Текст книги "Жизнеописание Степана Александровича Лососинова (СИ)"
Автор книги: Сергей Заяицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Назарова замерла.
– Ну-с… что же она понимала?..
– Мария-Терезия понимала, что ей никак нельзя забыть потери Силезии…
В это время весь класс устремил глаза на дверь.
Степан Александрович тоже поглядел и вздрогнул.
За стеклом двери стояли: Марья Петровна, Пантюша Соврищев и еще какой-то человек с большою черною бородою, но старый, похожий слегка на Пугачева.
В тот миг, когда Степан Александрович оглянулся на дверь, она приотворилась, и неприятная троица вошла в класс.
Ученицы встали, а некоторые даже присели начальнице, причем Пугачев усмехнулся и стал утюжить себе бороду. Вошедшие сели на стулья возле доски.
Лососинов понял – ревизия.
– Концова, – произнес он, густо багровея.
– Мария-Терезия не могла забыть потери Силезии, – затараторила откуда-то сзади худенькая девчоночка, – ибо она понимала, что ей… извиняюсь… кх… (она сделала паузу). Мария-Терезия не могла забыть потери Силезии…
Наступило жуткое молчание. Степан Александрович принял вид величавого неудовольствия. Он вспомнил свои гимназические годы, как важно держался у них историк, и постарался подражать ему.
– Мы уж это слышали.
Молчание.
– Больше вы ничего не имеете сказать?
Молчание.
– Садитесь. Пантамбаева!
Стройная армянка, бледная, с огромными глазами, медленно поднялась.
– Мария-Терэзия нэ могла забыть патэри Сылезии…
– Позвольте! – раздался вдруг за спиной Степана Александровича корявый насмешливый голос, – вы мне вот что скажите, зачем вам знать нужно про эту самую Марию-Терезию и про ее эту Силезию? А?
Класс замер, а Степан Александрович чувствовал, что сваривается заживо в собственном соку.
– На кой черт вам знать про эту самую Марию-Терезию? А?
– Она королева была, – послышался чей-то звонкий голос.
– Ну и плевать, что королева… Мне какое дело?.. Зачем же про нее учить-то?
– Так нужно, – сердито закричали ученицы, чуя, что вот это-то и начинаются обещанные школьные новшества. Решили постоять за старую школу.
– Так нужно, – передразнил бородач, – а может быть, не нужно.
– Нет, нужно!..
– А вдруг не нужно? А вот вы, красавица, громче всех кричите… А скажите мне на милость, вы самовар ставить умеете?
– Умею.
– А ну-ка посмотрим… Расскажите, как вы его ставить будете…
– Налью воды… Наложу углей… лучину возьму…
– Сразу воду нальете?
– Да.
– Ну и неправильно. Вытрясти его сначала надо-с… Вот-с… И это вам знать важнее-с, чем про эту самую Силезию.
– Мы не кухарки, – крикнул кто-то.
– Нет, кухарки. Кухарки, портнихи, судомойки… А Марию-Терезию вы свою пока забудьте… Да-с! И всяких этих своих королей да королевичей…
Раздался звонок.
Класс недовольно шумел.
Страшный бородач совершенно спокойно, как будто он и не чуял поднятого им неудовольствия, шел в учительскую, утюжа бороду.
– Иконкам всё молитесь, – ткнул он в угол коридора.
Пантюща внезапно шепнул на ухо Степану Александровичу:
– Это новый инструктор объединения, я сказал, что ты марксист.
В учительской панически молчали преподаватели.
– Садитесь, пожалуйста, – говорил Пантюша, – вот это все наши школьные работники.
– Так, государи мои, нельзя-с, – произнес инструктор, садясь в кресло, – вы все по старинке «от сих до сих», «в прошлый раз мы говорили», да «к будущему разу возьмите». Это все нужно теперь забыть-с! К чертям-с! Вот оторвалась у вас подошва – вы ее взяли да по поводу нее об обуви в различные времена и у разных народов… А сапожника инструктора вызовите, чтоб тут же показал, как подметки ставить. Вот – это урок… А эти фигли-мигли вы бросьте!.. Все эти ваши Виноградовы да Платоновы… Тьфу!
И он плюнул огромным плевком прямо посредине учительской.
– Я, знаете, предупреждаю… я, кстати сказать, не коммунист, так что вы на меня волками не глядите, я предупреждаю, что, ежели еще подобное увижу… учебники, да «от сих до сих», я церемониться не буду… В два счета в отставку… Чтоб все было построено на трудовых процессах… пример я вам привел насчет подошвы… (он вышел к столпившимся у дверей ученикам). А вам, красавицам, мой совет старух столетних из себя не корчить. Вам нужно носиками вашими к духу времени принюхиваться. А это и оставить можно.
И он сделал иронический реверанс.
Некоторые засмеялись, но другие сердито зашипели.
– Все равно учебниками вам пользоваться не позволят и уроков зазубривать тоже… Довольно-с!.. Ручки ваши, может быть, от этого и пострадают, зато сами же потом благодарить будете… Прислуг-то теперь держать не придется… Надо теперь все самим-с… Извольте сами классы подметать и все прочее. До нужника включительно. Да-с!..
– Мы не для этого в школу поступали.
– Извините-с. Именно для этого. Ну-с, до свидания! Заседания объединения будут по вторникам в три. Стало быть, сегодня. Чтоб были представители и от учащих и от учащихся.
И, кивнув головой, он ушел.
Нечто вроде немой сцены из «Ревизора» произошло после его ухода в учительской.
Естественник стоял в позе мученика, только что подвергшегося заушению. Математик растопырил руки и тупо глядел на Марью Петровну, которая, в свою очередь, замерла, уставившись на Пантюшу.
За дверью шумело девичье море.
Три девушки – члены школьного совета – вошли в учительскую, красные и взволнованные.
– Мы хотим учиться по-старому, – заявили они робко, но настойчиво.
– Успокойтесь, – строго и спокойно сказал Соврищев, – учиться вы будете так, как это нужно…
– Нужно, как прежде…
– Ступайте и не волнуйтесь.
И Пантюша, затворив за девушками дверь, преспокойно закурил папиросу.
– Что же это такое? – пробормотал естественник. – Ведь это ужас… Я преподаю двадцать восемь лет… Никто не говорит, что не надо трудиться.
– Честь и слава всем трудам! – сказал математик грустно.
– Терпение и труд все перетрут, – заметила немка.
– Il faut travailler [20], – произнес француз, перекладывая из одного кармана в другой коробку с сахариновыми порошками.
– Да, но все это говорилось в другом смысле.
20 Надо работать (фр.)
Степану Александровичу вдруг пришла в голову шалая мысль, а ну как его заберут за то, что он учил не так, как надо, да еще про королеву. Ему стало не по себе.
– Господа, – сказал Пантюша, – я не понимаю, что вас так смущает? (Он понизил голос.) – Ясно, что мы будем преподавать так, как умеем и как мы считаем нужным… Слава богу, у нас у всех есть педагогические принципы, тщательно нами продуманные и проверенные на более или менее продолжительном опыте… Я думаю, что мы свои принципы не будем менять, как перчатки… Ну, а когда он будет приходить на уроки, я думаю, что это будет не так часто, – можно для виду… ну заставить всех дрова пилить и в это время говорить что-нибудь по этому поводу… Вы, например (отнесся он к естественнику), говорите что-нибудь о древесине… вообще о лесе…
– Это, конечно, можно, – произнес мученик, слегка улыбнувшись.
– Вы, например, как математик, можете что-нибудь об окружности…
– Мы проходим стереометрию… Могу рассказать о цилиндрических телах…
– Ну вот великолепно… Степан Александрович расскажет в связи с пилкою дров… например, об аутодафе или Иоганне Гусе… Я могу что-нибудь про Некрасова… у него постоянно мужички за дровами ездят…
– А ведь это в самом деле! – сказал математик.
Все переглянулись и усмехнулись.
Марья Петровна протянула Пантюше руку.
– Золотая голова, – сказала она.
– Ну что вы! – ответствовал тот, целуя протянутую руку. – Просто я болею душою за школу и за родное просвещение.
Степан Александрович, поддавшись на миг общему настроению, чуть-чуть было не спросил: «А как ты думаешь, нас за сегодняшние уроки не посадят?» – но удержался, вспомнив, кто перед ним. И, однако, он это ясно чувствовал, на Пантюшу была теперь вся надежда.
Но судьба готовила в этот страшный день педагогам новое испытание.
Отворилась дверь, и в учительскую вошли три паренька в валенках (из присоединенных). То были Шустров, Прядов и Микиткин. Они держали в руках бумагу вроде прошения или заявления, написанного крупным почерком по ново-старому правописанию. «Заявление», например, написано было через «ять», так же, как и «требуем». А «хлеб» через «е».
На мгновение повторилась немая сцена.
Пантюша не совсем уверенно взял бумагу.
– Хорошо, – сказал он, прочтя ее с полным спокойствием, – мы сейчас это обсудим. Ступайте!
Но те не ушли.
– И мы будем обсуждать, – сказал, глядя в пол, Микиткин.
– Пожалуйста… Я тогда оглашу бумагу: «Заявление».
«Настоящим мы требуем:
Первым-наперво: организовать при школе комячейку.
Вторым-наперво: чтоб учиться, как сказано.
Третьим-наперво: иконы снять.
Четвертым-наперво: хлеб делить самим, а не экономке. Такой есть тоже закон.
И вообще чтоб в школьном совете состоять, как прочие члены».
Пантюша смолк.
Наступило гробовое молчание.
– Ну что ж, – сказал он, – это все требования справедливые. Мы не возражаем. Не правда ли?
Все молчали, потупившись. Парни молча повернулись и вышли. Марья Петровна не выдержала и погрозила им вслед своим пухлым дамским кулачком.
– Марья Петровна, не волнуйтесь, – сказал тихо Пантюша, ловя и целуя этот кулачок, – пусть делают… Не будем обострять отношений.
– Да, но ведь это же разрушит всю школу… наши традиции…
– Марья Петровна, милые и дорогие коллеги… не будем падать духом,
И, доведя свой голос до трагического шепота, Пантюша прошипел:
– У меня есть точнейшие сведения из вполне достоверных источников, что через две недели все кончится… все подмосковные мосты уже минированы, Кремль также… Ну пусть повеселятся две недели…
На мгновение все лица просветлели.
– Па-ни-маю! – сказал математик.
– И я тоже слышала, – подтвердила немка, – про мосты я не слыхала, а что через две недели…
– Да иначе и быть не может, – сказал естественник, – иначе это было бы неестественно…
Раздался звонок.
– Завтракать! – заорал кто-то в коридоре, и сотня ног затопала мгновенно по лестнице.
Преподаватели все как-то тоже рванулись, но тотчас овладели собою и пошли чинно.
– Но что бы мы делали без Пантелеймона Николаевича? – услышал Степан Александрович позади себя голос Марьи Петровны.
– Об этом даже страшно подумать! – отвечал естественник.
А Пантюша шел, улыбаясь, по лестнице, и со всех сторон пищали тоненькие голоса девочек из школы первой ступени, помещавшейся в одном этаже со столовой.
– Здравствуйте, Пантелеймон Николаевич! Пантелеймон Николаевич, я у вас на будущий год учиться буду! Пантелеймон Николаевич!
А Пантюша шел, гладя девочек по головкам, трепля их за щечки.
– Тише, дети мои, тише!
Француз, опередивший всех, имел восторженный вид:
– Господа, сегодня мясной пшенный суп!
То был счастливый миг.
Из мисок шел пар, нарезанный четверками хлеб лежал чудесной грудой на подносе, и вдруг стало уютно и весело, как будто сидели не у окна в казенкой гимназической столовой за простым деревянным столом, а в светлом зале былой «Праги», и не пшенный с черным хлебом суп ели, а уху из стерлядей с вязиговым из калашного теста растегаем.
Француз вынул из кармана пузырек и вылил что-то в суп.
– Это что? – удивилась немка.
– Жидкое магги. Сообщает пище здоровую пикантность. Если хотите, могу достать. Такой вот пузырек – пятьсот рублей. Это мне с моей родины посылают.
– А вы где родились?
– Я родился в Гренобле, но уехал оттуда, когда мне был год. Родиной я считаю Торжок.
– Интересно, когда-нибудь найдут способ жить без еды? – спросила немка у естественника.
– Не думаю, – отвечал тот, и видно было, что мысль эта ему в данный момент неприятна, – к чему лишать человека вкусовых ощущений?
– Чтоб избежать порока жадности, – отвечала немка.
– Есть пороки гораздо более страшные.
– Например?
– Ну, пьянство.
– Ах, это такой ужас!
– Вы знаете, – сказал естественник, – я дожил до шестидесяти лет и не знаю вкуса водки.
Пантюша улыбнулся.
– А я, – сказал он, – должен сознаться, один раз выпил маленькую рюмочку на именинах у тети. И то не водки, а наливки.
– Алкоголь есть яд! – сказал математик.
– Вино затемняет человеку ум! – подтвердила немка.
– От него все качества, – вздохнула дама из свиты.
Степан Александрович вдруг ясно представил себе запотевшую от холодной водки рюмку. Но в этот день было тяжело даже это чудное видение и как-то сами собой и очень просто выползли у него изо рта слова.
– Для чего люди одурманиваются?
– Есть один еще более страшный порок, – взволнованно пролаяла старая девица из свиты, – это прелюбодеяние!
– Тише, пожалуйста, – строго сказала Марья Петровна.
Щеки почтенной девицы, напоминавшие обычно лимон, вдруг стали приближаться к цвету апельсина. Все потупились, а Пантюша наставительно сказал:
– Апостол Павел советует и не говорить христианам о сих мерзостях!
– Вот это верно, – сказала Марья Петровна, и все поднялись, ибо миски были дочиста вылизаны, а блюдо опустошено.
Поднимаясь по лестнице, Марья Петровна сказала Лососинову:
– Меня просто тронуло, как хорошо Пантелеймон Николаевич знает катехизис.
Степан Александрович что-то промычал. Он, разумеется, не мог сказать ей, что Пантюша из всего катехизиса знал в гимназии наизусть лишь главу о седьмой заповеди, вычеркнутую батюшкой. Это был единственный случай, когда он что-то выучил из интереса к предмету, а не из боязни кола.
В это время Соврищев прошептал ему на ухо:
– Смотри скорей наверх!
Лососинов посмотрел. Хорошенькая ученица Курочкина зачем-то наклонилась, и на ее стройных ножках над самыми коленками на миг пролиловели подвязки.
Но зрелище это нисколько не умилило и не растрогало Степана Александровича. Вообще, вследствие ли испуга, причиненного инструктором, или еще отчего-то, но чувствовал он себя как-то странно.
Сев на окне в учительской, он с некоторым удивлением глядел на преподавателей, продолжавших обсуждать событие… Какая-то мысль, еще не совсем ясная, медленно созревала в нем… Раздался звонок. Учителя, ежась от холода и позевывая после завтрака, пошли на уроки.
Пантюша обычно уходил последним. Почему-то ему казалось, что начальник вообще должен делать все несколько позже подчиненных (по ассоциации с капитаном судна, который спасается последним). Когда они остались вдвоем, Степан Александрович вдруг сказал:
– Пантюша! А ведь это подлость, что мы с тобой делаем.
– То есть? – удивился тот.
– Эти люди относятся к нам серьезно, эти барышни нам доверяют, думают, что мы можем их чему-то научить, а ведь мы на самом деле только втираем очки. Мы ведь ничего не знаем… Мы не имеем никаких педагогических взглядов, мы не умеем преподавать, ни по-старому, ни по-новому… морально мы представляем из себя черт знает что… Человек, который соприкасается с детьми, должен быть чист душою… Это азбука.
– Чушь какая!.. Мне вот недавно рассказывали… Был один педагог старый, которого в округе прозвали даже святым… А когда он умер, у него в столе нашли такие открыточки…
– Ну и гадость! – вскричал Степан Александрович. – Нет, ты, пожалуйста, пойми меня… Весь урок я только думаю о том, как бы увильнуть получше от неожиданного вопроса…
– Велика штука! Я всегда говорю в этих случаях: это не вы меня должны спрашивать, а я вас… И кончено.
– И это гнусно. Ведь их все это в самом деле интересует… Они доверяют мне, я чувствую, что они уважают меня… А я играю перед ними подлейшую комедию.
– Слушай, голубчик, – с некоторым раздражением возразил Пантюша, – да ведь ты всю жизнь играл комедию… Ну для чего ты тогда потащился на фронт? Неужели действительно из-за того, что тебе захотелось спасать Россию и облегчать участь солдат? Просто думал прославиться на этом деле… Все равно, кроме своей персоны, ты никогда ничем не интересовался. Отрицал даже одно время существование других людей. Помнишь – селедкой в меня запустил?.. И все мы так… Ну, сидишь сейчас в школе, имеешь бумажку, завтрак, ну и довольно с тебя…
Степан Александрович был бледен.
– Да, – сказал он, – ты прав. Я всю жизнь играл комедию… Но теперь это пора кончить. Нельзя так жить. Это подло!
Соврищев с презрением поглядел на него.
– Не выдержала интеллигентская душа, – произнес он, – впрочем, черт с тобой!
И ушел из учительской.
В учительской было довольно холодно.
Степан Александрович дрожал мелкою дрожью… Он пошел в переднюю и надел шубу. В кармане он нашел два куска хлеба, завернутых в бумажку, – ученицы положили. Эта находка его еще больше расстроила. В шубе стало немного теплее, и, потираясь щеками о мягкий котиковый воротник, постарался он, хотя бы ради этих двух кусков хлеба, ясно представить себе, в чем задача педагогики. Но ничего не мог себе представить, кроме двухсветного гимназического зала, по которому он бегал некогда веселый в серой курточке, и еще швейцара, стоящего со звонком в ожидании надзирателя. Милое детство!
«Вот сегодня будет заседание объединения, – думал он, – может быть, что-нибудь и выяснится из обмена мнений».
*
Заседание было назначено в три часа и происходило в зале бывшего реального училища, почти рядом.
Соврищев и Лососинов должны были присутствовать как председатель и секретарь.
В ожидании трех часов они сидели у себя в учительской, но не разговаривали. Школа опустела. Во всем здании было тихо.
Пришла экономка интерната и принесла им по тарелке винегрета. Роскошное блюдо по тому времени.
Но Степан Александрович почти не притронулся к своей тарелке. Ему был как-то даже противен вид этого красивого кушанья. Поэтому Пантюша съел обе порции. Затем они пошли заседать.
Реальное училище вовсе не отапливалось, в зале заседания стоял холодный сырой туман. За длинным столом усаживались педагоги и представители от учащихся. Страшный инструктор ввалился вдруг, стуча ботиками и утюжа на ходу бороду. Интересно было знать, улыбался ли когда-нибудь этот человек? Но улыбка на этом лице была бы очень странным и жутким явлением.
– Ну-с, товарищи граждане, – произнес он, садясь и оглядывая бородатые тусклые физиономии, – извиняюсь, что опоздал, задержал сам, изволите ли видеть, Луначарский… Сами понимаете, от министра не удерешь, как Подколесин от невесты… Так вот сегодня у нас вопрос о новых методах… По поводу последнего циркуляра. Кому угодно высказаться?
Он умолк, и все молчали, переглядываясь исподлобья. Некоторые перешептывались. Инструктор стал выражать нетерпение. Он заерзал на стуле, и взгляд его стал саркастичен и злобен. Но в тот миг, когда он собирался, по-видимому, отпустить какое-то ядовитое замечание, самый поблекший и самый унылый на вид педагог неожиданно сказал:
– Я бы попросил…
– Пожалуйста.
Однако молчание долгое время еще не нарушалось. Наконец, педагог откинулся на спинку стула, плечами поднял воротник шубы до уровня ушей и начал говорить глухо и равномерно, без интонаций и даже не считаясь со знаками препинания.
– Помню давно-давно, еще будучи ребенком и живя с родителями на хуторе у своих родных в Курской губернии… Сам я москвич, но со стороны матери у меня есть родные-малороссы… Так вот, живя на хуторе, имел я, подобно многим другим детям, обыкновение гоняться в поле за бабочками… У меня был сачок и зеленая коробка, которой я очень гордился. Коробка эта сохранилась у меня до сих пор. Вот Евгений Петрович знает довольно хорошо эту коробку.
– Жалко, что не принесли, – пробурчал инструктор, становясь все мрачнее.
– Ну, она не так уже замечательна. Мне-то она дорога по воспоминаниям. И вот в ясные солнечные дни бегал я по полям, ловя бабочек, этих красивых представителей органического мира… Мир представлялся мне тогда таким прекрасным… И вот однажды, когда коробка моя была почти полна, увидал я бабочку из семейства подалириев, привлекшую меня своею удивительною раскраскою… я кинулся за ней и бегал до полного изнеможения… И помню, как судьба наказала меня за мою жадность… Я споткнулся, упал, коробка моя раскрылась, и все мои бабочки разлетелись во все стороны… Так, не поймав этой новой бабочки, я потерял и прежних…
Педагог умолк и долго молчал.
– Бывает-с! – иронически вздохнул инструктор. – Когда падали, коленку не ссадили ли?
– Нет… Так вот я и хочу сказать. Школьная реформа напоминает мне эту бабочку. Как бы мы, гоняясь за ней, не остались вообще ни при чем, как я тогда в детстве…
– Ну-с, а какой же выход вы предлагаете?
– Да никакого… Я только высказываю свои сомнения.
– Так-с… Еще кому угодно…
– Позвольте, я еще не кончил… Вот я и говорю, что, гоняясь за новым, мы можем утратить старое и, не поймав одного подалирия, потерять десять махаонов…
– Теперь все?
– Да… все…
Педагог закрыл глаза и затих.
– Еще кому угодно?
– По-моему, – начал нервного вида человек, издали похожий на зубного врача, – надо немедленно закрыть все школы. Это безобразие заставлять детей учиться при нуле градусов! Надо сначала позаботиться о дровах, а потом вводить реформы…
– Об этом толковать нечего, ибо школы закрыты не будут…
– Все равно, я протестую… Я не могу требовать знаний от ребенка, который мерзнет и голодает. Это нонсенс!
– Совершенно верно! – раздались голоса.
– Об этом, государи мои, повторяю, нечего рассуждать. Школ не закроют… Прошу высказываться по существу дела.
– Позвольте мне, – сказал подслеповатый старичок, слегка картавя. – Я полагаю, что всегда можно найти компромисс… Мы все знаем недостатки прежней постановки дела… Ну, и будем постепенно отметать все, что нам кажется ненужным… а незаметно вводить новое.
– Да что новое?
– Ну вот… этот циркуляр. Я, например, с детства любил физический труд, у меня дома есть даже верстачок… Пусть за уроками все что-нибудь клеют или шьют… Можно даже к партам приспособлять тисочки…
– Где вы их достанете?
– Ну, в это я входить не могу… Наступило молчание.
– Еще кому угодно?
– Позвольте мне, – вдруг тихо, но твердо сказал Степан Александрович.
Он откашлялся и, не глядя ни на кого, страшно волнуясь, начал:
– Я полагаю, что самое главное во всех этих вопросах – это честное отношение к своему делу. Прежде чем рассуждать, какая школа лучше, старая или новая, мы должны прямо задать себе вопрос: зачем мы преподаем? Затем ли, что нас увлекает дело просвещения, затем ли, что мы хотим действительно работать на пользу нового поколения, или нас просто привлекает бумажка, спасающая от домового комитета, и те деньги, которые нам платят? Я знаю, что многие сейчас стоят на точке зрения «чем хуже, тем лучше»… Пусть, мол, все скорей разрушится и тогда скорей опять все восстановится… Ну пусть так говорят те, кто имеет дело, я не знаю, ну с транспортом, с продовольствием… Но ведь мы-то имеем дело с детьми, господа… Они-то не виноваты в том, что кому-то нравятся, а кому-то не нравятся большевики… То есть я хочу всем этим сказать, что, если мы подойдем к школьной реформе чисто формально и начнем ее проводить без всякой критики, то мы поступим нечестно… И напротив, если мы будем из упрямства противиться ей и сознательно, нарочно разрушать школу, то мы поступим тоже нечестно… Если мы любим свое дело, хотим ради него бороться, давайте это делать… Если же нет, перейдемте служить в какую-нибудь канцелярию, где мы получим те же деньги, не вступая в компромисс со своей совестью.
Он умолк.
Все молчали, удивленно и насмешливо глядя на него.
Лицо у инструктора расплылось вдруг в добродушную улыбку. Оказалось, что ради улыбки перестраивалась на особый лад вся его физиономия, и из Пугачева превращался он в картинку при стихотворении «Ну тащися, Сивка».
Молчание не нарушалось, но до слуха Степана Александровича вдруг донеслось еле слышно: «Карьеру делает!»
Он не вздрогнул, ибо и так дрожал все время мелкою дрожью, а только повел плечом.
– Я вот задаю себе сейчас такой вопрос… Имею ли право я оставаться здесь и обсуждать реформу?.. И смело отвечаю: «нет!»
И среди мертвой тишины он вышел из зала.
Глава 6
Серый дымок
Уже совершенно стемнело. Было холодно, и начиналась метель. Снег еще не шел, но края крыш уже курились снежными смерчами. Люди с санками шли угрюмо и сосредоточенно, глядя под ноги, с завистью посматривая на тех счастливцев, которые входили в подъезды домов. «Уже дошел. А мне еще сколько идти?»
Шли красноармейцы и пели песню, которую заглушал крепчавший ветер.
Степан Александрович шел и удивлялся тому, что ему вовсе не хочется домой. Ему бы, наоборот, хотелось брести так очень долго, ибо внутри у него горело, а холодный ветер так хорошо освежал. На бульваре он сел на скамейку и сидел часа два, пока наконец не явились какие-то люди и не сказали: «А ну-ка, встаньте, товарищ!» Люди взяли скамейку и понесли ее на грузовик, где лежали другие скамейки. Грузовик уехал, увозя скамейки. Степану Александровичу вдруг стало совсем жутко. Он подумал о том завтрашнем дне, который неминуемо придет. Так-таки и тащиться изо дня в день.
«А ведь правильно сказал Соврищев, – подумал он, – я ведь действительно все делал всегда только ради себя».
И ему представился вдруг тот призрак его самого, который некогда создал он своей мечтою: знаменитый, богатый, уважаемый и признанный всем миром.
Ему неожиданно стало весело. Он засмеялся, чем обратил на себя внимание двух женщин.
– Вон еще иные смеются…
Он пошел по каким-то неизвестным переулкам, где было пустынно и мрачно.
Ноги уже сильно заплетались, но домой не тянуло.
Вдруг в большом подъезде с колоннами увидал он женщину, сидевшую в углу с младенцем на руках. Младенец пронзительно кричал, а женщина шипела и укачивала его, утирая глаза свободною рукою.
– Отчего он так плачет? – спросил Степан Александрович.
– Видите, замерзает! – сердито отвечала та.
Степан Александрович вгляделся и увидел, что ребенок был действительно покрыт только жалким тряпьем.
Он снял с себя шубу и подал ее женщине.
– В кармане есть два куска хлеба, – прибавил он, наслаждаясь прохладою, его окутавшей.
– А вы-то как же?.. господин…
– Мне и так жарко.
Пройдя еще несколько пустынных переулков, он сел на случайно еще не сожженную дворницкую скамейку. Перед ним был ярко освещенный особняк. Если бы сейчас шел тринадцатый год, можно было бы подумать, что в особняке бал, фрукты, барышни, цветы. Тогда-то зародился призрак и был он так близок, так действителен.
Из ворот особняка вышел человек с портфелем.
Он поскользнулся и упал.
– Ушиблись? – учтиво спросил его Степан Александрович, поднимая ему портфель.
– Нет, ничего. Спасибо.
Человек удивленно глядел на Лососинова.
– Лососинов?
– Да.
– Не узнаешь? Не узнаете? Мешков… С бородой меня, правда, трудно узнать…
– Мешков. Ну, как же! Отлично помню. Мешков – первый ученик!
– Да вы что? Ограбили вас, что ли?
– Нет… Я просто так… Мне тепло. Так вы Мешков?
– Какое к черту тепло. Морозище и ветер к тому же. Вы бы домой шли.
– Дома мне делать нечего… Я вот тут сижу… Давайте вспоминать.
– Послушайте, – сказал Мешков, взяв его за руку, – вы больны?
– Нет, нисколько.
– Конечно, больны! Где вы живете?
– Где-то там… Наплевать в общем, где я живу… Помните, как мы любили за столбами ходить для карты.
– Ну еще бы… только… право… Нельзя в таком виде по улицам бродить, ведь вы же замерзнете… Скажите ваш адрес!..
– Арбат, Спaco-Щегловский… восемь…
– Далеко… Вы вот что… зайдемте ко мне… я вам дам… куртку, что ли… потом пришлю за ней. Так невозможно. Я вон тут рядом живу. В большом доме.
– Ну что ж, я пойду… Если это, конечно, удобно.
– Удобно… я холостяк… Только вам надо немедленно врача… Уж идемте скорее. На вас лица нету.
Они поднялись по темной лестнице.
– Вот куртка, – сказал человек, когда они вошли, в маленькую комнату с диваном и двумя стульями возле кривого стола. – Она довольно теплая, из теленка. Это нам выдали. Скажите, у вас тифа не было?
– Нет.
– Гм… Дайте адрес… или лучше уж я вас доведу… Вы идти-то можете?..
Степан Александрович сел на мягкий диван и вдруг сам для себя неожиданно лег.
– Могу, – прошептал он, сладко потягиваясь.
– Вы отдохните…
– Заметьте это, – вдруг перебил его Степан Александрович, – а ведь если бы все люди были абсолютно честные и думали только о справедливости, то прекрасна была бы людская жизнь… Но только как сделать так, чтобы все стали честными?
– Чудак, чего захотели. Да из-за этого в мире спокон века весь кавардак происходит. Попали пальцем в небо.
– А по-моему, можно это сделать… Надо только все время думать… Я вот всю жизнь думал о разных вещах… а о важном… о самом важном не думал… А теперь я буду думать и придумаю…
– Уж вы лежите… Слушайте… Я сейчас схожу в соседнюю квартиру… там живет врач… Все-таки посоветует, что и как.
Мешков вышел из комнаты.
Степан Александрович лежал на мягком диване и говорил, пощелкивая себя по виску:
– Вот я отдал женщине пальто, вы даете мне куртку, это вот справедливость… Понять это очень просто, но нужно, чтобы все поняли. А за сим, как говорил физик, приступим к рассуждению на тему смерти. Я, предположим, умру, а ребенок, которому я дал шубу, будет жить. По существу, не все ли равно, жизнь или смерть? Ведь если взять все кладбища и все гробницы во всем мире, то покойников окажется в миллион раз больше, чем живых. Вы знаете, что мне пришло в голову: живые это интернациональное меньшинство.
– У вас что болит? – спросил чей-то незнакомый голос.
Лососинов с трудом открыл глаза. Лысый человек в очках был похож немного на Анатэму.
– Мне очень приятно лежать.
– Гм… Голова у вас болит?
Но Степана Александровича не интересовал этот разговор. Он снова закрыл глаза.
– Нехорошо только, что мертвых зарывают в землю, – сказал он, – сжигать гораздо лучше.
И вдруг сама собою объяснилась причина утренней тоски. Ему представилась Москва в ясное морозное утро. Над снежными крышами неподвижные серые дымки… Хорошо и вовсе не страшно стать таким тоже дымом и в морозное утро застыть под самым небом… Может быть, там встретится тот счастливый призрак… Он, вероятно, будет сиять, как огонь, и на него больно будет смотреть… Вот он близится. И уже в глазах в самом деле горят золотые и зеленые огни.
Он открыл глаза.
В комнате было темно, но какие-то светлые тени пролетали по потолку.
– Что это, – спросил Степан Александрович, – на потолке?
– Лежите смирно, – отвечал голос, – это автомобиль в переулок заворачивает… Я потушил свет, чтоб вам было спокойнее. Сейчас приедут за вами.
– Хоронить?
– Ну зачем хоронить! Поправитесь великолепным образом. Только уж молчите!
Но Степану Александровичу хотелось говорить.
– Я, знаете, – сказал он, – только сейчас понял смысл жизни.
– Да уж вижу – вы лучший русский человек… Горе с вами…
– Смысл жизни в том, чтобы делать свое хотя бы самое маленькое дело… Но делать честно.
– Открыл Америку!
– Что ж, если для меня она не была еще открыта. И надо быть обыкновенным человеком… Знаете, совсем простым… без всяких запросов… без всяких Наркомпросов…
– Лежите вы, а поправитесь, будете это свое маленькое дело делать… Ладно!
– Да, да. Ты будешь ко мне по вечерам приходить чай пить… Я женюсь на простой девушке… т. е. все-таки пусть она будет со средним образованием, но, понимаешь… без штук… И будут приходить друзья… тоже совсем обыкновенные и честные… и шутки будут такие простые, но смешные… Скажи… что ты мне положил на грудь? Мне трудно говорить.