Текст книги "Политика & Эстетика. Коллективная монография"
Автор книги: Шарль Бодлер
Соавторы: Вальтер Беньямин
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Политика критики
Валерий Савчук
О КАННИБАЛИЗМЕ КРИТИКИ ВАЛЬТЕРА БЕНЬЯМИНА
Избранный Вальтером Беньямином метод – критика – вовсе не случаен. Проштудировав критики Канта в университетах Фрайбурга и Берлина (1912–1915), Беньямин всю последующую жизнь от них отталкивался. Кантовским критикам он противопоставил критику искусства и литературы, с позиции которой он относится к миру, в том числе и к насилию. Так, работа «К критике насилия» (1921) также была написана им в полемике с Кантом, что, впрочем, не ускользнуло от исследователей:
Предлог «к» в названии работы поставлен намеренно. Точно так же есть существенное различие между замечаниями «о» или опытом «чего‐либо» и критикой предмета, который, как, например, насилие, значительно отдален от «разума» и «суждения». Нет большей дистанции, чем дистанция между разумом и необоснованным насилием, которое не только не позволяет рефлексию самих условий возможности разума (критическое оборачивание разума), но, напротив, представляет собой оборачивание разума на его слепое подобие, «чистое насилие»198198
Haverkamp A. Ein unabwerbarer Schatten: Gewalt und Traur in Benjamins Kritik der Gewalt // Gewalt und Gerechtigkeit Derrida – Benjamin / Hrsg. Von A. Haverkamp. 1. Aufl. Frankfurt a. M., 1994. S. 164 f.
[Закрыть].
Надо учесть, что актуальное дело критики (ко времени Беньямина критика разума жестко институционализирована академическими рамками) переносится им в область современного искусства и литературы. С одной стороны, такая критика искусства стала возможной потому, что оно само изменило свои функции, слившись с жизнью и разрушив дистанцию между политическим и художественным действием; а с другой стороны, Беньямин прежде других отнес к искусству то, что общественное мнение таковым не считало (например, сюрреализм, дадаизм).
Если взять литературный текст (который, согласно Беньямину, вбирает в себя рассеянное знание и опыт времени) как предмет критики, то критике «в конечном счете», как любил говорить классик, подлежит вся действительность. Однако смысл искусства Беньямин понимает иначе. Поскольку произведение искусства концентрирует весь опыт человека, а в форме сюрреализма, в его бессмысленных актах и экспрессивных действиях «снимает разделение между поэтическим и политическим действием»199199
Habermas J. Bewustseinmachende und rettende Kritik. Die Aktualität Walter Benjamin // Zur Aktualität Walter Benjamin. Frankfurt a. M., 1972. S. 214.
[Закрыть], то критика его есть критика всей жизни, в том числе и политической. К тому же критик может «интерпретацией важнейших литературных свидетельств инструментировать»200200
Benjamin W. Briefe / Hrsg. von G. Scholem und T. Adorno. Frankfurt a. M., 1978. S. 796. № 307.
[Закрыть] свои собственные общественно-политические взгляды. Научный объективизм академической критики, который, согласно Беньямину, убивает удивление (исток философии по Аристотелю и Хайдеггеру), также устраняется позицией интерпретатора и художественного критика. Значение критики радикально переосмысливается: рассуждая об искусстве, критик вершит суд над всем миром.
Нельзя игнорировать, из какого места конструируется претензия Беньямина на особую власть критика. На него, как гранитная плита, давил немецкий порядок, предъявляющий требования институций – уместно напомнить, отказавших ему в защите второй диссертации. Согласно тем критериям, которыми руководствовалась тогдашняя немецкая философия (чей дух ковался и закалялся в трудную для нее эпоху: экономически и политически уступавшая своим соседям нация не могла быть на европейской сцене главным актером и компенсировала это претензией на власть метафизическую) в отношении собственных произведений, докторская работа В. Беньямина «Немецкая трагедия эпохи барокко» (1925) была оценена как «маловразумительная». Стоит ли проявлять снисходительность к этому отзыву в силу высокого рейтинга, который приобрел сегодня соискатель научной степени? Не обладавший склонностью к строгой мысли – системосозидание и логическое доказательство были противны темпераменту Беньямина, – он избрал свой путь: «Поступать всегда радикально и непоследовательно в важнейших вещах»201201
Ibid. Briefe. S. 425. Brief № 156 an Gerhard Scholem: «Immer radikal, niemals konsequent in den wichtigsten Dingen zu verfahren, waere auch meine Gesinnung».
[Закрыть].
Вальтер Беньямин говорит о справедливости критики из своего собственного опыта несправедливости (да и как может быть иначе), говорит из ситуации еврея в Германии начала века, из двойственной ситуации человека, воспитанного в немецкой культуре, но ей чужеродного, постоянно чувствующего себя таковым, благо внутренний мир притязаний и внешние обстоятельства неприятия его идей тому способствовали постоянно202202
Как заметил Т. Адорно: «Беньямин отличался сознанием своего умственного превосходства задолго до того, как оно стало очевидным» (Adorno T.W. A l’ecat de tou les courants // Le Monde. 31 mai 1969. № 7582. PIV. Пер. С.Л. Фокина).
[Закрыть]. Место своего возможного реванша он ищет то в России, то в Париже, то в марксистских и большевистских кругах, то среди интеллектуалов, собирающихся вокруг Коллежа социологии. Понимание справедливости Беньямином питалось стремлением привести в соответствие с реальностью свои претензии на интеллектуальное лидерство и успех.
Жажда успеха на ниве мысли (которая в Германии той поры была ограничена стенами университета) и неприязнь к существующему порядку предопределили его творческую биографию. Философ по образованию, искусствовед по теме диссертации, критик и эссеист по форме письма, художник по технике наблюдения, фланер по убеждению, он обладал способностью видеть в мелочах повседневности как характерные черты настоящего, так и манифестации будущей всеобщности. Внешние обстоятельства отвлекли его от проекта логики и аргументации, куда направляло его университетское образование, давая шанс добиться успеха: «Взгляните с этой точки зрения на еврейских ученых – они возлагают больше надежды на логику, стало быть, на принуждение к согласию посредством доводов; они знают, что с нею должны победить даже там, где против них налицо расовая и классовая ненависть»203203
Ницше Ф. Веселая наука // Ницше Ф. Соч.: В 2 т. Т. 1. М., 1990. С. 670 (5. Buch, Nr. 348).
[Закрыть]. Уход Беньямина с проторенной дороги логики, которую к слову сказать, основательно расширили и обустроили немцы – поступок решительный и по тем временам весьма рискованный.
Свою стратегию успешного критика Беньямин воплотил в «13 тезисах техники критики», которые позволяли экспроприацию, захват и овладение произведением, а через него и всей жизнью. Критик обладает умением «уничтожить книгу в нескольких предложениях» и в то же время обладает вкусом изысканного гурмана: «Настоящий критик берется за книгу с такой же любовью, с какой каннибал берется готовить себе младенца»204204
Benjamin W. Gesammelte Schriften / Hrsg. Rolf Tiedemann und Herman Schweppenhäuser. 7 Bde. Bd. IV. Suhrkamp. Frankfurt а. M.. 1982. S. 108. «Echte Polemik nimmt ein Buch sich so liebevoll vor, wie ein Kannibale sich einen Säugling zurüstet».
[Закрыть]. Естественно для настоящего критика сразу же опознать «ненастоящую» книгу и уничтожить ее в двух предложениях. И он же, увидев качество книги, ее подлинность, предвкушает в работе с ней удовольствие подобно каннибалу.
Неравнодушие к тексту вызывает духов и создает двойников. Критика, соперничество и война, как известно, – самые сильные формы хюбриса. Одно из ее составляющих – ритуал убийства врага и присвоение его силы. Вот как с безоглядностью конквистадора пишет об этом бразильский философ Норвал Байтелло-младший – представитель объединения «Антропофагия», выступающего за предлогику, за вид первобытной логики, с помощью которой чужая культурная традиция не просто является объектом подражания, но и съедается и перерабатывается:
Как в примитивных обществах только враги могли быть съедены, с тем чтобы их силой усилить себя, так «Антропофагия» – интернациональный поток тенденций, моды – хочет селективно усвоить и, так сказать, переварить, т. е. переработать их, и притом не на основе критериев своей национальной культуры, а на таких, как эффективность и жизненность205205
Baitello N. (jun.) Die Dada-internationale. Der Dadaismus in Berlin und der Modernismus in Brasilien. Frankfurt a. M., 1987. S. 125.
[Закрыть].
Но владеть умами современников критик может тогда, когда она выбирает художественные явления, вызывающие общественный резонанс. Беньямин один из первых осознал, что возрастают популярность и авторитет (сегодня это одно и то же) таких фигур, как критик и комментатор; ныне к ним добавились куратор, ведущий программы, культурал. Но вот что любопытно: за власть первого критика Беньямин не боролся – скорее он «бесстрашно становится господином того, чего еще нет, тем самым помогая ему родиться» (А. Арто). Открывая никому не ведомый мир искусства, который добропорядочные и академически ангажированные критики таковым не считали, он стал его первокритиком и господином. Ибо критика по Беньямину и есть осуществление власти, поскольку обнаруживает единственно возможный смысл (говоря единственно возможный, мы не можем не подозревать истинный), самому автору произведения неведомый. Беньямин не только претендует на единственно верное толкование, но и обнажает свой метод – «иду на вы»: «Насилие есть слепое подобие разума». Вызов свой он не облекает в форму разумного обоснования истины и справедливости оценки, а, подобно талмудистам, декларирует: «Так следует». В своем стремлении к Справедливости он опознаваем как Walter (господин), как представитель модернистского проекта, как уверенный в справедливости своих ритуалов каннибал.
Беньямин, впустивший насилие в самое сердце своей критики, идентифицировавшись с ним, создает матрицу, которая будет воспроизводиться на протяжении всего ХХ века. Сделаем отступление, проясняя исток универсальности его стратегии. Начало положило оригинальное различение божественного и мифического насилия. При учреждении Римского права оно, согласно Беньямину, являлось мифическим насилием, насилием Рима над уже существовавшим правом вождя, властителя, господина. Мифическое насилие (Римское право) противостоит божественному: «Справедливость есть принцип любого божественного целеполагания, власть – принцип любого мифического правополагания… Мифическая манифестация непосредственного насилия в глубине проявляет себя идентично любому правовому насилию и доводит представление о его проблематике до понимания губительности его исторической функции, уничтожение которой тем самым становится непосредственной задачей»206206
Benjamin W. Zur Kritik der Gewalt // Benjamin W. Gesammelte Schriften. Bd. II. 1. Frankfurt a. M., 1977. S. 199.
[Закрыть]. Он разводит их до противоположности по всем пунктам. Если мифическое насилие – правоустанавливающее, то божественное – правоуничтожающее; если первое устанавливает границы применимости, то второе безгранично и нелегитимно; если мифическое является источником вины и одновременно позволяет искупить вину, то божественное – несоразмерно вине, но само вне вины, наконец, мифическое насилие – разумно и регламентированно, божественное – неразумно, безмерно и кроваво. По логике В. Беньямина христиане, с именем доброго Бога Нового Завета отказавшись от нравов и обычаев порочного Рима, в итоге наследовали его Право. Это и позволило Беньямину уравнять Право христианской Европы с мифичным правом, а мифу противопоставить Бога Иудеи, Бога в актуальном времени противостоящего Праву. Как тогда, так и сейчас. Современные носители Римского права унаследовали в свою очередь и мифическое насилие, насилие Рима.
Таким образом божественное насилие не прочитывается Беньямином как правоустанавливающее и тем самым оказывается вне чувства вины. В подтверждение он приводит пример мифа о наказании Ниобеи (Ниобы), все прегрешение которой было в том, что она возгордилась своими детьми (их по разным версиям было от семи до двадцати) и вздумала сравниться с Лето, у которой было двое детей: Аполлон и Артемида. Разгневанная хвастовством Ниобы, Лето обратилась к своим детям, которые стрелами уничтожили всех детей обидчицы. Божественное насилие не знает меры, не имеет границ, не порождает чувство вины, безответно.
Вина связывается Беньямином с мифическим насилием (первородный грех и тотальное чувство признания вины – краеугольный камень христианской догматики – также не подпадают под «юрисдикцию» чистого божественного насилия). Обвиняя правовое сознание в том, что оно старательно замалчивает: в несправедливости, в насилии правоустановления над уже-существовавшим правом традиции – Беньямин в классическом стиле психоанализа вменяет правовому сознанию чувство вины. Противопоставляя мифическому насилию чистое божественное, он выпытывает у правового бессознательного признание того, что своим рождением оно обязано «грязному» насилию, насилию над уже существовавшим к тому моменту праву. Божественное насилие неподсудно, оно есть проявление справедливой кары, оно таково, каково есть. Усилия Беньямина выйти из круга «Критики чистого разума», которая схватывает и удерживает две противоположные возможности: (родительный объекта) когда действительность подвергается критике разума, но и тогда (родительный субъекта), когда сам разум подвергается критике, привели его к поиску точки, из которой он мог бы властвовать неподсудно и безболезненно. Выработанная им позиция критика давала возможность обрести не только точку опоры, но и, что более важно, инстанцию реализации полновластного господства – язык. Последний предстает у него в двух лицах: инструментально – как орудие критики и средство вынесения приговора художественному произведению и самобытно – как то, что скрыто; и в этом, втором лице язык, дело которого наследуется и власть которого перенимается критиком, неподсуден, недоступен ответу критикуемых, он, как чистое божественное насилие, и «всеобщая забастовка» (Ж. Сорель), неперсонален и деяние его нецелерационально. Таким образом, критик подобен Богу разящему колено Кореев: он судит, но сам неподсуден, утверждает первоправо и являет справедливость.
Справедливое насилие, закодированное в критике Беньямина, делающее критика господином, становится образцом, с которым будет соотносить себя – пусть и неосознанно – едва ли не всеми угнетенными, добивающимися своих прав. Речевая фигура, провозглашающая чистоту насилия и его господство над теми, кто виновен в применении насилия (и здесь Беньямин сообразуется с марксистской формулой об экспроприации экспроприаторов), являет собой насилие как способ обретения справедливости. Он развязывает языки тем, у кого были связаны руки. Эта символическая речевая фигура материализуется позже в идеологии эмансипации, в модернистских жестах художников, в терроре.
Аффектированному, не чувствующему боль телу рабочего и воина, соответствует тело модерна, определившее существо эпохи. Этой черте эпохи противостоит образ критика-каннибала Беньямина, поскольку машинное производство поглощает живое тело и парализует волю, выдавая стандартный и комфортный продукт. Уступка ли это труду ремесленника, одинокого мыслителя, талмудиста – сказать трудно. Это требует отдельного исследования207207
Укажу лишь на то, что особенность взгляда художественного критика во многом определялась его укорененностью в иудаистской традиции. На это обратили внимание Норберт Больц и Вильгельм ван Райен: «“Фигура комментатора” у Беньямина – пограничная форма в критическом спектре его эстетики – относится к иудаистской традиции комментирования, которая поэтому привлекается на службу литературного комментирования. Прообраз этого метода – экзегеза библейских тестов» (Bolz N., Reijen W. van. W. Benjamin. Frankfurt a. M., 1991. S. 21).
[Закрыть]. Но логика движения от фигуры критика традиционного типа (в этом контексте – академического, воспроизводящего традицию и взыскующего «научных» критериев оценки) к критику модернисту ведет к признанию важности эстетической и идеологической установках. И нет ничего удивительного в том, что, противопоставляя себя ей, Беньямин артикулирует свой критический подход в метафорике каннибализма. Поскольку в этом поле метафорических значений подход к книге, произведению означает желание съесть, усвоить и присвоить содержание, противостоит формальному, поверхностному и профессиональному подходу к книге (как и любому произведению литературы и искусства). Естественно, нам не обойтись без оговорок: вспомним, что речь идет о «настоящем критике», который, как следствие, и книгу выбирает настоящую, подлинную.
В следующей за эпохой модерна эпохе радикального плюрализма, игры и ускользания на смену модернистскому критику-каннибалу пришел новый образ критика, который ничего не хочет усваивать, но лишь разбирать и собирать заново, получая прибавочную стоимость нового смысла и тонко иронизируя при этом над объективностью своих выводов. Особенность последней установки (а в сложившейся ситуации заката, ситуации постмодерна верно говорить – предпоследней) исходит из специфики медиальным образом собранного, эклектичного тела человека эпохи постмодерна. Дефицит воли и желания, дефицит усвоения компенсируется разбором, расчленением, а затем сочленением исходного текста с целью обнаружить умолчания и уязвить универсальность его выводов. Здесь критики не готовят себе «младенцев», а радуются возможности противоположных – могу и иначе – интерпретаций.
После прочитанного (приведенного выше) доклада искренне уважаемый мною С.Н. Зенкин задал в дискуссии вопрос: «Как можно съесть книгу?» – по ходу заметив: «Беньямин сказал здесь не подумав». Попробую развернуть и дополнить свой ответ уважаемому оппоненту. Согласившись с «не подумав», я бы акцентировал не момент ложного, ошибочного высказывания, а, напротив, момент откровения, проговаривающегося об архаическом ритуале восприятия чужой культуры. Возможно, «чем случайней, тем вернее» он говорит о древних истоках критики. Можно сказать, что случайно оброненная метафора имеет потенциал концепта радикальной критики. Усвоение не бывает без удовольствия. И это осознают не только критики, но и историки, представители других гуманитарных наук. Таковым, например, был основоположник школы «Анналов» Марк Блок (1886–1944), написавший (спрошу себя: вслед ли? прежде? или независимо от Беньямина?), что
настоящий историк похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет добыча208208
Цит. по: Ле Гофф Ж., Трюон Н. История тела в средние века / Пер. с франц. Е. Лебедевой. М., 2008. С. 20. Это дает повод соавторам образовывать некий класс «историков-людоедов», отправившихся подобно Марку Блоку исследовать «приключения тела» в Средние века (Там же. С. 25).
[Закрыть].
Можно вспомнить и образ «пожирателя истории», который придуман Роланом Бартом в работе «Мишле» (1954): «Мишле – “пожиратель истории” – “питался” ею; “он одновременно проходил по ней и поглощал ее”»209209
Там же. С. 14.
[Закрыть].
Вопрос же С.Н. Зенкина «Как можно съесть книгу?» вызывает к жизни давнюю историю трактовки принятия и усвоения книги как поглощения. Итак, наряду с устойчивым метафорическим прочтением, сводящимся к смыслу «пристального внимания и предельной сосредоточенности выражений»: «Пожирать глазами» (очами, взором; книжн.) – «жадно смотреть»; например: «Он впился глазами», «Он пожирал ее глазами», – нужно обратить внимание и на буквальный смысл выражений. Как будто предвидя господство будущего метафорического иносказательного толкования архаических ритуалов и выражений в современности, известный этнограф К.Д. Кавелин писал:
Одна из главных путеводных нитей в изучении обрядов, поверий, обычаев есть их непосредственный, прямой, буквальный смысл… Целый отживший и давно исчезнувший мир, с его понятиями и историческим значением иногда вдруг оживает в ярких красках от одного устранения переносного значения двух-трех старинных обычаев, которое вкладывали в них исследователи, и от возвращения им их буквального, непосредственного, прямого смысла210210
Кавелин К.Д. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. СПб., 1900. С. 49.
[Закрыть].
Поэтому в выражении «пожирать глазами» можно найти и другой, архаический смысл, раскрывающий исходное значение усвоения чужой силы, культуры, мысли. Так, неожиданное выражение «съесть книгу» наряду с известным переносным значением «усвоить, переварить содержание книги, сделать его своим» имеет еще и буквальный смысл: поскольку сердцевина папируса, из которой делался папирус для письма, съедобна, то его можно было съесть буквально. Аллюзии на этот сюжет обнаруживаем в Библии: «Обретены слова Твои, и я съел их» (Иер 15:16); «Сын человеческий! Съешь, что перед тобою, съешь этот свиток, и иди, говори дому Израилеву» (Иез 3:1–3); «И я пошел к ангелу, и сказал ему: дай мне книжку. Он сказал мне: возьми и съешь ее; она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка, как мед» (Откр 10:9 – 10).
Съедение книги есть своего рода жертвоприношение, утверждающее жизнь через смерть. Само же жертвоприношение, как и божественное насилие, являет собой предел мыслимого, представляемого и переживаемого, о который разбивается любое представление и который не позволяет приблизиться к «золотому веку» человечества, ибо прежде нужно принять состояние торжественной праздничности жертвоприношения и радости соучастия. На этом пределе спотыкается любое нравственное и рациональное самотождество современника; о него, как о само бытие, спотыкается хайдеггеровский язык, который уже не язычит, предоставляя возможность говорить самому первобытному; им процарапывается глянцевая поверхность иллюзии тождества речи и о том о чем речь, отражается легковесный взгляд любопытствующего; он – порог по‐европейски обустроенного дома, фундамент которого держится благодаря крови – этому самому вяжущему, самому цементирующему веществу, – закладной жертве Христа. Во время жертвоприношения, как никогда более, оправдывается пафос сакральной серьезности, в том числе и в подходе к книге. Жертвоприношение – способ существования культуры, универсальный способ внешнее сделать внутренним, чужое – своим. Каннибал съедал свою жертву, так же как позже животное, уготованное в жертву Богу, съедали жертвователи211211
О жертве как онтологическом условии культуры см.: Савчук В. Кровь и культура. СПб., 1995. С. 60–73.
[Закрыть]. Эта логика жертвоприношения приводит к заключению: если не «съешь» книгу, то не усвоишь ее и тем более никогда не станешь ее подлинным и врожденным критиком. Но каннибал – это сама традиция, сам древний закон; он вне сомнений и колебаний, вне чувства вины и раскаяния, он не доступен критике – неподсуден.
Марк Саньоль
БОДЛЕР, БЕНЬЯМИН, БЛАНКИ (о книге «К вечности – через звезды»)
Шарль Бодлер – один из величайших французских поэтов, великий первопроходец неизведанных областей, который открыл для поэзии – оставаясь в рамках классической или даже архаической структуры – целый, прежде недоступный для нее мир. Это мир зла, уродства, мир негативного, дьявольского, сатанинского. При этом речь у него идет также о стремлении вознестись к абсолюту, стремлении, уносящем читателя к вершинам эстетического совершенства, прекрасного и божественного. Бодлер оказал глубокое влияние на всю последующую поэзию, в особенности на Поля Валери. Но что удивительно, постичь его самым глубоким, самым сокровенным и самым кровным образом сумел немецкий мыслитель Вальтер Беньямин.
После проникновенных этюдов Беньямина мы не можем продолжать читать Бодлера как раньше. Прежний образ поэта прояснился, дополнился, преобразился. Бодлера знали и понимали до Беньямина. До него автора «Цветов зла» воспринимали главным образом сквозь призму некоторых известных стихотворений, из числа так называемых мистических: «Соответствия», «Прежняя жизнь», «Гармония вечера», «Воспарения», «Альбатрос», «Человек и море», – они тотчас поражают читателя, они проникают нам в сердце, чтобы мы воспарили к Абсолюту. Другие стихотворения, обращенные к любимым женщинам, к эротизму и экзотизму («Гимн красоте», «Экзотический аромат», «Волосы», «Прекрасный корабль», «Приглашение к путешествию»), заставляли мечтать целые поколения поэтов, художников и композиторов, которые вдохновлялись ими в своем творчестве (Матисс, Гоген, Дебюсси). А стихотворения о сплине не только ввели это понятие во французский язык, но и открыли целый литературный жанр, который окажет влияние и на «Сатурнические поэмы» Верлена, и на болезнь «fin du siècle», а затем – на Эдварда Мунка и немецких экспрессионистов. Наконец, всем известны стихотворения, выводящие на сцену отвратительное: «Падаль», «Мученица», «Окаянные женщины», – а также осужденные поэмы, например «Метаморфозы вампира»; они снискали Бодлеру скандальную репутацию «поэта не для всех». И все‐таки один аспект его творчества остался за пределами внимания критики: его цикл «Парижские картины» рассматривали в духе натуралистических произведений о поэзии большого города, то есть в русле тематики Гюго, на которого Бодлер и сам ссылался.
Как раз на этих стихотворениях из «Парижских картин» Беньямин и остановил свое внимание; сначала он перевел их на немецкий язык, затем представил мастерский комментарий в эссе «Париж Второй империи у Бодлера». Как известно, это фундаментальное эссе было отвергнуто Адорно и Хоркхаймером; Беньямин переписал его и в 1939 году опубликовал под названием «О некоторых бодлеровских мотивах».
Обратимся для начала к переводу Беньямина «Парижских картин», заострив внимание на одном парадоксе: именно к переводу этих текстов Бодлера, считавшихся самыми реалистическими, самыми описательными, самыми натуралистическими, Беньямин написал в качестве предисловия один из самых темных, самых эзотерических, самых мистических своих текстов, а именно «Задачу переводчика». В нем он размышляет о «скрытой связи» между оригиналом и переводом, о «чистом языке», который должен быть присущ оригиналу и воплотиться в переводе, подобно тому как семя приносит плоды или же как звук дает эхо. Беньямин вменяет в задачу переводчику разгадать и обнаружить этот чистый язык, а потом высвободить его в процессе перевода.
Существует ли тесная связь между этими метафизическими построениями о сущности произведения искусства, которая должна обнаружиться как своего рода феномен или конкретное проявление в переведенном произведении, и беньяминовским переводом «Парижских картин» Бодлера (он его даже не упоминает)? Или же Беньямин просто наложил на свой перевод размышления о переводах из Софокла, сделанных Гельдерлином (их он в своем тексте упоминает)?
Я склоняюсь к последней мысли, поскольку после этих размышлений можно было бы скорее ожидать попытки перевода «Соответствий», «Воспарения» или «Жажды небытия» – коротко говоря, тех стихотворений Бодлера, которые рассматриваются как метафизические.
Но нет, Беньямин переводит «Парижские картины». Мы не будем здесь останавливаться собственно на качестве перевода. В соответствии с оригиналом, с ультраклассическим письмом Бодлера Беньямин слагает размеренные рифмованные стихи, чередуя, так же как и во французском, мужские и женские рифмы. Ритм не выдерживается на протяжении всего стихотворения, которое в целом написано пентаметром или гекзаметром, тогда как оригинал написан александрийским стихом. Иногда Беньямин тоже слагает немецкий александрийский стих, но это исключение, например:
Zieh ich den Vorhang zu, und schliesse den Verschlag
Und baue in der Nacht an meinem Fensterschlag, –
чтобы перевести:
Je fermerai partout portières et volets
Pour bâtir dans la nuit mes féeriques palais.
(Я повсюду закрою портьеры и ставни,
Чтоб построить в ночи мои волшебные дворцы.)
Или еще:
Recueille-toi mon âme, en ce grave moment,
Et ferme ton oreille à ce rugissement.
(Замри, моя душа, в тяжелый этот час!
Весь этот дикий бред пусть не дойдет до нас!
Перевод В. Брюсова)
в переводе:
Du sammle dich mein Herz in dieser ernsten Stunde
Und schliesse du dein Ohr dem lauten Höllenmunde.
Но, несомненно, больший интерес, чем перевод этих стихотворений, вызывает комментарий к ним, который запечатлелся в памяти читателя. Вот стих «Иду в одиночку биться в фантастном сабельном бою» в поэме «Солнце»:
Когда жестокое солнце разит удвоенными ударами
По городу и лугам, крышам и полям,
Иду в одиночку биться в фантастном сабельном бою,
Касаясь по всем углам случайностей рифмы,
Спотыкаясь, как на мостовой, на каждом слове,
Натыкаясь порой на давно пригрезившиеся строки.
Этот стих остается неразрывно связанным с интерпретацией, данной ему Беньямином: Бодлер показан фланером, который спотыкаясь идет по мостовой в поисках стиха, – фланер точно так же находит всякие вещицы, случайно натыкаясь на них в пассажах и других местах большого города.
Беньямин соотносит «фантастный сабельный бой», то есть метафору, через которую Бодлер понимает поэтическое творчество, с опытом шока, вызываемого большим городом:
Ударам, откуда бы те ни шли, Бодлер решил противопоставить парад своего физического и духовного бытия.
Подобно тому как Бодлер изображает своего друга Константина Гиса «фехтующим» карандашом, он и для описания самого себя в сражении использует слова: поэзия как фехтование, сабельный бой. Отсюда новый взгляд на город: «“Парижские картины” начинаются с преображения города».
Для Беньямина Бодлер – человек больших городов, который гораздо лучше, нежели Виктор Гюго, сумел изобразить все удары, которые получает человек, оказавшись в городской толпе. Бодлер не описывает толпу, но представляет ее через антифразис в самом своем письме. Так, в сонете «Прохожей» описан шок, вызванный мимолетной встречей, быстрым обменом взглядами; стихотворение начинается именно через описание большого города: «Оглушительная улица вокруг меня вопила». Бодлеру достаточно одной строчки, чтобы представить шумную и неимоверную толпу большого города, где движется поэт в поисках впечатления, взгляда или улыбки, способных вызвать в нем вдохновение.
Реальное преображение Парижа, порожденное строительными работами Османа, разрушение целых кварталов, обустройство бульваров, огромных городских артерий, – все это находит отражение в «Парижских картинах»; при этом Бодлер испытывает ностальгию по уходящему старому:
Париж преображается, но ничто в меланхолии моей
Не шевельнулось. Новые дворцы, нагромождения, глыбы,
Старые предместья – все для меня становится аллегорией,
И тяжелее камней дорогие мои воспоминания.
Все это Беньямин, в «Парижских пассажах» изучавший преобразования Парижа (появление пассажей, бульваров, больших магазинов, где выставляется товар-фетиш), понял через поэзию Бодлера. Однако одно из самых поразительных его произведений, на которое до Беньямина почти не обращали внимания, – пиеса «Семь стариков», которая также входит в состав «Парижских картин». В ней, как известно, сначала появляется жуткий старик в лохмотьях, один «вид которого пролил бы дождь подаяний»; за ним следует второй, потом третий, и так до семи, и все на одно лицо, семь двойников:
Вслед за ним шел двойник: борода, глаза, палка
И спина те же самые, адом одним
Оба порождены. Знать, я выглядел жалко,
В страхе оторопев и застыв перед ним.
Жертва случая я или чьей‐то злой шутки?
Что хотят, то об этом пусть и говорят,
Только семь стариков, и все семеро жутки,
Друг за другом прошли предо мною подряд.
Кто смеяться бы стал над моим беспокойством
И спиной не почувствовал братскую дрожь,
Тот да знает: хотя и отмечен изгойством,
Был на вечность саму грозный странник похож.
Может быть, я увидел бы так же восьмого,
Омерзительный Феникс, свой сын и отец
Мне б являлся, наверное, снова и снова,
Только я положил наважденью конец.
Перевод В. Алексеева
Беньямин толкует это стихотворение в соответствии с открытой им в ходе работы над «Парижскими пассажами» удивительной и малоизвестной книгой Л.О. Бланки «К вечности – через звезды». Об этой книге мы скажем несколько слов, тем более что теперь (благодаря программе «Пушкин») она доступна на русском языке212212
Бланки Л.О. К вечности – через звезды / Пер. с франц. В.Ю. Быстрова. СПб., 2007.
[Закрыть].
В своем сочинении, написанном в тюрьме в Фор дю Торо в 1871 году, после событий Парижской коммуны, Бланки предается размышлениям о Вселенной: одновременно математическим, астрономическим и метафизическим. Он полагает, что бесконечность образована конечным числом простых тел (их точно 64); первые четыре – водород, кислород, азот и углерод – являют собой основные движущие силы природы, составляя тем самым почти весь органический мир. Исходя из этих постулатов, Бланки развивает свою теорию, связывая ее с космологией Лапласа: он говорит о бесконечности комет, из которых образуется Вселенная, так что наша Солнечная система есть всего лишь крошечный элемент реальной Вселенной.
Из чего следует, что простые тела не способны формировать оригинальные, бесконечные комбинации, поэтому в других мирах, на других планетах обязательно встречаются повторы, точные копии тех вещей, с которыми мы имеем дело в нашем мире:
Иллюзорное представление о фантастических структурах исчезает. Нигде нет никаких иных материалов, кроме сотни простых веществ, две трети которых у нас перед глазами. Именно с этим скудным ассортиментом приходится создавать и без передышки переделывать Вселенную. У господина Османа было столько же, чтобы вновь отстроить Париж. И это были те же самые вещества. Но его сооружения не блистают разнообразием213213
Бланки Л.О. К вечности – через звезды. С. 86.
[Закрыть].
Бланки продолжает: