Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Шандор Тар
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Берта еще ни разу не была в подвале или, может, была когда-то, только забыла; вдоль коридора под потолком тянулись какие-то толстые трубы, это отопление, объяснял Яношка, это холодная вода, это горячая, если я захочу, могу их все перекрыть, и тогда никакого тебе купанья, и все будут гадить куда попало, потому что воду в уборной тоже будет нельзя спустить. Берта слушала и кивала, но это все не очень пугало ее, главное, чтобы время шло, а там, глядишь, случится, может, что-нибудь такое, о чем можно будет рассказать Борике. Опасений у нее не было, все ведь говорят, что Яношка еще чистое дитя, совсем недавно еще, вы не поверите, с матерью спал и с куклами, объясняла жена дворника, душа у мальчика чистая, просто как у ангелочка, иной раз так и хочется на руки его взять и баюкать, жаль, что он такой здоровенный. Что да, то да, вот и Берте из-за спины у него почти ничего не было видно, да еще это слабое освещение; в подвале было тепло, и стоял запах, немного затхлый, и что-то то ли шипело, то ли свистело; у одной двери парень остановился. Знаешь, как мое имя, спросил он, повернувшись к ней. Янош, ответила Берта; что она могла еще сказать? А вот и нет, засмеялся Яношка и, наклонившись к ней, сказал таинственно: Ринальдо Ринальдини. Но об этом никто не знает, и ты смотри не проболтайся никому. Ладно, ответила девушка, мне-то что, добавила она уже про себя, он и вправду немного чокнутый, ну что ж, тут ничего не поделаешь. А теперь заходи в мою комнату, продолжал Яношка, но об этом – тоже никому ни слова! Ты теперь можешь сюда приходить, когда я здесь, и тебе не придется на улице околачиваться, чтоб над тобой смеялись, или на скамейке сидеть, когда тетка из дому тебя отсылает.
В крохотной комнатенке было грязно и пыльно, под потолком и тут тянулись трубы, на них – какие-то массивные колеса, стержни, и еще тут стояло большое кресло, когда-то, видимо, цвета бордо; на свободном кусочке бетонной стены висела фотография космического корабля, рядом – изображение собаки. Вообще же всю стену закрывали полки, а на них -железяки разной формы; Борика бы сказала: мура всякая. И – игрушки. Медведи, собаки, куклы с волосами и без волос, замызганные, разодранные, из плюша, холстины, пластмассы; и еще что-то брезжило в полумраке. Потом Берта разглядела сломанные игрушечные паровозики, машинки, трактор, маленький велосипед. Была тут и бутылочка с соской, и крохотные детские туфельки. Шарики. Игрушечное ружье. Яношка плюхнулся в кресло, Берта стояла рядом; никто меня из дому не отсылает, сказала она немного погодя, когда все оглядела, стараясь ничего не касаться; Яношка только смеялся: иди ты. Все же видят. А знаешь, зачем тетка тебя отсылает? Почему ты говоришь: тетка, спросила Берта, словно ее ничего больше не интересовало. Да потому, что тетка, разве нет? Яношка поднял к ней веселое розовое лицо, хлопнул себя по коленям: садись. Садись сюда. Ну вот что, слушай меня, когда Берта уселась и он слегка подправил ей зад, чтобы было удобней, ты меня слушай сейчас. Слушаешь, спросил он; девушка кивнула; вот и правильно, сказал Яношка, всегда делай так, как я говорю, тогда будешь со мной в дружбе. Тетка твоя, Таллаи, тебя потому отсылает, что к ней в это время приходит Хеллер, возчик, которого даже Малика выгнала, а Малика – она известная курва. Малика, переспросила Берта, потому что надо же было ей что-то спросить, она ничего не могла понять, ну совсем ничего. При чем тут Борика? И еще – Хеллер? Пока ты по улице бродишь, продолжал Яношка, они там тыкаются, все это знают. Но ты не горюй, теперь у тебя хорошая жизнь начнется, я тебя сюда возьму, к себе, а может, и женюсь на тебе, ты ведь тоже тронутая; отец с матерью говорили, что ты да я – два сапога пара. Яношка что-то жевал, изо рта у него шел сильный запах мяты, который заглушал все прочие запахи.
Не реви, сказал он немного спустя, хотя Берта и не плакала вовсе, чему она и сама удивилась; более того, в ней разлилось какое-то непонятное спокойствие, и все словно онемело; еще бы, сегодня ей уже не придется идти на улицу, а потом что-то придумывать, врать, потому что вот он, тут, рядом, Яношка, он на ней женится, и все. Ты на меня смотри, прозвучал новый приказ, и она послушно повернула к нему голову, теперь ты моя жена, услышала она; голос звучал где-то на уровне ее носа, она же тем временем рассматривала шею Яношки, рассматривала теперь совсем открыто его чертовски гладкую кожу, которую, как учила ее Борика, надо покрыть мелкими частыми поцелуями; на шее торчал хитрый маленький волосок; Берта не удержалась и выдернула его. Рука Яношки приподняла ей подбородок, эй, ты что, мне же больно; но лицо его смеялось. Ух, как здорово, сказал он, когда она выдернула еще один. Вечером можешь у нас остаться, спать будешь со мной, воскликнул он с воодушевлением, и выдергивай все, что хочешь. Я к стене лягу, голышом, а ты рядом, на месте матери, потому что она меня обманула, пусть теперь жалеет. Берта не очень понимала, что он говорит, и вообще не знала, как же ей быть сейчас с этим улыбчивым, непричесанным, немытым парнем, который к тому же мужчина с демоническим телом и который обнимает ее за талию, наверно, чтобы она не упала, но теперь ей все не важно, важно только новое чувство, надежда, что больше не надо ходить в сквер. Никогда. Она подняла голову, чтобы рот ее был на одном уровне с его ртом, как объясняла ей Борика: ты голову немного в сторону наклони, чтобы носы не сломать друг другу, вспоминала она теткины наставления и приоткрыла рот, чуть-чуть высунула язык, зажмурилась – и стала ждать. В трубах что-то пощелкивало и сипело, в желтоватом воздухе висела серая, мышиного цвета пыль, и ничего больше не происходило. Ты сейчас и правда как чокнутая, услышала она смех Яношки, и сильными своими пальцами он стал расчесывать ей волосы, ото лба к затылку, будто кукле, и двигал ее руки, немного больно было, но в общем ничего; потом вынул что-то у себя изо рта и положил Берте на язык. Это была мягкая, мокрая, разжеванная с хлебом, теплая жевательная резинка. Можешь пожевать, сказал он, потягиваясь и громко сопя, только потом отдай обратно. Жвачка тут же прилипла Берте к зубам, но это не было неприятно, она заглянула Яношке под френч, на грудь, которую тоже надо будет покрывать поцелуями, в нос ей ударили теплые испарения, пряный аромат дьявольской плоти, как сказала бы Борика, там тоже виднелись мягкие волоски, почти пушок, ишшь ты! Яношка, словно угадав, о чем она думает, вдруг встал и стянул через голову френч; Берта, не успев встать на ноги, упала; была минута, когда у нее появилось чувство, что теперь ей конец. Ее охватила дрожь; чувство было приятное.
Бледная Истома
Когда бригада садилась завтракать, Дюла устраивался на кончике скамейки, на самом краешке, сидел, можно сказать, половинкой задницы, но ему было в самый раз. Он всегда так сидел; уже, наверно, лет десять. А то и двадцать. Другие приходили и уходили, шумели, суетились, сидели то там, то здесь, потом вообще нигде уже не сидели, потому что увольнялись, или были уволены, или, такое тоже было, умирали. Скамью тоже несколько раз передвигали с места на место, сейчас она стояла возле стены; не самое удачное место: окно, что за ней, не откроешь полностью, кто-нибудь обязательно долбанется головой о раму, а не откроешь – дышать невозможно от вони и от жары. Ну и черт с ним, отмахнулся мастер, когда ему сказали об этом, вам что, хочется, чтобы и неудобств никаких не было? Потерпите – небось вам тут не "Хилтон". Да, тут был не "Хилтон", это уж точно.
Стол же, который поставлен был давным-давно, оказался короче, чем скамья, так что Дюла, например, ел с колен, но ему и так было нормально – то, что он с собой из дому приносил, вполне там умещалось: баночка с печеночным паштетом, кусок хлеба или два рогалика да пол-литра молока; молоко он выливал в глиняный горшок, который ставил возле ног, на бетонный пол. Банку с паштетом Дюла вскрывал на шлифовальном станке и клал паштет в рот чайной ложкой. Другим места требовалось больше: из сумок появлялись на свет божий куски мяса, завернутые в промасленную бумагу, яичница между двумя ломтями хлеба, маринованные огурцы или салат, молоко, чай, остатки вчерашнего гуляша в кастрюльке, ну и все в таком роде. Такач, тот иногда и вино приносил в покрашенной в белый цвет бутылке, но никого не угощал. Под столом металлические стержни, ящики, всякий хлам, каждый отпихивал его подальше, чтоб было куда ноги поставить, другие обратно отпихивали, так время и проходило. А рядом, в нескольких шагах от стола, ревели, тряслись автоматические станки, числом двадцать штук, меж ними плавала масляная гарь, поднималась, крутясь, к почерневшим маленьким окнам. В утренние часы станки работают в нормальном режиме, почти тихо, а потом все меняется: бешено визжат приводы, резцы торопливо вгрызаются в толстые цилиндрические стержни, и лезет из-под струи масла обожженной до синевы спиралью дымящаяся стружка.
Сегодня как-то так получилось, что у бригады с утра было хорошее настроение; еще стоя за станками, люди перекрикивались друг с другом, а когда прогудела сирена на перерыв, все словно с цепи сорвались: бегом, толкаясь, крича, бросились к желобу с умывальниками; прямо дети, думал Дюла, пока втирал в кожу рук очищающий гель, а потом, когда дошла до него очередь, смывал подсохшую серую массу под краном. Потом появились сумки, пакеты, даже одна-две газеты, Секей салфетку свою расстелил, на которую Арпи Киш тут же поставил масленый локоть, Тоот воткнул ножик в доску стола, загремели ложки, но треп не затих ни на минуту. Дюла обычно слушал вполуха, о чем там они говорят, и так известно: бабы, или футбол, или правительство кроют. Ни одна из этих тем его не интересовала особенно: мысли его были сегодня совсем в другом месте. И стоило ему подумать о том, где были его мысли, как сердце в груди у него принималось бешено колотиться. А треп шел своим чередом, и Дюла только после особенно громкого взрыва хохота стал прислушиваться, что там говорит Мате; вот клянусь, не видать мне мать родную, то и дело повторял Мате с набитым ртом, и маленькие глазки-пуговицы едва были видны на его черной смеющейся физиономии, голова у меня вот такая была, и он руками показывал после каждой третьей фразы, какая у него была голова, а остальные благодарно ржали: хорошо, когда находится какая-нибудь история, за которой незаметно идет время.
Хорошо – даже если шум вокруг такой, что говорящему приходится орать и помогать себе жестами; вообще здесь постепенно все отвыкают от разговора; у него, у Дюлы, скажем, уже много лет никакой охоты надрывать глотку, он лучше помолчит. Правда, сейчас он помалкивает по иной причине – чтобы не спугнуть то, чего, может, на самом деле и нету. Мате у них в мастерской недавно, а новички всегда больше других суетятся, место ищут себе в бригаде, к тому же сегодня и у Мате отменное настроение. Сейчас он объясняет, как ехал он в детский сад за детишками на своей машине, которая сейчас в самом расцвете отрочества: всего четырнадцать годков ей, – ехал, а у самого глаза закрывались, хоть пальцами их держи. С похмелья. Голова – вот такая, показывал он, даже еще чуть-чуть больше; просто чудо, что я детский сад нашел... Слушатели вставляли иногда реплики, но Мате не давал себя сбить; ну, стало быть, забрал я своих двух разбойников, продолжал он еще громче, вроде все у них на месте, говорю им, домой, шагом марш!.. Из репродуктора на стене затрещал усиленный звонок телефона, под ним еще и красная лампочка замигала, чтобы увидели, если никто не услышит; на секунду все подняли взгляд, но потом продолжили, кто чем занимался: тут если звонят, так только мастеру. Иду я, держусь за их ручонки, чтобы, не дай бог, не растянуться, рассказывал Мате, помогая себе руками, потом, значит, поставил их у задней дверцы, обошел машину кругом, кое-как втиснулся за руль – и пошел! У-ух! В такое время я уж так осторожно еду! Можно сказать, на цыпочках! С чувством; всю душу вкладываю!.. А мозги у меня, те, которые, стало быть, еще остались, вокруг пива крутятся, которое я дома буду глотать одно за другим; ну, кое-как дополз я до дома, даже машину не запер, галопом по лестнице, вваливаюсь в дверь, прямиком к холодильнику, открываю бутылку, морда в пене. И тут жена спрашивает: а дети-то где?
Нет, я бы не смог так здорово рассказать, улыбаясь, под дружное ржанье честно признался себе Дюла; Мате ему нравился, ему все сейчас нравились, но нынче он и простой анекдот не расскажет нормально, чтобы его слушали и смеялись; нет у него ни охоты, ни настроения, а ведь когда-то у него тоже рот не закрывался. Да и было чем поделиться: с ним тоже случалось всякое. Взять хоть бы ту историю, с машиной: тоже ведь оборжешься, если подать как надо; но лучше не пробовать – кончится тем, что его же и высмеют. Да вообще-то не так уж оно и смешно, пожалуй. Покататься просился сынишка, уж с каких пор просил, ну чуть-чуть, папа, ну вот столечко! Дюле в конце концов надоело: ладно, бог с тобой! Подошел он к соседу. Слушай, не сердись, так и так, прямо не знаю, что с мальчишкой делать; ладно, говорит сосед, нет проблем. А потом пришлось эту машину всю дорогу толкать, потому что в ней ни капли бензина не было, она даже не завелась. Мог бы ведь, скотина, сказать, дескать, смотри, парень, бак сухой, куда ты с ней денешься? Так нет. Сынишка внутри сидел, довольный такой, а с него, Дюлы, пот градом. То-то люди, должно быть, хорошо о нем думали; каждый оборачивался, кто мимо шел. Удивлялись, поди, что это за идиот: второй круг делает по двору с этим вшивым "трабантом", открыл дверь и толкает, вот осел! А что тут вообще-то такого? И что он мог поделать? Выгнать ребенка, мол, я передумал? Ничего он тогда не сказал соседу, только поблагодарил вежливо и отдал ключи. Может, тут, в бригаде, и над этой историей посмеялись бы; вот только Тоот без издевки не обошелся бы. А там и другие бы подхватили.
Дюла думал, что в мастерской еще ни о чем не знают; он и не подозревал, что за спиной как только его не зовут. Затопек – это уже давно. И Затопек, и Лесной Пожар, и Летучий Фагоцит, и Бледная Истома. Сначала все просто посмеивались, Такач, тот даже собирался Дюле сказать, мол, ты что, с ума спрыгнул, мужик, что ты творишь-то; но – так и не сказал ничего. Пускай себе; каждый по-своему с ума сходит. Не знал Дюла и о том, что однажды Секей, или кто-то еще, отправился за ним следом, проследить, куда он так торопится, но, дойдя до шлифовочной, вернулся, не решился дальше идти. А Дюле уже было все равно – пусть даже и узнают. Оглядев всех, он смял бумажный пакетик, в котором были рогалики, затолкал его в пустую банку из-под паштета и швырнул под стол. Тошнит его уже от этого печеночного паштета. С тех пор как этот паштет придумали, он только его и ест. Всем жены дают с собой что-нибудь повкуснее, а ему – паштет да паштет, это тоже ведь что-то значит; и он пнул что-то под столом. Все знали, с женой они живут плохо и поправить тут ничего нельзя. Такач тем временем стучал ложечкой по стакану и уже в третий раз спрашивал Мате, чем же дело-то кончилось? Что потом-то? Нашлись детишки? Нашлись, ответил Мате, там, где я их оставил, на тротуаре. Стоят, держатся за руки и орут:
Дел у станка немного: стой да стружку крючком вытаскивай, как-никак шесть шпинделей крутятся одновременно, и если эта дымящаяся гора очень уж вырастет, то станок примется мять стружку, жевать, в конце концов какой-нибудь шпиндель захватит ее, раскрутит – и один бог знает, куда зашвырнет. Так что стружку все время надо убирать, бросать за спину, а когда соберется большая груда, собирать вилами и заталкивать в железные бочки, которые потом увезут в дробильню. Иногда надо измерить какую-нибудь деталь штангенциркулем, но этим в основном хиляк Тоот занимается, он наладчик. Когда подходит к концу заготовка, вставляешь новую, тут побыстрей надо, но от этого еще никто не надорвался. Иной раз случается: вырвет станок трехметровую заготовку из-под кожуха да крутанет ее в воздухе, тут не важно, кто окажется на дороге – все равно от него мало что останется. А то еще отщепит резец чешуйку, с ноготь величиной, или даже искру одну высечет, и та, словно молния крохотная, метнется и моментально прожжет все, что попадет на пути: одежду, глаз, кожу. Это, как объясняют, дефект материала. Каждый у них в мастерской носит какую-нибудь отметину, Дюла – на лбу и на груди, с левой стороны. Кто ослепнет, тот уже сюда не возвращается. Есть, правда, очки защитные, но никто их не носит: за пару минут заволакивает их жирным масляным паром, ничего через них не видать, так что – зачем они нужны?
А вообще тут, в подвале, место хорошее: зимой тепло, и начальство не очень шастает, за костюмчик боится. Если явятся какие-нибудь высокие посетители, в галстуках, то и они – постоят у входа, над лестницей, поздороваются, повернутся – и нет их. Оттуда, сверху, если что и видно, то только маслянистое облако в желтом полумраке, да нервно дергающиеся, стучащие станки, да грязные, как черти, устало слоняющиеся люди. Оробевшие группы школьников спускаются аж до нижних ступенек, дальше – нет, и там им взрослые что-то объясняют; наверное, что-нибудь в таком роде, мол, вот, дети, так выглядит ад, видите? Один человек обслуживает по два станка, но бывает, что только один, если мало работы, а то и вообще ни одного; тогда мастер половину рабочих отсылает в отпуск, потом еще часть, но двое-трое должны оставаться всегда, даже если работы совсем нет. Поэтому и зарплата становится иногда непонятной, но до сих пор в основном обходилось; сначала были, конечно, всякие споры, шум, но в конце концов все присмирели; нынче ты рад, если у тебя вообще хоть какое-то место есть.
Сейчас работы как раз много, крутишься от гудка до гудка, мечешься от одного станка к другому; они стоят напротив друг друга, а пролетарий – между ними. Дюла помнит, в свое время их мастер, принимая на работу Арпи Киша, спросил, умеет ли тот танцевать вальс. Арпи, маленький, с детским лицом, улыбнулся, да, говорит, умею вроде. А ну покажи, не отстает мастер. Арпи смеется. Показывай, кричит на него мастер, думаешь, я шучу, что ли? Берет его за плечи, и они, прямо в конторке, делают несколько кругов. Ладно, отпускает наконец мастер парня, сойдет, хотя надо еще немного потренироваться. Завтра можешь приходить и вальсировать. С тех пор Арпи и вальсирует между станками, и на шее у него уже есть большой, продолговатый шрам от ожога: поздно заметил ползущую к нему змею стружки. Дюла вальсирует рядом с ним. Друг друга они хорошо понимают; когда одному надо уйти, другой присмотрит и за его станками. С Секеем, другим соседом, они тоже ладят, но с Арпи все-таки чуть-чуть лучше; Секей немного воображает; а может, кто-то когда-то сказал это про него, да так оно к нему и прилипло. Что ж, у каждого какой-нибудь недостаток найдется. Арпи Киш, например, каждой бочке затычка, ни секунды не постоит на месте, все обо всех знает, а так посмотришь – он вроде и не отходит от своих станков. Иной раз хлопнет ладонью по станку Дюлы, поет, насвистывает, хотя ничего не слыхать, конечно, а то во всю глотку орет что-нибудь, новости сообщает, хохочет. С ним и время быстрее идет. С Арпи Кишем еще потому хорошо работать, что он всегда присмотрит, чтобы все было в порядке, пока Дюла бегает к Нелли, в комплектовочную.
Заготовка проходит станок, как правило, минуты за четыре, за пять; если ты так устроишь, что все шесть стержней выйдут из зажимов примерно в одно время, то можно выкроить несколько свободных минут. Дюла в таких случаях посмотрит на Арпи, кивнет, тот в ответ укоризненно качает головой и смеется, что означает: ладно-ладно, ступай, ненормальный. Дюла же идет к уборной, будто ему туда нужно, а сам – шмыг во двор и ноги в руки. Мимо здания, где в подвале их мастерская находится, вбегает в шлифовочную, там вдоль коридора, потом снова во двор, еще и воздух свежий, что тоже очень кстати, потом по горячему цеху, склад, свалка отходов, транспортный цех – и вот она, комплектовочная. По пути бывают, конечно, помехи: где-то грузовик загружается, перегородит дорогу, или знакомый попадется, окликнет, приходится остановиться, да и суровые мастера иной раз рявкнут, эй, ты чего здесь потерял? Чего? Ничего! В штаны уже наложил? Не бойся, за тебя работать не буду!.. Дюла бы с радостью им ответил как полагается, но – не до того ему; он только пробормочет что-нибудь, махнет рукой – и вперед. Не стоит на них внимания обращать, ни на кого не надо обращать внимания, и тогда еще минута – и вот он стоит перед окошечком, вырезанным в двери, тяжело дыша, весь вспотевший, и смотрит внутрь, пусть даже на это у него одна секунда. А там видит он Неллике среди других женщин, за длинным столом она укладывает в коробку разные приборы. Если ему повезет, она поднимет голову, глянет в ту сторону, где оконце, и улыбнется, и головой укоризненно покачает, как Арпи Киш. Теперь ему везет часто, потому что женщины его уже знают и, как заметят его, кто-нибудь обязательно Неллике скажет. На большее у него времени нет, надо обратно бежать, чтобы успеть к тому моменту, когда заготовки кончатся. Обратно – та же дорога: транспортный цех, свалка, склад, горячий цех, потом через двор, работая локтями, глотая воздух полной грудью, пускай он похож на безумного, ничего, а там снова шлифовальная, и когда он ее минует, то, считай, уже на месте. Шлифовальная – самый трудный этап, там его почти всегда кто-нибудь успевает обругать, цех чистый, а он как черт, ладно, как-нибудь он врежет первому, кто под руку попадет, и они успокоятся.
Можно, конечно, и все время двором, но очень уж это долго, он раз попробовал, но не поспел назад вовремя, Арпи тогда долго пыхтел, грозился, что остановит станки, если Дюла еще раз исчезнет. Так что пришлось сказать. Сначала Дюла сказал, что в комплектовочной у него есть знакомый, а потом покраснел и признался: не знакомый, а знакомая. Арпи не то чтобы до конца понял, что к чему; даже когда Дюла честно сказал, что он эту женщину – любит. И что у него есть жена, ребенок, и что ему, Дюле, уже сорок три года, но он еще ни разу не был влюблен, даже не знал, что это такое; а сейчас – в первый раз вот: Ну и что, недоуменно спросил Арпи, из-за этого, что ли, с ума сходить? Дюла уж не стал ему объяснять, что, если бы ему нужно было переплыть океан или выпить его до дна и если б на это хватило времени, пока заготовки пройдут обработку, он и тогда бы выпил, или переплыл, или сделал бы и то и другое. И все равно добрался бы до того окошечка, будь оно хоть на крыше, хоть где-нибудь в подземелье, глубоко-глубоко под заводом. И что без этого окошечка он бы не выдержал; и что он как-то так себя чувствует, что с радостью готов бежать хоть целый день и целую ночь, потому что тогда лишь он чувствует, что такое воздух в груди, и ветер, и солнце и что он тоже человек. К вечеру, после смены, уже не то. Ты усталый, голодный, да и куда побежишь-то? И – ради чего?.. И если бы Арпи тогда сказал ему что-нибудь, Дюла, наверно, расплакался бы и не стыдился, что по его широкому, плоскому лицу катятся слезы. Уж такое оно, это дело, любовь: А ты ей хотя бы впорол уже, спросил Арпи, а Дюла ему ничего не ответил. Обиделся. Она не такая, сказал он спустя несколько дней, когда Арпи уже и забыл все.
Каждый день он по три-четыре раза проделывал этот путь, потому что у Неллике два маленьких передних зубика чуть-чуть выдавались вперед, и верхняя губка их едва прикрывала, и от этого на лице у нее все время как бы играла лукавая улыбка. И потому, что кожа у нее на лице, под пышными рыжими волосами, отливала лиловато-розовым цветом, и даже ресницы были какого-то розоватого оттенка и такие густые, что когда она из-под них взглядывала на окошечко в двери, то словно солнце появлялось из-за облака. Когда кто-то еще стоял возле двери, Дюле приходилось пережидать, в окошечке только одна голова умещалась, но скоро он научился в таких случаях говорить, минуточку, я тороплюсь, да видно было и так, по одежде, что он из цеха и времени у него нет. А вечером у него еще одна пробежка была – к автобусу. Ему мыться надо, Неллике же сумку подхватит – и готова. Правда, в комплектовочной на полчаса позже кончают, чем цеха, но все равно успеть трудно. Так что, едва кончается смена, Дюла – бегом в раздевалку, еще на лестнице одежду скинуть, раздеться, под душ, одеться и старт. На бегу пропуск – в щель, вахтер потом вынет, а утром отдаст, мужик он хороший. Иначе нельзя, автобус приходит как раз в это время, женщины на посадочном островке стоят или уже садятся, а тут он как раз подлетает через мостовую и сразу – в автобус. Женщины Дюлу жалеют, садятся медленно, задерживают автобус, водитель звонит непрерывно, а они – одна нога на ступеньке, другая – на земле, оглядываются: бежит ли, догонит ли? Догонит.
В автобусе уже и поговорить можно, но они больше молчат, зато молчат вместе или держатся за руки и неизвестно чему улыбаются, пока Неллике не приходит время слезать. Дальше – нельзя. Но сегодня – можно. Вчера Неллике спросила, не поможет ли он ей собрать и повесить новую полку? Дюла точно понял, что это значит. Они тогда стояли в автобусе на соединительной площадке, и Дюла несколько минут ни слова не мог сказать, только держал Неллике за руку и смотрел вниз, в маслянисто-грязный пол. А сегодня утром он надел чистое белье и, придя на работу, сказал мастеру, что ему надо уйти на час пораньше. Не хотел бы он как раз сегодня взять и опоздать на автобус. До обеда он четыре раза прибегал к окошечку, на Неллике посмотреть, и та каждый раз улыбалась и кивала ему, он же ни разу не опоздал обратно к своим станкам, летел по заводу, словно орел между горных вершин, на складе перемахивал через бочки, по шлифовальной пролетел, будто вихрь, люди только успевали в его сторону обернуться, и настроение у него было такое, что Арпи Киш лишь головой качал. Под душем Дюла тер себя изо всех сил, потом долго причесывался, времени было навалом, потом выскочил в проходную и гуляючи пошел к остановке. Теперь успеет. Он даже закуривать не стал, чтобы не несло табаком, Неллике это не нравится, вместо этого сосал ментоловый леденец, хотя от ментола его тошнит. Потом появились женщины, за ними и Неллике, и солнышко выглянуло на небе, тут и автобус пришел, Дюла встал к дверям, а потом с островка посадочного назад, на мостовую ступил, чтобы всех пропустить. Среди прочих и Неллике – и тут что-то его ударило: в спину? Или – в бок? Грудная клетка словно вырвалась из-под рубашки, и все-таки не было больно. Он упал на проезжую часть. Хотел повернуться, посмотреть, что это было, но не смог, и тогда услышал что-то вроде хлопка. Больше – ничего. Крики, шум, суета; но ничего больше не было; не было даже тела. Лицо Неллике розовым пузырьком застыло перед ним, превратившись в хрупкую радугу. Он был счастлив. И радость пережила его.