Текст книги "Жизнеописание Степана Александровича Лососинова (СИ)"
Автор книги: Сергей Заяицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Что же мы предпримем теперь? – спросил Соврищев с некоторой робостью в голосе, когда они снова очутились в узких санках, лишь чудом сохраняющих равновесие. Степан Александрович ничего не ответил, и его вновь возобновившаяся икота на этот раз звучала подобно грому, не предвещавшему ничего доброго.
– Может быть, съездить еще к какому-нибудь профессору, – продолжал Соврищев, стараясь придать тону глубину и проникновенность, – вот только денег у нас не осталось.
В этот момент извозчик внезапно обернул свое извозчичье лицо к седокам, посмотрел на них с интересом и вдруг спросил:
– А что, барин, черт есть?
Вопрос этот был совершенно неожидан и поставил в тупик обоих филологов, не сильных к тому же в вопросах умозрительных.
– Черт, говорю, есть? – снова повторил извозчик.
– Как когда, – заметил Соврищев.
Лососинов вдруг опустил поднятый до этого времени воротник шубы, движением руки заставил умолкнуть своего спутника и сказал взволнованно:
– Черта нет… А есть бессмертные боги.
Извозчик с любопытством обернулся к нему.
– Какие же такие, барин, боги?
– Зевс олимпийский, громовержец, его же иногда называют Дий. Феб, или Аполлон, бог солнца и поэзии, Афродита, богиня любви, она же Киприда…
– Киприда? – переспросил извозчик. – Баба, значит?
– Да… женщина… Она не одна… Есть еще Гера, Гея, Гекуба… т. е. не Гекуба, нет, впрочем, Гекуба…
– Гм. Мудрено что-то… – извозчик был как будто не вполне удовлетворен. – Черт-то есть али нет? – спросил он снова.
– Черта, собственно говоря, нет, но есть боги, благожелательные к человеку, а есть неблагожелательные.
– Нет, это ты, барин, все не то говоришь, – после некоторого раздумья произнес извозчик, – черт есть… это я тебе откровенно говорю.
Он обернулся совсем к своим седокам.
– Я его, черта-то, вчерась катал, не к ночи будь помянут. – Сказав так, извозчик внезапно встал, хлестнул раза три лошадь по животу и по обоим бокам, затем сел и, не обращая на нее больше никакого внимания, повернувшись к Степану Александровичу, начал рассказывать.
– Нанял меня вчера на Покровке барин, такой из себя ласковый, в шапочке… «Вы, говорит, извозчик, свободны?» – «Свободен, говорю, пожалуйте». – «Сколько вы, говорит, с меня возьмете на Плющиху?..» Я-то вежливых господ не больно обожаю… коли вежлив, стало быть, денег мало, куражиться не с чего… Только этот, вижу, не из таких… «Пожалуйте, говорю, ваше сиятельство, чай, не обидите бедного человека». – «Нет, уж вы, говорит, лучше скажите…» – «Целковый, говорю, дадите и ладно». Сел, хуч бы что… Я ему полость застегнуть хотел… «Не беспокойтесь, говорит, извозчик, я сам…» Ну, сам так сам… «Вы, говорит, и так трудитесь в поте лица, а я, говорит, у родителей на иждивении… Мне, говорит, вам помогать надо… Вы, говорит, рабочий, а я буржуаз…» Я ухо востро… Коли про рабочих заговорил – шабаш, не заплатит… Много я таких перевозил… Я ему эдак осторожно говорю: «Ежели, говорю, барин, есть у вас деньги и слава богу… Побольше на извозчиках катайтесь…» – «Я и то, говорит, катаюсь», – а у самого на глазах слезы… «Мы, говорит, с вами, извозчик, оба люди, значит, равны, говорит, а вот вы бедный, а я богатый… И так это мне, говорит, обидно…» Вижу, малый лапшистый. «Чего, говорю, обижаться… Прибавьте двугривенный да и ладно…» – «Я вам, говорит, извозчик, тридцать копеек прибавлю…» – «Спасибо, говорю, ваше сиятельство, наградили бедного человека…» Помолчал он да вдруг и говорит. «Вы, говорит, извозчик, меня сиятельством не называйте… Я, говорит, за революцию стою и мне это очень неприятно…» Неприятно, не надо. Мое дело сторона… Только едем это мы мимо большущего дома на Арбате… «Остановитесь, говорит, тут на минутку, мне, говорит, тут к товарищу зайти надо… Я вам, говорит, за это еще прибавлю…» Подождем… Авось, думаю, через зады не сиганешь… Время вечернее, холодное… Метет вовсю… Глаза залепляет. Не заснуть бы только, думаю… И вдруг грезится мне родитель покойный… Подходит будто ко мне так со скорбью. «Не знал, говорит, Митрий, что ты черту душу продал…» – «Не продавал, говорю, души, это, говорю, вы, батюшка, меня напрасно…» А тот все головой качает… Только вот, слышу, сел мой барин в санки… Тронул я лошадь, подъезжаем к Смоленскому, я, значит, на Плющиху ловчусь, а он вдруг как крикнет: «Нешто я тебя на Плющиху нанимал, шут гороховый? Пошел по Сенной… Сволочь…» Я оглянулся – темень… Я и говорю: «Как же, говорю, вы, сударь, за революцию стоите, а так лаетесь», а он вдруг как гаркнет: «Это я-то за революцию стою», да как меня по уху раз… Обернулся я, а тут как раз к фонарю подъехали, – батюшки… Усища в три аршина… глазища выпучил… «Я, говорит, тебя за такие речи в каторгу закатаю…» Тут-то я и смекнул, кто меня на Покровке-то нанимал…
– Кто же? – спросил Лососинов.
– Известно кто – неумытый…
В это время оба собеседника посмотрели по сторонам и замерли от удивления… Кругом, тая во мраке, расстилалась, необъятная снежная равнина… Луна насмешливо улыбалась темной земле. Москвы как не бывало.
– Ишь ты, – пробормотал извозчик, – никак мы за Дорогомиловскую заставу выехали… Господи, твоя воля… Наваждение дьявольское.
– Чего ж ты смотрел?! – воскликнул Лососинов, приходя в крайнее раздражение. – Куда ты нас завез?..
Он посмотрел на своего спутника. Тот мирно спал, придав телу почти горизонтальное положение, и Степан Александрович с негодованием заметил, что шапки на нем не было.
Глава 4
Государственная опасность. Легенда о жестоком рыцаре. Дама в пенсне и барышня без пенсне
Как странно, как удивительно странно создана душа человеческая… То, перед чем она сегодня преклонялась с елейным благоговением, завтра мнится ей черною суетой дьявольской, то, что любила – ненавидит, что чтила – презирает… Как изучить душу? Как уместить великий ее простор в тесные границы переплета?.. Стократ прав был генерал, почитая психологию за науку труднейшую.
После всех приключений прошлого дня почувствовал Соврищев в душе некоторую тоску, которую вполне мог бы он назвать мукою неспокойной совести… «Вот он, – думал он про Лососийова, он печется о науках и искусствах. Неустанно тревожим он заботами о распространении на Руси великого классического знания… А я? Что я перед ним?» И, руководимый подобными мыслями, Соврищев поплелся на Моховую, к знакомому букинисту, обладавшему удивительной способностью покупать и продавать книги, читать каковые никому никогда не приходило в голову. В этот раз Соврищеву особенно повезло, ибо букинист только что откопал в груде старых книг, наполовину съеденных мышами, греко-персидский словарь XVI века, напечатанный весьма мелким и витиеватым шрифтом, кое-где истертым рукою времени. Полагая, что такая книжка окажется весьма ценной для процветания академии и радуясь подобной благоразумной выходкой загладить вчерашнее неблагоразумие, Соврищев купил словарь в долг и быстро направился к Лососинову.
Но, о душа, непостижимы твои глубины! Степан Александрович осмотрел книгу с каким-то отвращением…
– Что это за рухлядь ты притащил? – спросил он презрительно. И тут только Соврищев заметил, что весь письменный стол Степана Александровича был завален автомобильными каталогами. Один из них, с огромною шиной в виде восходящего солнца, был подперт широким лбом Сенеки.
– Любишь ли ты, Соврищев, – произнес мечтательно Лососинов, – стук мотора, когда белая дорога извивается перед тобой среди виноградников, а хорошенькие торговки, спешащие в город, сторонятся со смехом от рокочущего чудовища?
– Люблю, – ответил Пантюша Соврищев, вдруг вспомнив, какие ножки встречаются иногда в низших слоях населения.
– Подумать, – продолжал Лососинов, и глубокую скорбь изобразило величественное лицо его, – что у нас й России нет приличного завода для производства двигателей внутреннего сгорания!
Тут, сев в кресло, прочел он целую лекцию о бензине, с презрением отзываясь о паровых машинах, и отнесся с сомнением к будущему царству электричества. Вынул из кармана зажигалку и зажег в доказательство того, что бензин горюч. Изображая поршень, проткнул тросточкою обивку дивана, наконец вызвал из ближайшего гаража автомобиль, велел возить себя и Совришева по городу и с ласковой улыбкой прислушивался к стуку мотора. Чувствовалось, что если подобное умонастроение Степана Александровича не получит внезапного уклонения, то существованию классической академии, а следовательно, и всему Государству Российскому будет нанесен великий ущерб.
В одной старой книжке читал я однажды легенду. В некоем замке, стоящем над бездною, на весьма крутой и неудобной для пешеходов скале, жил барон, отличавшийся неимоверною злобою, которую срывал он не только на своих, слугах и родственниках, но и на беззащитных животных… Не бывало случая, чтобы, встретив на дороге корову, рыцарь отказал себе в удовольствии засунуть шпагу ей в бок или чтобы, поймав кошку, не привязал он ее за хвост к длинной бечевке и не начал бы раскачивать в таком виде над бездною. Оторвать голову курице или цесарке было для барона забавой почти ежеминутной… Молва о жестокости феодала расползалась по долинам вместе с ужами и медянками, и люди избегали попадаться на глаза рыцарю, не желая послужить ему случайным предметом для развлечения.
Годы шли, и родные барона тщетно ломали себе голову, стараясь уяснить себе причину подобного его умонастроения. Приглашенные мудрецы ничего не смогли дать им, кроме совета держать ухо востро и не попадаться слишком часто на глаза ожесточившемуся рыцарю, что они, конечно, и без того делали… Однажды гулял рыцарь со своим пажом по берегу реки столь же бурливой, сколь узкой, и обмахивал себя широкой шляпой с пером, так как день был жаркий. Перед этим он только что отхватил голову овце, пасшейся на лужайке, и жестокость его теперь изыскивала себе нового применения. Вдруг глаза его уставились в одну точку, приняли выражение глубочайшего удивления, граничащего с ужасом, и, вперив в ту же самую точку указательный перст правой руки, закричал он:
– Что это такое?
Паж глянул по указанному направлению и обомлел: прекрасная дама, стоя на берегу, делала все попытки искупаться в реке, причем золоченая карета ее со стыдливо отвернувшимся возницей стояла тут же на зеленом холме.
– Что это? – повторил барон, не опуская перста.
– Это дама, о благородный барон, – отвечал паж, дрожа от страха за несчастную, а кстати и за себя.
– Да, но что же зто такое? – продолжал восклицать рыцарь. Он подошел ближе к незнакомке, которая в это время уничтожила последнюю преграду между собою и солнечными лучами, внезапно упал на колени и. будто ослепленный сиянием, закрылся епанчою. Когда он встал, лицо его было светло и умильно. Подойдя к красавице, которая между тем с перепугу влезла в воду, он любезно пригласил ее обедать в свой замок и предлагал ей немедленно перестать купаться, не понимая, что заставляет ее сидеть в воде столь долгое время. Красавице с трудом удалось убедить его обождать в карете, что он наконец и сделал, дав ей таким образом возможность одеться, не нарушая требований целомудрия. Возвращаясь в свой замок в карете, барон слегка обнимал стан дамы и все время умолял кучера не стегать бедных лошадей, а при встрече со стадом не только не сделал попытки проткнуть корову шпагой, но, протянув из окна руку, ласково потрепал ближайших животных. Такова, заканчивает легенда, удивительная сила женского влияния. Вследствие странного стечения обстоятельств барон с детства не только не видел женщин, но даже не подозревал об их существовании, что было совершенно упущено из вида его родственниками. Первая же встреча с женщиной превратила кровожадного льва в ласкового теленка.
Весьма возможно, что мятежный гений Степана Александровича так бы навсегда и променял сладкозвучную музыку гекзаметра на однообразное постукивание машины, если бы на свете не царствовал случай и слугами его не были две женщины, равно прелестные, отличавшиеся друг от друга лишь цветом волос и посторонним признаком в виде пенсне, которым носик одной был украшен. Впрочем, кроме различия физического между ними было различие и духовное: одна была дамой, другая барышней. Дама в пенсне была брюнеткой и звалась Ниной Петровной, а барышня без пенсне была блондинкой и звалась Лиля (несколько вольное сокращение полного имени Зинаида).
Две феи эти стояли на углу Арбата и площади и, размахивая руками, приглашали остановить автомобиль, в котором ехали Лососинов и Соврищев. Оба немедленно отпустили бездушную машину и пошли по Арбату, слегка поддерживая скользящих женщин.
– Степан Александрович, – воскликнула Нина Петровна, тщетно управляя ботиками, – какой вы злой… вы совсем, совсем злой и противный, и я вас больше не люблю… Я и своему Пете вчера сказала: ты знаешь, Петя, я больше совсем не люблю Степана Александровича – он злой и нехороший. Он основал какую-то латинскую академию и нам ни слова… А Петя так чудно знает латинский… Он очень обиделся… Когда он начинает болтать по-латыни, прямо ничего не поймешь… Омус, гомус, мендум, прендум… Ах!
Она замерла и, многозначительно приложив палец к губам, кивнула Лиле на бельевую витрину, ярко освещенную среди мрака зимних сумерек.
– Не смотрите, это не для вас, – крикнула она обоим мужчинам, – вы всегда рады смотреть на то, что вам не полагается… Значит, латинская академия… Я хочу обязательно записаться… Какая плата? Танцы будут?.. Это будет чудно!.. Ко мне ужасно идет туника…
– Не туника идет к вам, а вы идете к тунике, – возразил Степан Александрович, вежливость которого в обращении с женщинами не знала пределов.
– Какой скверный лгун… я такая некрасивая… Ах, как я завидую Лиле… она такая хорошенькая… Когда же бал в Академии?
Степан Александрович, понимая, что поэтический ум его дамы не способен будет оценить по достоинству двигатели внутреннего сгорания или истолкует этот термин в желательном для себя романтическом смысле, внезапно опять был охвачен прежней своей идеей и с таким жаром стал объяснять преимущества древнего мира, что проходивший мимо пес, думав, что его дразнят, из осторожности залаял на Степана Александровича.
Муж Нины Петровны был добродушным человеком, занимавшимся собиранием слонов. Десятки фарфоровых, металлических, стеклянных, замшевых слонов, больших и маленьких, стояли всюду, услаждая взор своего хозяина, который не находил лучшего удовольствия, как целый день переставлять их с места на место. Другим ценным качеством этого человека было полное отсутствие ревности, доходившее до того, что, когда он заставал свою супругу в чьих-нибудь объятиях, он говорил обычно: «Я ведь сейчас опять уйду». И действительно уходил, из деликатности переставив с места на место какого-нибудь слона. Идея Академии ему весьма понравилась. Он предложил взять эмблемою слона, держащего в хоботе книгу с надписью «Илиада» или что-нибудь в этом роде. Лососинов с ним согласился, указав, что слоны упоминаются у Плутарха и у Тита Ливия…
Накрытый и блистающий серебром стол, нежный аромат, исходящий, очевидно, от волос Нины Петровны, и полное отсутствие ревности у ее супруга привели Степана Александровича в состояние экзальтированное, чему способствовало и отсутствие Соврищева, который, кстати сказать, исчез с Лилей еще по дороге…
Было решено, с согласия мужа, что Нина Петровна примет участие в филологизации народных масс, для каковой цели ею были испрошены у супруга средства на костюм музы, обдуманный тут же за обедом и долженствовавший быть одинаково привлекательным и для изысканного взора филолога и для подслеповатого великорусского пахаря.
Таким образом, инициативная группа по филологизации определилась из председателя – Степана Александровича Лососинова, секретаря – Пантюши Соврищева и действительных членов – Нины Петровны и Лили. Согласие Лили было предусмотрено заранее, ибо до сего времени не было случая, чтобы симпатичная девушка эта от чего-либо отказалась. Муж Нины Петровны в эту группу не вошел, но в виде компенсации ему было предложено приобрести большого слона, который стоял бы постоянно на столе президиума. Тут же было написано письмо Ансельмию Петрову, приглашавшее его прочесть первую лекцию на следующий день в десять часов утра в доме Нины Петровны. Правда, это был ранний час, но Нина Петровна решила немедленно начать вести спартанский образ жизни и весьма удивила повара, приказав ему отныне готовить к обеду и к завтраку одну чечевицу.
Глава 5
Стоп машина! Пробел в рукописи. Неожиданное событие
Если читатель ждет, что на следующий день ровно в десять часов состоялась первая лекция великого поэта, мыслителя и искусствоведа Ансельмия Петрова, что Нина Петровна с наслаждением скушала свою чечевицу, а Степан Александрович в сотрудничестве с Соврищевым приступил к составлению академического устава, то, смею сказать словами генерала, читатель этот никогда не изучал психологии. В том-то и дело, что здесь мы сталкиваемся с наиболее тонким в области переживаний души явлением, которое генерал предлагал называть не совсем удачно «стоп машина» и которое является естественным следствием из первоначального положения: труд для русского человека есть цель, а не средство.
Во-первых, письмо по каким-то совершенно непонятным причинам так и не было доставлено Ансельмию Петрову, во-вторых, даже если бы оно было доставлено, ничего бы не вышло, так как в десять часов все еще мирно спали в доме Нины Петровны. Повар, вместо чечевицы, приготовил опять-таки по неизвестным соображениям паровую осетрину, за что не получил никакого замечания, а Степан Александрович Лососинов, заехав часов в пять к Нине Петровне на чашку чая, ни словом не обмолвился о вчерашних планах, говорить о которых не собиралась, видимо, и Нина Петровна. Пантюша Соврищев и Лиля вообще временно исчезли с горизонта, избирая для своих прогулок отдаленнейшие переулки Замоскворечья, и только муж Нины Петровны купил-таки огромного фаянсового слона с клыками в виде электрических лампочек. Бестактный поступок этот, несомненно, указывал на нетонкость душевной организации этого человека, и к его покупке отнеслись весьма сдержанно.
*
Здесь, к сожалению, в рукописи покойного Кубического наступает значительный пробел. По некоторым отрывкам можно догадаться, что мятежный ум Степана Александровича после направлял свою пытливость во всевозможные направления, до выделывания картонных коробочек включительно. К мысли об основании Академии классических наук возвращается он спустя лишь несколько месяцев, уже среди лета, когда, приехав из деревни на несколько дней в Москву, он случайно встретил на Петровке Пантюшу Соврищева. Почему возникла вновь в его голосе забытая было идея, сказать трудно, хотя, вероятно, покойный Кубический не оставил без объяснения этого важного в психологическом отношении факта. Ясно одно, что прежние стремления охватили его с такой силой, что, пишет Кубический, «идя по Кузнецкому, он, к изумлению прохожих, выкрикивал целые стихи из „Энеиды“.
Весь день Степан Александрович провел в пустой своей квартире, работая над составлением устава, который Пантюша Соврищев писал под его диктовку, во время пауз весьма ловко прокалывая пером мух. Странно было возобновлять мечты, порожденные зимними сумерками в этой, погруженной в летний сон, комнате. Майские газеты покрывали столы и зеркала, сухой стебель фиалки сох в безводной вазочке, люстры в белых мешках напоминали средневековых висельников. Но мысль, что теперь, летом, можно непосредственно приступить к распространению среди крестьян любви к античному миру, так вдохновляла Степана Александровича, что уже ничто не могло остановить его мыслей, извергавшихся из головы подобно лаве. Вечером, дабы несколько рассеяться и не сойти с ума от чрезмерного напряжения мысли, филологи поехали к Зону, где спустились в так называемый „ад“, причем Лососинов тонко сравнил себя с Вергилием, а Соврищева с Данте. Они выпили большое количество вина, а ровно в полночь какой-то высокий мужчина подошел к ним с бутылкой ликера в руках, вылил ее содержимое Пантюше Соврищеву за воротник, а пустою бутылкою ударил Степана Александровича по голове с такой силой, что тот потерял сознание.
Проснувшись на другое утро, Лососинов услыхал странный шум, который сперва объяснил признаками субъективного свойства. Однако, прислушавшись, он с несомненностью понял, что шум этот доносился извне, а подойдя к окну, увидал на улице странное волнение. Не одеваясь, так как в квартире никого не было, кроме одной старухи, он приотворил дверь на лестницу и спросил швейцара о причине шума и волнения.
Швейцар сообщил ему, что Германия объявила войну России.
ЧАСТЬ 2
ПРОШЕДШЕЕ СОВЕРШЕННОЕ (PERFECTUM)
Глава 1
Великая суматоха
Я не психолог в образованном смысле этого слова, да, по правде говоря (на это я и в первой части указывал), – не особенно об этом сожалею. Ученые психологи по большей части ничего объяснить не умеют (т. е. в области своей науки, разумеется). Утверждают, например, что цвета у нас в глазу, на какой-то там радужной оболочке (не слишком ли вы сами радужно настроены, господа психологи)? Ну, предположим, что в глазу. Вот когда случилась революция, я и спросил одного профессора: «Чего вы, – говорю, – собственно, красных флагов боитесь, ведь они у вас в глазу». Смутился и сам покраснел вроде флага. То-то и оно-то. Впрочем, забегаю… Но если трудно объяснить психологию, так сказать, индивидуальную, то что же сказать о психологии масс… Почему, например, накануне объявления нам Германией мировой войны можно было без всякого затруднения сесть в трамвай, ну, скажем, номер четвертый, и проехать – сидя проехать, как следует, от самых Сокольников до Дорогомиловского вокзала, и почему через какие-нибудь двадцать четыре часа после вручения нашему послу каких-то там заграничных паспортов в тот же трамвай номер четвертый сесть не было уже никакой физической возможности? Скажут, при чем тут психология? Люди, мол, бежали, спасали детей и имущество. Извините! На трамвае имущества не спасешь, да и не было причин жителю Сокольников спасаться в Дорогомилове. Ну-ка, господа психологи! Вот вам маленький фактик, так сказать, в пределах городских железных дорог. Объясните-ка! Не можете? А генерал сразу объяснил. «Это, – говорит, – мобилизация духа». Скушали?!
О, если проживу я подобно патриарху Библии до тысячи лет, то и тогда не забуду тех великих дней, когда опустели вдруг все дома и все миллионное население Москвы бросилось куда-то сломя голову и когда все, как один человек, от старого знаменитого мужа, убеленного мудростью, до какого-нибудь оборванного мальчишки, прицепившегося к извозчичьей пролетке, говорили себе: «Славянские ль ручьи сольются в русском море. Оно ль иссякнет? Вот вопрос».
Я видел старушку, несшую куда-то жертвовать древние рубли времен первого Николая, я видел, как безрукий старик с Георгиевским крестом на груди останавливал на улице генералов и говорил: «Ваше превосходительство, когда прикажете выступать» – и генералы обнимали его и плакали. Смейтесь, ибо, может быть, это в самом деле смешно, смейтесь, ибо уж так устроены мы, что смешно нам то, что другим страшно или вдохновительно. Смейтесь теперь, когда обрушились на нас Карпатские горы и по всему миру разлетелась на куски разорванная Россия и когда каждый кусок ползет как живой, чтоб снова сложилась – из кусков сложилась – красная свитка… Но довольно! Плотиною преграждаю поток патетической речи и вновь перехожу на тон обычный, ибо в смешном видеть страшное достойнее, чем в страшном смешное…
*
Степан Александрович Лососинов, узнав от швейцара о происшедшей в мире катастрофе, начал немедленно одеваться, причем, как он впоследствии рассказывал, так волновался, что всунул левую ногу в правую штанину и едва в таком виде не вышел на улицу. Завязывая галстух, он услышал торжественные звуки. Прислушавшись, он понял, что это во всех квартирах, сверху, снизу, сбоку, исполняется на рояле русский гимн.
Тогда он выбежал на улицу и замер, потрясенный. Трехцветные знамена плескались в ясной лазури золотого июльского дня. Люди брели сплошною стеною, причем на лицах их было такое счастливое выражение, что, казалось, каждый из них только что выиграл двести тысяч и теперь гуляет, размышляя, как лучше использовать деньги. Пользуясь добродушием взрослых, дети невыносимо шалили. Они прикалывали прохожим к спинам бумажные ленты, рисовали на каретах и автомобилях Вильгельма, неистово трубили и свистели в дудки.
Всякий человек, имевший на себе хоть какой-нибудь признак формы, хоть какую-нибудь форменную пуговицу или кокардочку, мгновенно делался предметом восторженного поклонения. Молодые люди из хороших семей, накануне еще считавшие особым шиком трясти головою и волочить ногу, как паралитики, теперь, напротив, шли, выпятив грудь и подняв плечи до уровня ушей, и имели такой вид, как будто в первый раз в жизни надели пиджак. Здороваясь, они говорили: «Здравия желаю», прощаясь: «Честь имею кланяться», а в разговор ввертывали фразы: «Фу, черт, штатский ногу отдавил» или: «Вон идет драгун его величества, хорроший полк!»
Степан Александрович вдруг почувствовал, что соломенная шляпа как-то не помещается у него на голове. Она сползала то на затылок, то набок, то наползала чуть ли не на брови, то вдруг грозила улететь и броситься прямо под трамвай, то сдавливала голову железными тисками, В то же время Степан Александрович почувствовал, что ноги его сами собою пошли в такт, и в то же время вблизи грянул марш. Но заметьте, он ясно помнит, что не ноги пошли за маршем, а марш за ногами. Не будучи в силах выдержать, он зашел в шляпный магазин. Все приказчики стояли в дверях, глядя на приближающийся полк, никто и не подумал о том, чтобы заняться с покупателем. Полк прошел, гремя и блистая трубами, и – ах, как прекрасен и героичен был ехавший впереди юный безусый офицер. Букетик васильков просинел в воздухе и повис у него на груди, зацепившись случайно за позумент. Это был как бы материальный знак охватившего толпу восторга. Не успел офицер опомниться, как такие же букетики повисли у него на шпорах, на пуговицах рукавов, на хвосте его коня. Торговка не успевала получать гривенники, да многие и забывали платить ей. Какой-то старик, прижатый к стене, кричал: «Бельгию! Бельгию!» Никто не понял, что хотел он этим сказать, но многие тоже закричали «Бельгию!». И это так понравилось, что скоро уже все кричали «Бельгию!». И Степан Александрович, когда пришел в себя, понял вдруг, что он вот уже пять минут тоже кричит «Бельгию!».
– У вас есть солдатская фуражка? – спросил он подошедшего к нему хозяина магазина.
– Извольте-с… Заговоренные… Берут вас?
– Нет, я иду добровольно!
И тут заметил Степан Александрович, что карман его вырезан и все его содержимое исчезло безвозвратно.
– Не беспокойтесь, – сказал хозяин, – мы с патриотов денег не берем.
И Степан Александрович ушел в фуражке, подарив ему на память соломенную шляпу. Теперь голова его обрела свое спокойствие, словно кончилась злая мигрень под благотворным действием некоего пирамидона.
Соврищев жил в тихом переулке. Горничная, открывшая дверь, имела вид заспанный.
– Барин дома? – спросил Лососинов, без надежды получить утвердительный ответ. Горничная бессмысленно посмотрела на него и удалилась, ничего не отвечая, словно сомнамбула.
«Что за черт? – подумал Лососинов. – Или она с ума сошла от войны?»
Степан Александрович вошел в комнату Соврищева, дабы оставить ему записку, и замер от удивления. В комнате царил уютный полумрак, было душно и пахло давно и крепко спящим человеком; вывороченный пиджак валялся на полу, смешно взмахнув пустым рукавом, белье лежало на письменном столе, один носок был завязан на свечке неуклюжим бантиком. Сам обитатель этой комнаты спал, раскинувшись наподобие мальтийского креста на широкой кровати, причем одеяло и простыня валялись рядом на полу, и по лицу спящего было видно, что он намеревался проспать еще по крайней мере сутки.
Лососинов рванул штору так, что едва не оторвал карниза, и бешено крикнул: «Соврищев!»
Ответа не последовало.
Тогда Лососинов подошел к Пантюше и стал трясти его за плечи, повторяя: «Соврищев!»
Спящий слегка засопел, но не проснулся.
Тогда Степан Александрович вне себя от ярости вырвал из-под него подушку и подушкой этой изо всех сил хватил его по животу.
Спящий как-то странно хрюкнул, заерзал на кровати и, вдруг повернувшись на бок, захрапел во все горло.
Тогда Степан Александрович, дрожа от бешенства, вышел в коридор.
– Скажите, пожалуйста, – крикнул он, – как вы его будите?
Ответа не было. Он заглянул в кухню. Горничная спала на сундуке, положив на себя все имевшиеся на кухне мягкие предметы.
– Эй! – крикнул он и ткнул ее кочергой: – Вставайте!
Горничная вдруг вскочила, выпучила страшно глаза, крикнула: «Караул, жулики» – и, повалившись на сундук в другом направлении, заснула как убитая.
Тогда Лососинов пришел в ярость. Подойдя к роялю, сыграл подряд все гимны дружественных держав, причем от злобы сломал педаль,
Затем он стащил Соврищева на простыне с кровати и, окунув палец в чернильницу, написал у него на лбу «Немец». Потеряв надежду разбудить, он решил как-нибудь проучить его, взял галстуки, сунул их в вазу из-под цветов, пошвырял на пол все, что висело в платяном шкафу, укрепил посреди гостиной найденную в кухне половую щетку, а на нее надел кастрюлю вместо головы и приладил пальто с растопыренными рукавами. Наконец, он стал ходить по всей квартире, хлопая дверьми, колотя кочергой по кастрюлькам и сковородкам и крича: «война, война, война». Соврищев наконец проснулся и сел на кровати.
– Разве приехали? – пробормотал он. – Носильщик! Эй! Носильщик!
– Дурак! – прошипел Лососинов.
– А! – сказал Соврищев, потягиваясь. – Это ты, Лососинов. Тьфу… Во рту сукно какое-то…
– Идиот! Мерзавец… Война объявила Германию России. Понимаешь? Немцы подходят к Москве. Понимаешь? Тебя сейчас повесят. Понимаешь? Взорвут снарядом. Понимаешь? Сонная свинья! Баран!
Соврищев начал одеваться, стуча зубами и дрожа, как дрожат люди, которым не дали выспаться и сразу заставили вставать и одеваться. Но он все еще, видимо, ничего не понимал.
– Ну, скорей! – кричал Лососинов, сам вдохновляясь своей ложью и швыряя ему штаны: надевай!.. без белья можешь одеваться, не замерзнешь… Я не ручаюсь, что немцы уже не заняли предместий… Слышишь гул орудий?
Соврищев машинально надел брюки.
Лососинов напялил на него пиджак, затянул на голой шее галстук с такой силой, что Соврищев захрипел и чуть не задохся, и потащил его к выходу…
– А умыться… а кофе, – бормотал тот, с ужасом сторонясь от чучела.