведь не только ученица, а и учитель, не так ли?
– Да.
– Вы ведете рукоделие? Плетение и починка кружев?
– Да.
– И вам нравится это унылое и бестолковое занятие?
– Нет, оно слишком нудное.
– Почему ж вы продолжаете этим заниматься? Почему не предпочтете историю, географию, грамматику или арифметику?
– Мсье так уверен, что сама я основательно изучила эти предметы?
– Не знаю; в ваши годы следовало бы их знать.
– Но я никогда не училась в школе, мсье.
– В самом деле? А как же ваши родные? Ваша тетушка? Это ее вина?
– Нет, мсье, нет. Тетушка у меня очень хорошая, она не виновата. Она делает для меня все, что может: она дает мне кров и меня кормит. – Я передаю сказанное м-ль Анри в точности, как она перевела это с французского. – Она не богатая, у нее только тысяча двести франков годовой ренты, и для нее невозможно было устроить меня в школу.