Текст книги "Моя мать смеется"
Автор книги: Шанталь Акерман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Шанталь Акерман
Моя мать смеется
Chantal Akerman
Ma mère rit
© Editions Mercure de France, 2013
© Инна Кушнарева, перевод, 2021
© No Kidding Press, издание на русском языке, оформление, 2021
* * *
Написала всё это, а теперь мне не нравится то, что написала. Это было раньше, до сломанного плеча, до операции на сердце, до эмболии легких, до того, как мне позвонила сестра или ее муж, чтобы я приехала с ней попрощаться (навечно). До того, как она вернулась к себе в Брюссель навсегда.
До того, как засмеялась.
До того, как я поняла, что, возможно, поняла всё превратно.
До того, как поняла, что видела неполную картину и много чего придумала. И что только на это и была способна. Не способна на правду, едва ли даже на собственную правду.
Сейчас моя мать жива и здорова. Так все говорят, а еще все говорят, что она – сильная, и что никто не понимает, как она только выжила.
У нее всё болит, но волосы отросли. Это просто чудо.
Она немного набрала вес. Она почти научилась жить со сломанным плечом. Хотя ей всё равно нужно помогать одеваться, раздеваться, резать мясо и намазывать маслом тост. Она не может гулять одна, вот это действительно большая жалость. К счастью, есть Клара, живущая у нее на другом конце квартиры, так у каждой есть свой укромный уголок. Клара приехала из Мексики. Она – сестра Патрисии, которая у нее убирается.
На Рождество и на Новый год они устраивают праздник и приглашают мать к себе. Мать говорит, что Рождество и Новый год для нее ничего не значат, но рада, что ее пригласили, у мексиканцев особая атмосфера, а она это обожает. После этих праздников у нее появляется румянец на щеках и глаза блестят.
Она часто смеется посреди своих жалоб. Она получает удовольствие от жизни.
Я слушаю ее смех. Ее смешит всякая ерунда. Эта ерунда – большое дело. Даже по утрам она иногда смеется.
Просыпается уставшей, но все-таки просыпается и начинает свой день.
Я приехала из Нью-Йорка, чтобы побыть с ней несколько дней.
И не знаю, как и почему, но она дает мне просто жить такой, как я есть.
Кажется, мой беспорядок большее ее не смущает. Она как будто его не замечает. Принимает. Принимает меня такой, как есть. Раньше было не так, но с тех пор, как она оказалась при смерти и выжила, она изменилась. Она знает, что важно, а что нет, и принимает меня.
Иногда она еще говорит со мной о моем рождении и о том, что ее молоко мне не подходило, как ее ребенок слабел у нее на глазах и как это было ужасно. Однажды мне все-таки нашли подходящее молоко. А что было бы, если бы не нашли?
Она смеется.
Мне нравится слушать ее смех.
Она много спит, но смеется. Получает удовольствие от жизни. Потом спит.
Она наконец приняла свой возраст. Знает, что ей надо спать посередине кровати, чтобы ночью не упасть. Знает, что нужно оставить свет в коридоре, который ведет в туалет. Знает, что на другом конце квартиры недалеко от нее кто-то спит, на всякий случай. Она всё это знает и принимает. Ей это нравится. Ей нравится, когда появляется Клара. Ей нравится с ней разговаривать и вместе смеяться. Они похожи на двух подруг, которые сто лет друг друга знают.
Это была идея моей сестры. Она подумала, что мать больше не может жить одна, и Клара приехала в Бельгию вместе с ней, пока что всё идет хорошо.
Она любит мексиканцев, то есть сестру Клары и ее сына, когда они приходят с ней поздороваться и когда они вместе едят. Они душевные и смеются вместе с ней. А это полезно. Так полезно, что она уже не может без них обходиться. Впрочем, она любит, когда к ней приходят люди. Даже сантехник, который пришел на вызов с дочкой. Всю ночь я вычерпывала воду, которая текла от соседей, и этому не было конца. Это было настоящее событие, но даже это событие ей понравилось, хотя она и спрашивала, почему так случилось, говорила себе, что здание стареет, и надеялась, что не будет лишних расходов, ведь денег у нее немного, и если еще придется платить за ремонт, она даже не знает, что будет делать.
Она знает, что может рассчитывать на дочерей, но она этого не любит. Не любит просить. Хочет жить на то, что у нее есть. А это небольшие деньги. Тем не менее она много работала в жизни вместе с моим отцом, но не была оформлена официально. Поэтому она живет на пенсию, которую платят немцы, на пенсию узницы лагерей. А также на доходы от квартиры, которую мне купил отец, чтобы у меня что-то было.
Эту квартиру мы сдаем, для нее это прибавка к пенсии, но небольшая, потому что квартира так себе и сдает она ее дешево.
Когда пришел сантехник с дочерью, ей ужасно понравилась девочка с ее вьющимися волосами. Они были такие красивые, и девочка была спокойная и улыбчивая. Мать угостила ее апельсиновым соком.
Сантехник страшно шумел специальной машинкой для удаления засоров, но всё починил, и мне больше не надо было ковшиком вычерпывать ночью воду.
Сантехник сказал ей, что это могло случиться оттого, что трубы старые. Мать сказала, поживем – увидим. У каждой вещи есть свой срок. Сказала, если это произойдет через десять лет, ее уже не будет, и проблему придется решать моей сестре, потому что я непрактичная. А ведь это я позвонила сантехнику, несмотря на то что было Рождество, и он пришел. Мать засмеялась.
Ей трудно выходить из квартиры. Она почти совсем не выходит, но только об этом и говорит, о том, как выйти на улицу, но на улице темно и сыро, зима. И она знает, что сырость для нее губительна, с ее-то болезнями. Но даже когда погода чуть менее сырая, а это порой случается в Брюсселе в этом декабре, она не выходит. Только на террасу. Она смотрит на унылый сад, который виден с первого этажа, смотрит на кошку, на собаку. Она видит шезлонг, перевернутый ветром, который сносит всё на своем пути. Вдобавок в саду никого нет. Нет детей. Они, вероятно, сидят дома. Весной она снова их увидит и обрадуется им. Она ждет весну и знает, что весна придет и она услышит птиц. Ей нравятся птицы.
Я так не умею. Не умею ждать весну. Я погружаюсь в зиму с ее тяжелыми темными тучами, которые, кажется, так и будут всегда.
Мне кажется, что это конец, но это не конец.
Я не знаю, что буду делать и где буду жить, смогу ли еще куда-то поехать. Но все-таки собираюсь поехать в Париж, в мою квартиру. У меня есть квартира. Там я у себя. Так говорят, у себя.
Но я не чувствую, что у меня есть это «у себя» или какое-то другое место. Место, в котором можно чувствовать себя дома или где-то еще.
Порой я говорю себе, что перееду в гостиницу, это будет мой дом в другом месте, там я смогу писать.
Перечитала всё написанное, и мне ужасно не понравилось. Но что делать, написала же. Вот оно.
Говорю себе, что если переписать, возможно, мне понравится чуть больше. Однако месяцами, когда я ничего не делала, я говорила себе, что сейчас снова начну писать или продолжу, и это будет хорошо.
Мать спит в своем электрическом кресле, как в самолетах. Это великолепное кресло, такие бывают в самолетах в бизнес-классе. Она обожает это кресло и часто в нем спит, так у нее нет ощущения, что она не встает с кровати.
Кровать – это ужасно. В нее стоит ложиться только по ночам.
Днем она спит в своем кресле в столовой, и ей кажется, что она еще живет. Звонят в дверь, иногда она слышит, но не всегда, она идет открывать с улыбкой. Она так рада, что услышала, и так рада, что кто-то пришел. К тому же это Андреа, а она ее обожает. Это крупная светловолосая женщина, которая очень любит поговорить. Моя мать тоже очень любит поговорить, поэтому они ладят.
Сегодня пятница, она будет есть рыбу и очень этому радуется.
Да, мелкую камбалу. Она любит мелкую камбалу. Я тоже, но я так не радуюсь и спрашиваю себя почему.
Она радуется, так радуется, что в конце концов я тоже начинаю.
Она говорит, что у мелкой камбалы мясо более нежное, чем у просто камбалы.
Андреа приходит помогать по пятницам, и уже в четверг мать радуется. Думает о мелкой камбале и об Андреа, такой высокой.
Она любит Андреа, ей нравится, как Андреа готовит ей мелкую камбалу с соусом из масла и петрушки.
Она знает об Андреа всё, знает, что у нее двое сыновей, хорошо воспитанных, как она говорит, один даже стал адвокатом. Она знает, что муж Андреа – комиссар полиции и никогда не приносит оружие домой. Не хочет, чтобы его сыновья привыкали к оружию. Не хочет, чтобы они шли работать в полицию, он там чего только не навидался. Моя мать понимает.
Впрочем, она понимает всё или почти всё. И жизнь Андреа ей интересна. Да, ей интересна жизнь людей, которые ей встречаются, и как только ей рассказывают что-то хоть немного смешное, она смеется.
Она смеется с Самирой, с Марией, с Соней, со всеми.
Всех этих женщин называют помощницами по хозяйству.
И моя мать, которая сама почти ничего сделать не может, ни помыться, ни одеться, ни много чего еще, имеет право на помощницу по хозяйству, приходящую каждый день. Они ходят в магазин, готовят обед и моют ее.
Она тихонько входит в ванную и радуется. Хватается за стальной поручень, а помощница проверяет температуру воды, потом потихоньку моет мать душем, и мать довольна, чувствует себя лучше.
Она совершенно не стесняется своей наготы ни перед одной из этих помощниц. К счастью, у моей матери нет этих комплексов, и ее совершенно не смущает, что ее увидят голой. Впрочем, ей волей-неволей пришлось к этому привыкнуть. С моим отцом, который был очень стыдлив, всё было иначе, но и ему пришлось к этому привыкнуть, когда он заболел. Мать – современная женщина, и нагота ее не смущает. Я не хочу сказать, что у нее нет стыда. Есть, но только самый необходимый, не более того. Ее ничего особенно не смущает, тем более нагота. Не скажу, что совсем нет, но иногда у меня возникают вопросы. Я нечто среднее между матерью и отцом, иногда мне стыдно, а потом вдруг нет.
Однажды ни одна из помощниц не пришла, потому что было Рождество. Тогда мне пришлось самой ее мыть.
Ее это тоже совершенно не смутило – стоять передо мной голой. А меня смутило. Ей нравилось, что я ее мою. Мне – нет.
Я помыла ее, и всё. Не сказала ей, что мне было не по себе, а себе сказала, что это не должно меня смущать. Да и так ли это меня смущало? В сущности, не особо. Так, чуть-чуть.
К тому же, когда помощница по хозяйству приходит, то есть все дни, кроме Рождества, она ее намыливает с ног до головы, тихонечко, чтобы не сделать ей больно, и запах мыла ее радует. Она вдыхает его и говорит, что хорошо пахнет. Затем помощница, одна или другая, тихонечко вытирает ее полотенцем и помогает одеться в ее спальне. Только верхние вещи. Нужно натянуть ей пуловер через голову, затем просунуть в рукав руку со сломанным плечом, с другим рукавом она сама справится, ну или почти, ей всё равно помогают. С остальным она справляется и рада этому.
Затем она пытается поднять левую руку при помощи правой, как ей показывал терапевт-кинезиолог. Делает так несколько раз. Ей интересно, не подняла ли она в этот раз руку выше, чем в прошлый, показывает мне и спрашивает, да или нет, я говорю, наверное, да. Но я не знаю.
Она надеется, она думает, что однажды у нее получится, что у нее будет прогресс, пусть небольшой, достаточный, чтобы разрезать свой тост, самостоятельно одеться и раздеться.
Она думает, что в восемьдесят пять лет она еще может достичь прогресса, она действительно так думает, и она старается. И терапевт-кинезиолог всякий раз ее поздравляет. И говорит, что дела идут лучше. Не знаю, действительно ли он так думает, но, во всяком случае, он так говорит. Еще он говорит, что у моей матери очень красивая спина, и она смеется и радуется. Он знает, какие комплименты доставляют удовольствие. Он быстро разобрался в моей матери. Впрочем, она очень гибкая и с помощью упражнений сумела развить мускулы на ногах.
Она прилежно делает упражнения, и терапевт ее подбадривает.
Когда я с ними, он говорит, только посмотрите на эти ноги и на ее спину.
Он говорит, она такая гибкая, словно молодая. Он даже сам не может делать некоторые из своих упражнений, потому что уже не такой гибкий, а ему всего пятьдесят.
Он говорит, что гибкость от рождения, а если ее нет, то необходимо много тренироваться, чтобы ее достичь, а как только бросишь, она тут же исчезнет.
Он показывает матери, какой он не гибкий, и говорит, что матери повезло, она всегда была гибкой, это ее и держит, и меня тоже.
И мать смеется, а после похода к терапевту не перестает повторять, что он ей сказал, и очень довольна. Говорит, я всегда была гибкой, и ты тоже. Я тебе передала свою гибкость. Хоть что-то.
Клара, которая приехала из Мексики, больше всего любит готовить и всегда радуется, когда у матери хотя бы кто-то есть, тогда она делает чуть более сложные блюда. Все ее хвалят и все думают, что матери повезло с Кларой, что так и есть.
К сожалению, иногда, особенно когда я у матери, у Клары случаются долгие мигрени с глазной болью, которые могут длиться до четырех часов. К счастью, есть я, чтобы помочь матери одеться, раздеться, разрезать мясо.
Думаю, Клара специально выбирает момент, когда я у матери, для своих мигреней. Она знает, что я сделаю всё, что нужно. Тут мигрень и начинается.
Мать переживает. Иногда стучит в дверь Клары. Видит ее в постели, спиной к двери. Не видит ее лицо, тогда тихонько закрывает дверь и говорит, что ей нужен покой.
Мать уважает Клару и ее личное пространство. Ей всё время хочется пойти посмотреть, но она сдерживается.
Я говорю, когда ей будет получше, она встанет, не волнуйся. Она знает, что с ее мигренями чего только ни делали. Мой племянник в Мексике ходил с ней к большому специалисту. Тот прописал лекарства, но ничего не вышло. Мать вспоминает о моем племяннике и смеется. От удовольствия. Она обожает моего племянника.
В постели стонет женщина. Тихие повторяющиеся стоны.
Потом говорит, ну, не знаю, не знаю. Знает ли она, что говорит это вслух? Она глухая. Она, видимо, считает, что думает про себя. Она говорит вслух то, что думает, не зная, что говорит то, что думает.
Так мы, ее дочери, знаем, что она думает.
Она глухая, но не полностью. Некоторые вещи она слышит: дверной звонок и телефон, но она разлюбила телефон, потому что ей всё время приходится угадывать, что ей сказали. Тогда моя сестра подарила ей компьютер, чтобы она пользовалась скайпом, так она видит губы говорящего и понимает лучше. Кроме того, ей нравится нас видеть, это сближает. Она злилась на компьютеры, потому что чувствовала, что она из другого мира, и этот новый мир ее отвергал, но скайпом пользоваться она умеет.
Поэтому она часами сидит перед компьютером на случай, если я или моя сестра подключимся, а когда мы не подключаемся, ее это нервирует, но мы же не можем сидеть в сети весь день. Не можем.
Но со скайпом она хотя бы лучше слышит. Потому что видит. Но она не слышит, как стонет.
Однако когда у нее спрашивают, беспокоит ли ее что-нибудь, она отвечает нет.
Говорит, что плохо спала, потому что забыла принять свой Лексотан, проспала до двух часов ночи, проснулась, поняла, что не приняла Лексотан.
Приняла его, но потом плохо спала.
Сейчас она на кухне и ест хлопья.
У нее осталось немного волос на голове, это у нее-то, а ведь она была такой кокеткой. Она была такая красивая. Все это говорили. А я гордилась ею, моей матерью, такой красивой женщиной. И любила ее.
Она вышла из больницы. Она хорошо знает, что через это нужно было пройти. Знает, что старая, но говорит, что не верит в это. Она хочет жить.
Также знает, что ей придется снова лечь в больницу, чтобы сделать операцию на сердце. Говорит, что это очень простая операция. Ожидая ее, она ковыляет по квартире. Кожа да кости.
Она ждет домработницу Патрисию. Ей нравится эта домработница, нравится ее веселый нрав, нравится, когда она приводит своих сыновей и готовит на четверых, она слышит смех. Ей это нравится.
Она не очень поняла, когда придет Патрисия, сегодня или завтра, потому что даже со слуховым аппаратом телефон для нее – пытка. Она что-то слышит, но что? Чаще всего она угадывает. Иногда удачно, иногда нет. Поэтому она живет в неопределенности.
Когда она вышла из больницы, кардиолог сказал ей, ведите себя тихо до операции. Да, тихо. Да и как еще? Она ковыляет. Дышит с трудом, из-за аорты. У нее сузился просвет аорты.
Она постоянно засыпает. Просыпается. Чуть-чуть ест. Существует.
Она встает, ест, моется, вот уже несколько дней сама может залезть в ванну и вылезти из нее.
Ест. Ложится на диван. Спит. Просыпается.
Немного разговаривает со своими двумя дочерьми, которые рядом с ней. О том о сем.
О всякой ерунде.
Да и что тут скажешь.
Разве что после операции. Возможно.
Женщине дали отсрочку. Она выжила. Она это знает, она выжила и будет жить дальше. Ее срок еще не пришел, так она говорит.
Не знаю, так ли она думает про себя, потому что ее стоны и то, что она говорит «не знаю, не знаю», не зная, что произносит это вслух, говорят о другом.
Пока она не попала в больницу и не вышла, чтобы готовиться к операции и снова лечь в больницу, я была с ней.
Она была очень больна, и мне было страшно, страшно, что она перестанет дышать, сидя передо мной, в своем кресле.
Она уснула, и было слышно, с каким усилием бьется ее сердце, я смотрела на нее и думала, мама, дыши, не сдавайся, дыши.
Не оставляй меня, пока не оставляй. Я еще не готова, и, возможно, никогда не буду готова.
Ее дыхание стало таким тяжелым, что ее пришлось отвезти на скорой в больницу. Там ее подлечили, чтобы она протянула до операции.
Об операции всё время говорят, что в ней нет ничего страшного. Но эта кожа да кости, три волосины, потухший взгляд – выдержит ли она. Поживем – увидим.
Я всегда говорю, поживем – увидим. Говорю, поживем – увидим, и думаю, что может произойти всё что угодно. А здесь есть всего две вещи: жизнь или смерть.
И если жизнь уйдет, она тоже уйдет вместе с ней.
Ребенок родился сразу стариком, ребенок так никогда и не стал взрослым. Он развивался в мире взрослых как ребенок-старик, и у него плохо получалось. Ребенок-старик говорил себе, что если его мать умрет, ему будет некуда вернуться.
В отрочестве ребенок пустился во все тяжкие, затем, повзрослев, занимался черт знает чем, но всегда знал, что может вернуться.
После того как умер отец, он мог вернуться к матери.
Когда ребенок возвращался, всегда измученный взрослой жизнью, которая давалась ему с трудом, он ложился на диван и несколько часов спал. Потом, чуть менее измученный, он ел.
Ребенок – девочка, то есть я. И теперь я старая, мне исполнится шестьдесят. Даже больше. А я всё там же. У меня нет детей. Ребенок-старик не завел ребенка. Что потом будет удерживать меня в жизни?
Смогла бы я жить, чтобы спать, вставать, есть, ложиться. Я забыла о радио. Я слушаю радио. Время пускаться во все тяжкие прошло. И я рада, что солнце садится, тогда я ложусь спать.
До операции остался месяц.
Так она вчера сказала.
Но сегодня она устала уже утром после завтрака.
И легла на диван.
Когда я зашла посмотреть, она сказала, я устала от еды.
Но разве я не имею права отдохнуть? Я сказала ей, это не право, это обязанность.
А я? Продержусь ли я здесь месяц?
Меня держит только то, что я пишу. Жить здесь или в другом месте – какая разница. Моя жизнь? У меня нет жизни. Я не сумела себе ее устроить. Поэтому здесь или где-нибудь еще – неважно. Но где-нибудь еще всегда лучше. Поэтому я всё время приезжаю и уезжаю, и снова возвращаюсь.
Сначала я уехала в маленькую белую комнату в Париже, где было холодно.
Потом в другое место, где было жарко. Затем еще дальше, в очень большой город по ту сторону Атлантики, где мне удалось наконец отдышаться.
Мне было хорошо. Я жила. Открывала жизнь и других людей, хотя, бывало, бродила по улицам ночи напролет, потому что мне было негде спать. Хотя большую часть времени было где. Люди принимали меня у себя, и я могла спать, мыться и даже есть. Я навестила этих людей в этом году, они не изменились. Такие же гостеприимные. До сих пор спрашивают себя, как я к ним попала. Я тоже спрашиваю. Это остается загадкой.
Там, где было жарко, я чуть не вышла замуж из-за жары и потому что не знала, куда себя деть, и была ни на что не годна, поскольку сняла плохой фильм. Тогда почему бы не выйти замуж? По крайней мере, сделать кому-нибудь приятное, моему отцу, например.
Когда я спросила отца, почему он так хочет, чтобы я вышла замуж, он сказал, чтобы за тобой ухаживали, когда ты заболеешь. Откуда он узнал, что я буду болеть, сильно болеть, спрашивала я себя.
Может быть, он это говорил просто так, потому что сказать было нечего. Но он ухаживал за своими больными сестрами, поэтому думал, что все женщины болеют. Однако его мать была сильной. Только после войны она не выдержала. Всю войну мой отец выходил из погреба, в котором они прятались, шел на работу, не носил желтую звезду, знал, что лучше не носить, и она держалась.
Когда война закончилась, всё изменилось. Словно во время войны она исчерпала все свои силы. Так, по крайней мере, я себе это представляю. Никто мне этого не подтвердил. Но, видимо, так и есть. Мне говорили о климаксе, о диабете. Но это было другое.
Мой отец не говорил о своей матери, одна из его сестер говорила, чтобы подчеркнуть, что она ее обожала. Это единственная сестра в семье, вышедшая замуж не за еврея, у нее были на то свои причины. Она его любила. И продолжает любить. И они друг друга лечат. Это моя молодая тетя и мой молодой дядя. У них полно всяких болезней, но каждый раз они справляются, потому что лечат друг друга.
Моя тетя обожает свою внучку. И та ее тоже обожает. Она недавно вышла замуж и родила ребенка. Моя мать показывала мне фотографии. Она вышла замуж за вьетнамца, и это немного заметно в ребенке, но все очень довольны.
К счастью, я не вышла снова замуж, потому что уже давно овдовела бы, а вдовство – это навсегда. Так мне сказала мать, сама вдова, она заявила однажды, ни в коем случае не выходи за кого-то старше тебя, даже если это хороший и честный человек. Я осталась одна, и так и будет. Мне нравятся молодые, и я не хочу замуж за старика, чтобы стирать ему носки. Это такое выражение, у меня теперь есть стиральная машинка, чтобы стирать белье. Но страшно себе представить, каково это: очутиться ни с того ни с сего в одной постели с немолодым мужчиной, с которым вы не старели вместе. Мне бы хотелось иметь просто друга. Кого-то, с кем выходить, ходить в театр, даже на танцы, почему нет. Молодежь любит танцевать, я тоже. На свадьбах, да где угодно, мне нравится танцевать, а когда я танцую, я чувствую себя собой. Особенно если танцую часами. Это полезно. Я бы хотела быть танцовщицей или певицей, или даже пловчихой, или музыкантом, но я никогда ничем таким не занималась.
Поэтому я рада, что моя внучка занималась этим, и мне хотелось бы, чтобы она что-то сделала со своей жизнью и особенно чтобы не осталась вдовой. У нее еще есть время, но кто знает.
Кто знает, что может произойти, а я знаю даже меньше других, потому что то, что со мной произошло, уже произошло, и кто вообще мог выдумать такое. Ну, кто-то должен был выдумать, иначе этого бы не произошло, это было хорошо организовано. Всё это было хорошо продумано и осмыслено, поэтому я себе иногда говорю, что осмысление – не всегда решение вопроса, даже если оно окончательное.
Моя взрослая дочь всегда просит меня об этом рассказать, но я не хочу. Знаю, что если расскажу, мне конец. Так мне, по крайней мере, кажется, моя взрослая дочь говорит, нет, наоборот. Нужно об этом говорить. Но она тоже ничего не говорит, я хочу сказать, о своей жизни. Как будто то, что она может рассказать, не рассказывают такой матери, как я.
Иногда я говорю себе, что это из-за того, что со мной произошло. Иногда – что совсем наоборот. Не знаю, что думать, и поэтому не думаю.
Впрочем, то, что со мной произошло, может снова начаться.
Ничего не кончилось. Всё может начаться снова. Как-то иначе, но всё равно начаться, особенно когда видишь, как люди спят на улице, и их всё больше и больше, я всегда отворачиваюсь, когда их вижу, отворачиваюсь, потому что не могу это видеть, и, хотя у меня большая квартира, я их к себе спать не позову. Иногда я думаю, что это было бы решением, но их слишком много, и они всё прибывают и прибывают. И они грязные, грязь – это нормально, но меня трясет от грязи, поэтому тоже я их не приглашаю. Хотя и знаю, что после хорошей ванны, в чистой одежде, поев хорошего супа, они снова будут чистыми, и что они не всегда были грязными.
Но я не выношу эту грязь. Мне это знакомо, и я не хочу больше об этом слышать. Тем более видеть, ни у себя дома, ни у других.
Это разрывает мне сердце, и, даже не задумываясь, я отвожу глаза, когда вижу такое на улице и когда захожу в некоторые кварталы, особенно в тот квартал в Париже, где живет моя дочь, и когда я вижу грязные матрасы на улице, у меня сердце разрывается, и я спрашиваю дочь, как только она может выносить такое. Она отвечает, что она тоже с трудом это выносит, старается не смотреть, особенно когда идет дождь и серо. Когда светит солнце, на это легче смотреть, потому что матрасы залиты солнцем и пятна не так заметны. Да, говорю я себе, не так, но запах-то остается. В жизни есть не только зрение, но и запах. И запах иногда еще хуже. Кроме запаха цветов. Но только не когда их надолго оставляют в воде, не меняют ее и забывают их. Цветы забывают, а они начинают как-то странно пахнуть. Тогда их выбрасывают без сожалений. Или вот мясо. Иногда запах мяса тоже вызывает тошноту. В этом случае его нельзя есть, даже если вы страшно голодны. Ни в коем случае нельзя есть, даже если вы умираете от голода, и это ужасно.
Теперь она редко хочет есть, но она знает, что должна есть, чтобы набрать вес и поддержать здоровье, тогда мы часами говорим о том, что она могла бы съесть для аппетита, и всегда приходим к одному и тому же заключению: нужна селедка с луком или селедка в масле, или соленая селедка, неважно что, лишь бы селедка. Она также любит маленькие серые креветки, но в салате, под легким майонезом и со свежим луком, и чтобы майонез был соленый и перченый, а то у нее не будет никакого аппетита. А еще есть мягкий сыр. Она не знает, что бы она делала без мягкого сыра, и в списке покупок первым пунктом всегда идет мягкий сыр.
Я тоже люблю мягкий сыр, но из-за постоянных разговоров о нем почти разлюбила. Больше всего я люблю то время дня, когда я чувствую, что у меня есть жизнь, когда я быстрым шагом иду купить сигарет. Внезапно я становлюсь человеком. Свободным человеком, у которого есть дело. А сегодня особенно, потому что после стольких серых дней выглянуло солнце.
А еще мне нравится записывать то, что происходит, даже если не происходит ничего. Тогда я тоже чувствую себя человеком, у которого есть дело, даже если ничего не происходит.
Но что-то всё же происходит, всякие мелочи.
Телефон звонит. Звучат слова, пара слов. Тишина. Иногда раздаются вздохи. Шум соседей. Лифт застрял. Мусор убирают. И опять слова, мы перекинулись парой слов.